К 182-летию Николая Добролюбова6 октября 2017 года в Библиотеке имени Добролюбова состоялась презентация книги филолога, доцента школы филологии Высшей Школы Экономики Алексея Вдовина из серии ЖЗЛ «Добролюбов. Разночинец между духом и плотью». Рецензию Сергея Кима на эту книгу (см. в «Лиterraтуре» № 107). Презентация прошла в виде дискуссии между Алексеем Вдовиным и философом, журналистом, руководителем отдела политики «Новой газеты», доцентом кафедры философии Высшей Школы Экономики Кириллом Мартыновым. «Лиterraтура» представляет сокращённую стенограмму дискуссии. Полную версию смотрите на Youtube, видеоканал Библиотеки им. Добролюбова, 17 октября 2017 г.
______________
Алексей Вдовин: Я бы хотел начать с острого, может быть, даже провокационного тезиса: сегодня мы все, среднестатистические россияне, ничего не знаем о жизни Добролюбова. Конечно, мы можем заглянуть в словарь, бумажный или электронный, и прочитать о канве его жизни. До сих пор в школе хрестоматийные статьи Добролюбова, «Что такое обломовщина» и «Луч света в тёмном царстве», прилагаются как обязательные к классическим произведениям русской литературы. Всё это так, но у меня было ощущение, когда я писал эту книгу, что вокруг Добролюбова до сих пор существует какой-то вакуум. Я попытаюсь объяснить, почему так происходило, а уже потом перейду к разговору об актуальности Добролюбова сегодня.
Последняя глава моей книги целиком посвящена сотворению мифа о Добролюбове. Он начал складываться не после Октябрьской революции, а сразу же после смерти критика, в ноябре 1861 года. Его ближайшие друзья, Николай Чернышевский и Николай Некрасов, целенаправленно создавали культ, отсекая всё, что не соответствовало образу Добролюбова, как им казалось: его личная жизнь была фактически исключена из этого образа. Они оставляли в этом образе то, что, с их точки зрения, наиболее ярко представляло тип «нового человека». Чернышевский использовал его биографию, когда работал над романом «Что делать?» и над другими своими романами и повестями, которые он писал в Петропавловской крепости, а потом в Сибири. Эта традиция – изображать Добролюбова как аскета, как мученика, который «как женщину, Родину любил», запечатлелась в знаменитых некрологических строчках Некрасова «Памяти Добролюбова»: «Суров ты был, ты в молодые годы / Умел рассудку страсти подчинять». Весь образ Добролюбова на протяжении 150-ти лет строился вокруг идеи аскезы, мученичества. Добролюбов якобы полностью лишил себя личной жизни и посвятил себя борьбе за права угнетённых и делу революции. Отчасти это так, но, как я пытаюсь показать в книге, это только половина правды.
Основное повествование книги разворачивается вокруг двух больших проблем, как мне кажется, определяющих жизнь Добролюбова. Первая – проблема его литературной и политической позиции, которая должна быть заново осмыслена. А вторая – как интерпретировать феномен разночинца: феномен людей, которые выросли в семьях священников, а потом с ними произошёл резкий перелом.
Мне кажется, если говорить об интересе к Добролюбову сегодня, то, конечно, личная жизнь – это самое притягательное. В «Молодой гвардии», где издана книга, меня просили впустить в книгу как можно больше быта: что он ел, какую одежду носил, какие у него были привычки, увлечения и т.д. Я должен был разочаровать редактора, так как Добролюбова можно назвать человеком без быта: он круглосуточно писал статьи либо в «Современник», либо куда-то ещё, а в остальное время он ездил к своим возлюбленным. Вот, собственно, основные сферы его жизни: политическая журналистика, писание критических статей и попытки устроить свою личную жизнь. Ещё в 1910-е годы выдающиеся добролюбоведы опубликовали все личные документы Добролюбова, за исключением самых интимных писем – Терезы Грюнвальд и Эмилии Телье, двух падших женщин, петербурженки и парижанки. Эти письма я решился опубликовать только в отрывках. Сейчас я готовлю полную публикацию писем возлюбленных Добролюбова: это занимает довольно много времени. Письма на французском, на немецком, на плохом русском. Мне довольно долго пришлось их расшифровывать с помощью специалистов. В своей книге я пытаюсь показать, что интимная и общественная жизнь Добролюбова неразделимы: для разночинца всё это стянуто в один узел. Они полагали: как только мы разрушим старый институт брака и построим отношения между мужчиной и женщиной на новых основаниях, – только тогда возможна социальная трансформация.
Что же касается его литературной и политической позиции, то я придерживаюсь мнения, что Добролюбов был очень хорошим критиком. Он умел понимать литературные тексты, но совершенно сознательно решил, что он не будет говорить об эстетических, художественных сторонах текста, а сосредоточится на политической и социологической составляющей рассказов, стихотворений. Но, в отличие от Чернышевского или Писарева, критиков довольно утилитарных, Добролюбов выделяется тем, что он довольно хорошо чувствовал художественную сторону текста.
Мне кажется, многие современные критики работают в этом направлении. Что это за направление? Я приведу пример. Многие из вас знают известного кинокритика Антона Долина, который известен в том числе и по собственной рубрике «Пойдём в кино, Оксана» в шоу Ивана Урганта. Так вот, во многих своих выступлениях Антон ссылается на Добролюбова, используя термин «реальная критика». Критику в данном случае важно, как реальность, живая ткань пульсирует в анализируемом произведении. Или другой пример: Фредрик Джеймисон, американский социолог и литературовед, который похожим образом интерпретирует литературу: в начале 80-х годов он предложил концепцию «политического бессознательного» и анализирует сквозь её призму романы, кино, комиксы.
Добролюбова нельзя назвать идеальным критиком – как никого нельзя назвать идеальным критиком. Он часто ошибался: один из самых показательных примеров – его интерпретация «Грозы». Катерина в его статье выступает как сильная натура, которая своим самоубийством выносит приговор всему этому тёмному царству. Но всё, что современное литературоведение пишет о «Грозе», к сожалению, не подтверждает этой интерпретации Добролюбова. Его интерпретации романов Достоевского и Тургенева гораздо более тонкие.
Что касается политической журналистики Добролюбова, то мне казалось важным дистанцироваться от советского клишированного определения «революционный демократ», так как слово «революционный» предполагает, что Добролюбов непременно должен был предполагать, как нужно делать революцию. Но его документы не содержат никаких упоминаний об этом. Вместо этого мы имеем документы, в которых всё, по цензурным соображениям, выражено эзоповым языком, вскользь, эвфемизмами, и из них вырисовывается очень яркая повестка социальной демократии. Но в его письмах звучит мысль о том, что время для преобразований ещё не пришло.
Напоследок я хотел сказать о том, какое значение я придаю этой книге. Мне кажется, помимо импульса реконструкции, эта книга пытается вернуть фигуру Добролюбова в пространство публичной дискуссии. Сейчас очень много звучит разговоров о том, что нет такой повестки, которая объединяла бы всех, как в XIX веке, и в этом смысле может быть интересен разговор о том поколении шестидесятников, демократов, социалистов.
Кирилл Мартынов: Мне кажется, версия, представляемая Алексеем, в таком изложении, когда мы акцентируем наше внимание на актуальности, настолько убедительна, что даже становится страшно. Потому что есть ощущение, что за прошедшие полтора века Россия не то чтобы сделала полный круг, она просто никуда не уходила. То есть всё происходит как до отмены крепостного права. Можно находить какие-то милые параллели: я вот вспомнил, что у Добролюбова была студенческая нелегальная газета «Слухи». Это важно для современного российского медиаконтекста, потому что сейчас главный источник новостей сейчас в России – это анонимные телеграммы, мессенджеры, где люди пишут буквально слухи, потому что надеются, что им за это ничего не будет и никакая охрана к ним не придёт. То же самое касается Добролюбова, публициста, который никогда не пользовался своим настоящим именем, который писал достаточно обтекаемо для того, чтобы нельзя было привлечь, как сейчас сказали бы, за «лайк» и «пост».
Интерес к связи автора и его текстов оказывается очень убедительным, так как мы сейчас теряем представление о деятеле культуры в связи с его биографией. Действительно, если у вас на повестке дня социальная революция, но сначала сексуальная революция (хотя тогда не было такого термина), то ваши личные отношения – и отношения с обществом и государством – действительно связываются в какой-то общий нарратив, и их разъединяли несколько искусственно, когда создавали школьную рафинированную версию Николая Добролюбова. Рассказ Алексея напомнил мне фразу, что человек либо пишет, либо едет к возлюбленным.
Алексей Вдовин: Если когда-нибудь будет переиздание, то эту фразу надо поставить эпиграфом.
Кирилл Мартынов: Для меня есть несколько Добролюбовых. Первый – мой «личный», которого мне навязывали в советской школе. Он казался мне худшим из советских критиков, и я всегда думал, что Добролюбов – это псевдоним, удивляясь, как можно выбрать псевдоним настолько плоский. Это мой взгляд из восьмого класса. Второй Добролюбов – как бы «похожий на нас», ну, такой блогер, человек свободной профессии, имеющий довольно запутанные отношения с государством, поэт, который зарабатывает себе на жизнь интеллектуальным трудом, уж точно не физическим. И, дожив до определённых лет в России, можно почувствовать какую-то родственность душ. А третий Добролюбов – объект специального филологического интереса. Меня интересует связь первого Добролюбова и второго. Алексей, расскажите, кто из Вас кому попался, Вы ему или он Вам?
Алексей Вдовин: Я попал всё-таки в сети скорее «третьего» Добролюбова, третьей ипостаси, обрисованной сейчас Кириллом. Интерес мой начинался лет десять назад, когда я учился в университете. Мои преподаватели рассказывали мне о нём с очень правильной, научной точки зрения, без всякого глянца, бронзы или хрестоматийности. Постепенно я почувствовал какой-то резонанс с этой фигурой. Мне было интересно то, что в советское время было запрещено публиковать, и я поехал в Пушкинский дом, в архив Добролюбова, и сам начал смотреть вот эти неопубликованные документы. Совершенно потрясающее ощущение – держать в руках эти страницы, и потом уже становится неважно, рукопись это Пушкина или Гёте. Это сугубо филологическое ощущение. Потом я писал диссертацию о литературной критике XIX века, и меня заинтересовал биографический миф о Добролюбове, создаваемый Некрасовым и Чернышевским. И только когда я начал писать книгу, передо мной встала эта фигура в полный рост.
Как я начал писать книгу? У меня был вполне конкретный импульс, совершенно не связанный с историей литературы и филологией. Дело в том, что изначально я не собирался писать биографию Добролюбова: к 2014-му году у меня был написан какой-то комплекс статей о нём, и я думал, что на этом всё, покончено, потому что стало скучно им заниматься. Но вдруг в 2015 году моя коллега по кафедре, замечательный филолог и писатель Майя Кучерская позвала меня провести несколько занятий в открываемой ей школе творческого письма, где мне предстояло рассказать о том, как историк и биограф должен работать с фактами. Я провёл эти занятия, и вдруг мне пришло в голову, не написать ли мне биографию Добролюбова. Я начал смотреть, когда вышла его последняя биография. Оказалось, что таковая вышла в начале 50-х годов – потом она несколько раз переиздавалась. Были исследовательские книги, была популярная биография для школьников, но ни в серии ЖЗЛ, ни в каких-то других сериях биографии больше не было. Это навело меня на мысль, что нужно подавать заявку в издательство.
Кирилл Мартынов: Я думаю, что это любопытный факт, – то, что предыдущая биография вышла первым изданием более 60-ти лет назад. Это было время культурного сталинизма, когда никто, кроме «бронзовых» фигур, в печать не проходил. И Добролюбова издали на пике такого действия цензуры.
У меня вопрос, как вписывается в биографию Добролюбова и в создававшийся вокруг него канон сюжет его обращения из сына священника в одного из наиболее радикальных мыслителей своего времени, антиклерикала, демократа, антикрепостника?
Алексей Вдовин: Утрата веры Добролюбовым и его переход к атеизму – наверное, едва ли не ключевое событие его духовной, интеллектуальной жизни, очень короткой. Вы только представьте: человек ушёл, когда ему было 25 лет. Не могу не сказать, что в издательстве коллеги меня подкалывали и говорили: как вы можете писать биографию человека, у которого нет биографии.
Мне казалось, да и сейчас кажется, что какой-то особой легенды вокруг его утраты веры после смерти Добролюбова, в общем-то, и не было. Советские исследователи более или менее адекватно описывали эти события, за одним исключением. Нюанс состоял в том, что Добролюбов, пока был верующим человеком, соблюдал всю обрядовую сторону. Он вёл специальные дневники, которые он называл «Психоториум», где фиксировал каждый день и даже иногда по часам все свои душевные движения и рефлексию. В советское время вся его рефлексия интерпретировалась как симптом утраты веры: якобы он всё время сомневается, верит ли он. Но были исключения, например, Соломон Абрамович Рейсер, который даже в советское время так не считал, а наоборот, считал, что это признак очень остро переживаемой веры и религиозности. И современные исследования это полностью подтверждают. Я опирался и на западные исследования разных практик религиозности у людей этого периода, середины XIX века, и мне кажется, этот вопрос для нас сейчас понятен. Добролюбов был очень религиозным человеком, происходил из семьи крупного нижегородского священника. Но смерть родителей действительно послужила катализатором его утраты веры. Представим ситуацию, что его родители не умерли бы, но, будучи студентом Петербургского института и погрузившись в атмосферу этих институтских кружков, в атмосферу редакции «Современника», Добролюбов бы всё равно рано или поздно пришёл к отречению от веры. Чернышевский или кто-то другой всё равно внушили бы ему, что нет никакого смысла верить в Бога. Когда он лишился родителей, это всё произошло в нём настолько быстро, что никаких сомнений у него и не осталось.
Кирилл Мартынов: Мне пришло в голову сейчас, что Добролюбов был примерно ровесником Константина Леонтьева. С Леонтьевым у меня случился интеллектуальный роман много лет назад, и биография Леонтьева подсказывает, что человек не вошёл ни в какой канон – ни в литературный, ни в философский. И, возможно, попадание в Московский или Петербургский университет, – не знаю, была ли между ними в этом смысле какая-то разница, – способствовало самым разным траекториям, политическим и идеологическим.
Больше всего в исторической части, касающейся какого-то символа, связанного с Добролюбовым, меня интересует то, как сложился этот литературно-критический канон. С одной стороны, мы говорим, что было поколение его друзей, которые канонизировали его на свой лад. Но есть две странные вещи. Во-первых, в советское время они все были введены в обязательный курс школьной программы, – интересно посмотреть, насколько рано или поздно это произошло. А во-вторых, есть странный парадокс в том, что более поздние литературные критики мимо этого канона прошли. Всё-таки это середина века, а между серединой века и 1917 годом ещё как минимум два поколения. Как сложился этот канон стандартного чтения советского школьника, как в него попал Добролюбов и почему в него не попали какие-то другие люди?
Алексей Вдовин: Это интересная история, в книге она изложена, но тоже не полностью. Приоткрою дверь кухни: последняя глава была чуть длиннее, издательство посоветовало мне её сократить.
Как сложился канон советских литературных критиков? Для начала я должен сказать, что, поскольку я ещё параллельно занимаюсь исследованиями российского школьного канона, мне приходилось просматривать соответствующие материалы. Самое интересное, что статьи Добролюбова и других критиков первой половины XIX века начали входить в школьный обиход после революции 1905 года. Это мне кажется принципиально важным, потому что это, видимо, объясняет, почему только первая половина XIX века вошла и до сих пор входит в школьную программу, а все критики после Добролюбова и Чернышевского куда-то провалились. Только после 1991 года есть попытки ввести в школьную программу Аполлона Григорьева, Константина Леонтьева. Дело в том, что с 1905 по 1917 годы отдельные статьи Белинского, Добролюбова вошли в хрестоматии, их перепечатывали и, соответственно, в школьном обиходе они могли использоваться. И даже самые «либеральные» и «прогрессивные» школьные программы 1915 года не изменили ситуации с лакунами. Это был глобальный проект реформы школы, который не успели реализовать из-за войны, и фактически этот проект лёг в основу тех реформ, которые советская власть осуществила после 1917 года. Чернышевского в этой программе не было, был Белинский, Добролюбов, Писарев, и заканчивалось всё на Григорьеве. Не было также Михайловского. После октября 1917 года статьи Добролюбова, Белинского, Писарева и подключенного Чернышевского были взяты на вооружение, выдвинуты в центр и начали вытеснять все другие тексты критиков. И Белинского в какой-то момент они тоже могли вытеснить. Есть потрясающий случай, описанный в книге Евгения Добренко про формовку советского читателя, о том, как по административному рвению во время чисток библиотек даже книги Добролюбова попали под горячую руку. Потом, благодаря Крупской, которая в этот момент возглавила всю образовательную политику, он «вернулся»: она заявила, что у нас Добролюбова «маловато». Только после 1936 года можно говорить об окончательном вхождении Добролюбова в обязательные списки. Это колебание было связано ещё и с тем, что школьные программы 20-х годов были самые революционные и новаторские во всех смыслах, потому что полностью отказывались от старого типа школьной педагогики, от хронологического изложении в пользу «проблемного». В 30-е годы всё вернулось на круги своя, и мы до сих пор живём в этой системе. Если говорить о Добролюбове в созвездии других критиков, то начиная с 1905 года они так и шли – Белинский, Добролюбов, где-то Писарев. Все остальные к сталинскому времени выпали из этого обихода, и такое окончательное складывание канона критики советского образца, русской литературной критики XIX века, – сложилось в 40-е годы и в начале 50-х годов обрело законченный канонический вид. Очень большую роль сыграла дореволюционная марксистская критика. Плеханов написал очень важную статью 1911 года, где объяснил, почему Добролюбов впервые применил марксистскую концепцию, и встроил его в историю русского марксизма задним числом, сказав, что он готовил этот русский марксизм, но не смог дойти своим умом – что смог, то и сделал. И благодаря Плеханову Добролюбов был освящён марксистской святой водой, что помогло ему пережить 30-е годы, так как в это время разворачивались баталии вокруг Добролюбова и его обвиняли в том, что он был идеалист. И то, что мы до сих пор читаем в школе статьи Добролюбова, – это результат этой мощнейшей работы идеологической машины, которая с 20-х до 50-х годов всё это осуществляла.
Кирилл Мартынов: Мне кажется, что мы прояснили два парадокса: первый в меньшей степени парадокс, потому что он часто объясняется просто нехваткой ресурсов и он связан с тем, почему главными литературными критиками марксистской советской школы были авторы XIX столетия, которые к марксизму не имеют никакого отношения. А вторая вещь довольно парадоксальная, потому что, если в голове не держать даты из жизни Добролюбова, то в принципе можно перенести его лет на 15 вперёд, сделать современником кого-то, условно говоря, и тогда объяснить, почему его метод социальной критики оказался таким созвучным уже для такого более развитого революционного движения, которое в контексте теории Маркса в Европе и происходило, почему они его присвоили. В этом смысле Добролюбов получается таким автором немного вне своей эпохи – видимо, благодаря Плеханову.
У меня есть риторический и, может быть, не очень корректный вопрос с учётом аналогии, которую я приведу. Я знаю, что есть социологическое исследование, которое предлагает нашим согражданам ответить на вопрос – какое у вас любимое литературное сочинение? Огромное количество сограждан ответило, что их любимая книга – «Мастер и Маргарита». Для социологов литературы это и проблемный, и понятный феномен, так сложилось под влиянием запретности в СССР и школьной программности последних десятилетий. Вопрос такой: когда мы говорим про Добролюбова, мы говорим про того автора, который умер в 60-е годы, или про советского, бронзового, канонического литературного критика, который нам был предоставлен всей этой последующей интеллектуальной традицией? Более точно мой вопрос звучал бы так – можно ли отделить исторического Добролюбова от той оптики, которая предложена нам его последующей канонизацией в советской школе?
Алексей Вдовин: Я думаю, мы не можем избежать риторичности вопроса именно в этом, но когда мы говорим о Добролюбове, разумеется, мы говорим о той оптике, которой нас учили в школе. Да, невозможно отделить. Другое дело, что посыл моей книги в том, чтобы отчасти попытаться что-то сдвинуть в этом направлении. Но боюсь, это долгий процесс. Может быть, невозможно окончательно изъять из культуры период бытования таких интерпретаций, такого образа Добролюбова. Тем более что он возник, опять-таки, не в советское время, а в советское время был лишь институционализирован и обобщён. Но и в XIX веке Добролюбов был такой мифологической фигурой.
Кирилл Мартынов: Я думаю, что причина, по которой меня позвали поучаствовать в этой дискуссии, связана с тем, что есть некая фигура современного критика власти. С одной стороны, есть желание провести здесь прямую параллель от этой критической традиции 150-летней давности и заявить о своих правах на наследование. С другой стороны, это по-настоящему сложно, и вопрос заключается в том, насколько мы можем такой перенос совершать, насколько у нас царизм, насколько мы разночинцы, насколько литературное слово вообще кого-то волнует в современном мире. И далее очень много таких уточняющих вопросов. Я не думаю, что мы сможем подступиться к этому контексту, хотя, может, Алексей и скажет что-то об осмысленности такой постановки вопроса. Я хочу указать лишь на один аспект этого вопроса. Есть известная, очень спорная книга Александра Эткинда «Внутренняя колонизация». Мне скорее эта книга нравится, хотя у специалистов было много вопросов по отношению к отдельным её тезисам. Эта книга вызвала очень много споров, она рассказывает о XIX веке. Это показатель того, что эта книга, что называется, зашла в целевую аудиторию и вызвала какое-то брожение. Один из её центральных тезисов заключается в том, что именно в этот период сложился некий общественный договор между российской интеллигенцией и российской бюрократией или российской властью. Договор заключался в том, что интеллигенция ни за что не берёт на себя ответственность, но постоянно критикует. Интеллигенция считает, что служить ниже её достоинства, да и «службы хорошей нет» (фраза Грибоедова), да и Герцен служил, но где? В ссылке. Этот контракт обрёк нашу страну на то, что власть не думает, интеллигенция ничего не делает, нет такой задачи. И, по всей видимости, прагматическим представителем этой формы договора между обществом и властью является как раз литературный критик. Особенно в той его разновидности, когда его задача заключается не в том, чтобы просто рассказывать о хороших и плохих литературных произведениях, а ещё извлекать из них какую-то общественную пользу.
скачать dle 12.1