ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 217 апрель 2024 г.
» » Ирина Машинская: «В стихах есть надводное мышление, а есть подводное»

Ирина Машинская: «В стихах есть надводное мышление, а есть подводное»



Десятилетие литературного проекта «СтоСвет» отмечалось без особого шума – просто в связи с выходом 16-ого выпуска журнала «Стороны света». И, наверное, это неслучайно – ведь именно с выпуска «Сторон света», основанного поэтом и прозаиком Олегом Вулфом (1954-2011), проект когда-то и начался. Сейчас в него входят, помимо «Сторон света», ещё и англоязычный журнал Cardinal Points Journal, и ежегодная переводческая премия «Компас» (русская поэзия по-английски), и портал «Союз ‘И’», и издательство StoSvet Press, и серии поэтических чтений. С главным редактором проекта, поэтом и эссеистом Ириной Машинской побеседовали Борис Кутенков и Людмила Вязмитинова1.


Б. К.: Ирина, в первую очередь – о вашей поэзии. Несмотря на многолетнюю жизнь в Америке, где, как считается, верлибр – доминирующая форма, вы – поэт, придерживающийся силлаботонической просодии. Как вы относитесь к свободному стиху? Считаете ли вы, что эти формы стиха требуют разных типов поэтического мышления?

– С интересом отношусь. Но я не думаю, что типы поэтического мышления делятся по этому признаку – уж точно не в первую очередь. То есть, в поэзии есть, конечно, мембраны – и в них такие маленькие дырочки, увеличивающиеся под давлением. А если никакого давления нет, напряжения, электричества – жизни то есть нет, – то эти дырочки стягиваются и тогда получаются вот такие твёрдые ящички... и то, что в них, – оно не очень живое. И с той, и с другой стороны. А так вроде подразумевается, что стоит некий дорожный знак: если вам рифмованной силлабо-тоникой – то сюда, а свободным стихом – туда. Какие-то знаки стоят, наверное, но они указывают на совсем другие вещи. И по мне, лучше уж вовсе бы их не было.
Но есть, само собой, разные способы поэтического мышления, дыхания-выдыхания, и их можно описывать по-разному. Например, так: надводное и подводное. Две парадигмы. Или это можно так описать: есть актёр, который на сцене, так? А есть – который физически на сцене, а вообще-то в зале, он сам зритель и переживатель. И вот так и поэт: он может быть по сю, писательскую, сторону листа – или по ту, читательскую. И это сразу видно с первых строк, каким бы метром или какой графикой стихотворение ни было исполнено. Который в зале – он ищет, и мучится, и ждёт. А который на сцене – он описывает уже найденное, как гриб – продуманное или пришедшее в голову, подсказанное языком.

Б. К.: А с какими современными авторами вы чувствуете родство?

– Это закономерный вопрос, но не очень определённый, и мне не хотелось бы сыпать именами. Во-первых, вот: скажем, я чувствую c несколькими поэтами то, что, как я понимаю, вы имеете в виду под родством, но ведь, может, кто-то из этих нескольких поэтов такого именно родства со мной не видит – или, скажем, что-то такое есть, но понимает этот поэт наше сродство иначе, чем я. Видит его в других свойствах наших стихов – потому что мы ведь с вами не определили, что именно будем этим называть. Ну и обычное: я просто не хочу никого забыть и эти обидеть, тем более родных.

Б. К.: Ну, скажем, по Гёте, «избирательное сродство» как (восходящая к научному термину 18 века) «способность химических веществ сочетаться с определенными веществами или их соединениями, отдавая им предпочтение перед другими».

– Скажем так: есть несколько свойств, которые мне нужны в стихотворении, просто необходимы лично как читателю – чтоб мне было вот это читательское счастье, и это более или менее те же свойства, с которыми я сама работаю, без них мне это всё, в общем-то, не нужно. И ещё – бывает так, что есть поэт совсем не близкий тебе в своих созданиях, и даже не слишком тебе интересный – и ты вдруг случайно читаешь одно стихотворение – скажем, в Фейсбуке натыкаешься – и оно тебя удивляет или даже потрясает и ты его не можешь забыть, в нём есть вот это настоящее, живое, это электричество – и ты повторяешь его себе ночью – оно стало твоё. Только одно стихотворение. Мне кажется, что Фейсбук, как ни странно, этому способствует – это явление раскрыло двери мастерских и восприятие поэта поэтом немного изменилось. Мы теперь выходим друг к другу в халате и непричёсанными и не стесняемся этого. Правда, я ещё не поняла, нравится ли мне это. Наверное, больше нравится, потому что я демократ по натуре. Но это вообще отдельная большая тема.


Л. В.: А что скажете о молодых поэтах?

– Мне очень интересны поэты, приехавшие сюда совсем молодыми людьми или подростками. Их, к счастью, много: Борис Дралюк, Илья Каминский, Григорий Стариковский, Евгений Ракович, Полина Барскова, Борис Лейви (Ильин), Александр Стесин, Елена Сунцова, Александр Вейцман, Маргарита Меклина... Из них только первые два – привезённые сюда одесские мальчики – 8-летним Борис и 16-летним – Илья, пишут стихи исключительно по-английски. Вейцман – русский поэт и по преимуществу американский прозаик, а Меклина пишет (какое-то недостаточное слово) и стихи и прозу по-русски и по-английски, её двуязычие очень настоящее, естественное. Борис Дралюк, как и английский переводчик Роберт Чандлер, – мой соредактор: и по журналу Cardinal Points, и по вышедшей в прошлом году «пингвинской» антологии – Penguin Book of Russian Poetry. Дралюк – вообще уникальное явление: это не просто блистательный переводчик с абсолютным слухом в обоих языках – слухом и лингвистическим, и эмоциональным. Каким-то для меня чудесным образом этот совсем ещё молодой человек – привезённый сюда, а не приехавший – прекрасно знает не только русскую культуру (этому можно, в конце концов, научиться), но и советскую. Всю её – с фильмами, песнями какими-то старорежимными. Плащами болонья... Иногда мне кажется, что он меня морочит, что ему не 30 с копейками на самом деле, а лет 80 и он прожил большую часть той жизни, какой и я-то не знаю или не помню – и прожил внутри неё. 
Или вот сегодня (беседа с Людмилой Вязмитиновой происходит перед началом презентации «Сторон света» в знаменитом нью-йоркском кафе «Дядя Ваня». – Прим. ред.) будут читать Миша Семёнов, только что окончивший Принстон как архитектор, и Евгений Серебряный, гарвардский аспирант-биолог. Оба прислали прекрасные переводы на наш «Компас», первый – на конкурс переводов из Тарковского, второй –Тарковского и Цветаевой. Эти их переводы и другие переводы победителей – в том числе Норы Крук, 96-летнего русского поэта и переводчика из Сиднея, эмигранта второй волны – есть в 16-м выпуске «Сторон». Вообще, это страшно интересно – и жить так, и видеть, как работают другие, так же, как и ты, обитающие в этой темно-зелёной воде другой плотности, на разных её глубинах.
Мне очень нравятся Сергей Жадан и Вальжина Морт. В России – Лев Оборин, Игорь Булатовский, Екатерина Симонова, Владимир Беляев, Евгений Морозов, Иван Белецкий – и многие другие. Стихи двух последних – тоже в этом выпуске «Сторон света». Книгу Симоновой мы издали в нашем маленьком издательстве «StoSvet Press», как и книгу прекрасного, очень тонкого поэта – и издателя – Елены Сунцовой. Некоторых из этих поэтов мы представляли к премии «Белла», кстати – жаль только, что там возраст ограничен 36-ю годами. И вообще, хорошо бы определить понятие «молодой» – мне кажется, поколения сейчас объединяются по какому-то другому признаку, не по декадам. Или это мне из моего возраста все теперь кажутся молодыми поэтами ­– как европейцу – китайцы и вьетнамцы на одно лицо. Разве что совсем двадцатилетние – это всё-таки пока отдельная стая. Но я, к большому сожалению, мало её знаю. Нынешние двадцатилетние – вообще страшно интересное поколение, не менее интересное, чем baby boomers. Я его довольно хорошо знаю человечески и академически, и у меня в нём есть друзья, но, как ни странно, поэзию их знаю недостаточно. А родившихся в семидесятых мы как-то объединили на одной площадке: Вторые Вулфовские чтения мы посвятили «семидесятникам» – так и назвали.

Б. К.: Вы упомянули Арсения Тарковского, которого, по вашим словам, вы можете отнести к своим «заочным учителям», «потрясающего, баснословного русского поэта». На мой взгляд, прекрасный поэт, оказавшийся по недоразумению никуда не «вписанным»: филологам он кажется слишком «традиционным», а условные «почвенники» не способны почувствовать его космизм, необыкновенную способность к расширению стихотворного пространства и времени. Что он значит лично для вас? И как бы вы определили сегодня место Тарковского в поэтической традиции, его актуальность?

– Мне кажется, это была самая интересная попытка самовыражения материи и света в русском языке в 20 веке. А ещё – вот это лирическое электричество. Слух – не общее место «музыкальности», а именно слух, точность попадания, ни одной неверной ноты не знаю. И – в связи со слухом –ритмическая прелесть (в старом смысле) и свобода! Вот это: «Я так давно родился, что слышу иногда...» – там эти синкопы – это же фортепьянный джаз 50х-60х, модальная музыка. И он это не задумал специально, там это само собой получилось, как в стихах у детей. Да столько всего! Там всё по-честному, живое и по-живому, никакого намеченного заранее маршрута, никаких указующих знаков, стихотворение само себя везёт, несёт – как верблюд или птица. Поэтому его так любят.

Б. К.: «Её слово легко вбирает новые реалии и сюжеты и даже использует элементы иного языкового строя и поэтики, но в основе это голос памяти, детства или подсознания», - пишет Дмитрий Полищук в предисловии к вашей подборке в «Новом мире» (2006, № 1). На взгляд наблюдателя в подборке действительно много образов «брошенной страны», «другого мира». Скажите, а категория «памяти» в ваших стихах, по вашим ощущениям, - скорее движение к прошлому или попытка воссоединения двух миров?

– Но ведь память – основа человеческого существования. Поэт есть человек, поэтому, следуя сократовой логике, это ему присуще. Каждый по-своему с этим справляется, как может.

Б. К.: Но у эмигрантов это по-другому осуществляется?

– Память – это такая личная вещь, как же я могу знать, как это у другого человека? Мне кажется, в любом живом стихотворении это есть, и каждый раз по-разному – если живое. Ведь мы существа текущие, меняющиеся ежеминутно.

Л. В.: Кстати, о России. Вы стремитесь там бывать? Или – не бывать? Можно ли говорить о разбереживании раны?

– С родным городом всегда очень сложные отношения. Поэтому в Питере мне находиться легче. Москва обжигает на каждом углу, а больнее всего – под землёй. В этом особом московском подземном свете, на каждой станции и в каждом перегоне... Этот чуть пыльный резиновый запах перегонов – в Москве он особый – или это мне так кажется? В вашем вопросе есть a priori предполагаемый выбор: хочу-не хочу. Но ведь есть жизненные обстоятельства: семья, родители, работа, из которой надо выскользнуть, деньги, наконец, – это ведь для многих из нас достаточно дорогая поездка. Вот я три года не могла приехать в Россию по такого рода причинам, семейным. Это практическая, фактическая сторона.

Л. В.: А есть и другая?

– Да. Есть характерная динамика в жизни каждого человека, уехавшего из своей страны. У многих, по крайней мере…Это похоже на то, как у подростков-эмигрантов – вовсе не только из России – сперва наступает этап блокирования травмы переезда, отчаянная попытка стать как все. А потом вдруг начинается тяга к родной культуре – я это много раз видела, у ребят, привезённых из Индии, например. Это случается обычно после 17-18, но у многих и раньше, вот как у моей дочери это было, и подросток вдруг бросается лихорадочно изучать почти потерянный родной язык, с отчаянием прислушивается к разговорам родителей с их друзьями, отчаивается, что не понимает культурных аллюзий, смешков и экивоков, и всяких там анекдотов про Василь Иваныча и его лошадь, где все дело даже не в идиоматике, а в тоне, требует списки книг и так далее, и так далее. Так вот и у взрослого человека вот этот вопрос возвращений проходит примерно такие же стадии и более-менее в таком же временном масштабе – по крайней мере, так произошло со мной. Вначале я приняла твёрдое решение, что никогда не вернусь, что это нечестно: уехал – и уехал, туристом в Россию ездить не буду. Но идет в тебе какая-то глубокая геологическая переплавка. И вдруг что-то меняется... В первый раз я вернулась ровно через 10 лет. А до этого – это как музыка, которая каждый раз заново вскрывает, казалось, заживающую смерть родного человека, и есть этот список запрещённой тебе музыки, той, которую ты просто не можешь, не имеешь права слушать. А потом вдруг оказывается, что приезжать хочется, и именно в Москву, и не кажется таким уж трудным переступать через этот рваный овраг внутри. Который, конечно, никуда не денется.

Б. К.: Ирина, замечаю, что вот уже в который раз мои вопросы и редакторские просьбы застают вас между репетиторскими уроками, «на бегу»… А вообще, такой вид заработка, как репетиторство, для русскоязычного поэта в эмиграции, – это скорее норма или исключение?

– А разве есть какие-то ограничения? Каждый выбирает – иногда это кажется случайностью, стечением обстоятельств, но это, конечно, не так – какой-то осмысленный способ не оказаться на улице. За 25 лет эмиграции у меня, как и у большинства из нас тут, было множество разнообразных работ, – как мне казалось, просто случившихся, – но теперь я вижу, что ни одна из них случайной не была. Вообще есть такое английское понятие и выражение: odd job, такое же смешное, каким в детстве мне казалось выражение odd sand ends– то есть случайная, разнообразная смесь, как, например, содержимое дамской сумочки – ему меня научили в моей 36-й школе. «Odd», конечно, означает тут случайность – но и странность тоже. Странные такие работы. Так вот, мне кажется, настоящая работа всегда немного странная, как бы с чужого плеча. В ней должен быть какой-то сбивающий фокус – сдвиг. То же, кстати, было и в Москве, до отъезда – там, куда меня брали – а меня в России мало куда брали. В этом смысле у меня не было не-странных занятий. Одна из таких прожитых жизней в Америке, некороткий отрезок в 12 лет – жизнь школьным учителем математики и естествознания в high school, то есть в старших классах. 
Что же касается репетиторства, то это довольно удивительное оказалось занятие, когда оно перестало быть побочным и стало одним целым – совсем некомфортное, непредсказуемое, эмоционально и интеллектуально страшно интенсивное, человечески весьма интересное, невероятно – порой мучительно – энергоёмкое и уж хотя бы потому, в частности, но не только потому, наполненное ежедневным смыслом. Там очень часто случаются эти маленькие вспышки понимания, и жалости и со-чувствия, все эти дары человеческих, сердечных стяжений и приязней, и помощи и восхищения, и какое-то особое товарищество, и всякие педагогические восторги, и в общем, чувство, что всё это, как ни смешно, не зря. А знаю ли я кого-либо из русских литераторов, кто бы только этим занимался, то есть исключительно репетиторством, – вроде нет. Я и сама к такому способу заработка перешла лишь несколько лет назад, бросив работу в университете. По известной строчке: сам себе быдло, сам себе господин.

Б. К.: А языковые и культурные барьеры для вас сейчас существуют? Или вы легко перешагиваете из одной культуры в другую?

– Я не думаю, что это вообще возможно. Это только кажущееся двухкультурие. Всегда есть крен туда или сюда, а второе – немного понарошку. Но я сплю, думаю, работаю на двух языках, часто не зная, на каком – сейчас, наверное, больше на английском. Но культура – это не просто ведь язык, это океан, огромный и ужасный. И его не переплыть и самому мускулистому пловцу. Хотя поплавать можно, и не только у берега – отплыть на лодке, прыгнуть и побарахтаться. Но ты ведь, положа руку на сердце, всё равно в нём чужой. Америка странная, её очень интересно познавать и до конца узнать всё равно невозможно. Думаю, и рождённому здесь американцу. Иначе бы не появились бы эти замечательные документальные серии, вроде United Shades of America.

Л. В.: И репетиторство способствует этому?

– Отличный вопрос – да! Каждый раз, когда ты входишь в чужой дом, в чужой уклад – уже знаешь запахи и характер этого дома, никогда не повторяющиеся, поднимаешься на крыльцо, и ты знаешь, где щербатая ступенька, а где звонок никогда не починят. Но есть какие-то архетипические сочетания и в новой семье ты их с ходу узнаёшь. All shades...

Б. К.: Вы практически не печатались до эмиграции, то есть до 1991 года… Коснулось ли вас противостояние «бывшей советской» литературы и самиздата, который как раз в годы вашей эмиграции стал активно выходить из творческого подполья?

– Немного. Я была участником такой неофициальной группы «Студия Сокольники», впрочем, она была, скорее, культурологической. Когда-то я написала об этом в Дневнике на «Вавилоне», о нашем руководителе, Евгении Соломоновиче Винникове. Странное это было место, и очень интересное. Но ведь и советской она тоже была, думаю, такой вот неофициально-андеграундно-позднесоветской. В том смысле, какой был в 83-84 году. Там бывали смешные эпизоды. Например, Винникова куда-то таскали из-за меня, в какую-то грозную контору районного значения, и всё потому, что у меня в стихотворении, напечатанном в малотиражке Сокольнического трамвайного депо, были в одной строчке и Рождество, и Крещенье. И ему было сказано, чтоб этой Машинской вообще больше в подборках студийных не было. Ну, её и не было больше. А потом мы перешли на квартирный режим. Когда всё страшно быстро менялось и никогда уже не повторилось.

Л. В.: А как вас встретила эмигрантская среда, когда вы приехали?

– А я ехала в Америку не как писатель – я ехала как аноним в страну анонимов.Только года через полтора я послала в «Новое Русское Слово» свои стихи, и была удивлена, когда их сразу напечатали.

Л. В.: Как складывались отношения с англоязычной культурой? Переход на английский язык был волевым решением?

– Почему волевое? А как же можно иначе? Я ведь ехала в живую страну, а не в аквариум. И мне очень хотелось, с самого начала, с первых очень трудных месяцев и лет – её по-настоящему понимать: людей, здесь живущих, зверей и вообще всю её.

Л. В.: А какие у вас были отношения с английским языком до эмиграции?

– Я училась в 36-й английской школе. Кстати, немного раньше там учился и Борис Акунин. У нас были прекрасные учителя и замечательный директор, Николай Соломонович Сонин, он был фронтовик, пловец, неутомимый экспериментатор и энтузиаст. Всё время возникали – в связи с английским и не только – какие-то, как правило, очень недолго живущие проекты. Например, появился такой урок: технического перевода, он его как раз и вёл. Нам даже какое-то удостоверение отдельное к диплому потом выдали.

Б. К.: Как бы вы определили изменения умонастроений в эмигрантской среде за эти годы?

– Эта среда очень разная. Нет в ней какого-то среднего общего умонастроения. Но мне кажется – может, мне просто хотелось бы, чтоб так было – что в среднем она становится более открытой по своим взглядам – и более внутри себя разнообразной. Какой-то более молодой и в то же время более взрослой.

Л. В.: Где вы больше ощущаете себя литератором – здесь или там?

– Поэт всегда ощущает себя на некотором расстоянии от какого-либо центра. В данном случае речь идёт не о круге, а об эллипсе, и в нём два центра. Поэт ведь всегда отстоит от любого мейнстрима. Он эксцентрик, если работает всерьёз. Всегда немножко несовременный. Я думаю, во всяком искусстве так. Поэтому я не совсем понимаю, как можно ощущать себя литератором по-разному в зависимости от места. Оно или есть, или нет. Место тут ни при чем. Я, так получилось, с этим родилась – ну и теперь вожу этот домик на себе повсюду. Меня же другой у себя никогда не было!

Б. К.: А как вы оцениваете роль критики в вашей жизни – как поэта?

– Человек счастлив, когда его стараются понять, счастлив и благодарен. Это как в семье. Особенно то в нём, чего он сам не понимает. Но вообще это все довольно постороннее к тому, что в тебе пишет. Ты читаешь – и недоумеваешь или радуешься, но это не ты и не твои тексты, а как в темной комнате твоя одежда, брошенная на стуле.

Б. К.: Перейдём к одному из информационных поводов этого интервью – выходу очередного выпуска «Сторон света». Чем вышедший журнал отличается от предыдущих?

– С этого номера «Сторон света» наш русский журнал стал ежегодным «литературным сборником». Это раз. Во-вторых, он, помимо печатной версии, теперь выходит ещё и как настоящее электронное издание во всевозможных форматах для чтения на всех этих чудесных устройствах – и это теперь продается за рубли на Литресе, Озоне и так далее. Но что касается бумажной версии, то вот очевидное: издавать и печатать периодический журнал, находясь в Америке, трудно – доставка в Россию, если самому туда не ездить и на себе не возить, практически невозможное дело. Ведь большинство наших читателей – в России: судя по статистике посещения сайта – примерно 80%. Уникален этот номер ещё и тем, что собирался почти два года – так получилось. Вот он и оказался таким насыщенным. Сборник открывается подборкой Дениса Новикова, публикацию которого подготовили Юлиана Новикова и Феликс Чечик. Вообще, тема In Memoriam там очень заметна. Материалы, посвященные Наталье Евгеньевне Горбаневской, Инне Львовне Лиснянской и Самуилу Ароновичу Лурье. Удивительные письма Лиснянской к дочери, Елене Макаровой. В разделе Горбаневской – стихотворение Людмилы Улицкой «Подруги» и письмо-эссе Григория Кружкова. Прекрасное эссе Дины Гусейновой «В поисках С. Гедройца». Впервые появился раздел «Портреты», тоже своего рода In Memoriam. Один из «портретов» – молодой переводчицы Ирины Ниновой, в 1980-х первой переведшей «Автобиографию Алисы Б. Токлас» Гертруды Стайн – тексты о ней Марии Карп и С.А. Лурье. Воспомниния Лили Панн о Юлии Даниэле – школьном учителе. Переводы из израильских поэтов и «Одиссея» в переводе Григория Стариковского. Воспоминания Поэля Карпа о встречах с Марией Петровых. Переводы из Петровых. Ода Поэлю Карпу пера Владимира Марамзина. И так дальше всё закручивается… И стихи, конечно: Марина Гарбер, Гали-Дана Зингер, Феликс Чечик, Катя Капович...

Б. К.: Сейчас в России многие издания выходят на общественных началах. И все удивляются их количеству. А на какие средства и как существуют журналы в эмиграции?

– Опять же, это всё так индивидуально. Я выпускаю журнал на деньги, заработанные вот этим самым репетиторством. Никаких грантов, ничего такого. Зато свобода, да? Но вот в прошлом году в нашей жизни произошло довольно замечательное событие: Cardinal Points Journal, наш журнал на английском языке (перевод названия – тоже «Стороны света», но это не английская версия русского журнала, а теперь сборника, а совершенно самостоятельное издание – со своим содержанием, своей аудиторией, со своей, если угодно, миссией) – так вот, наш CP стал журналом Cлавянского отделения университета Браун – это очень старый университет, один из старейших, и библиотека в нем входит в консорциум библиотек Плющевой лиги: Гарварда, Йеля. То есть я надеюсь, что теперь СР будет легче попасть к читателю. Но это необычный журнал: англоязычный, но посвящённый, главным образом, русской литературе; относящийся к университету – и совсем не академический. И в редколлегии у нас, главным образом, практикующие переводчики с русского, американские и британские. А что касается чтений, больших и «малых» литературных журналов – их по всей стране невероятное количество, а уж в Нью-Йорке!

Б. К.: Есть ли в Америке разница между столичными и региональными журналами?

– В Америке нет понятия столицы. Это Россия центрированная страна и очень вертикальная. А Америка горизонтальна и здесь многоцентрие, и понятие «провинция» существует, но оно другое. Кстати, одна из лучших писательских аспирантских программ, может быть, лучшая, уже давно существует в центре соево-кукурузного штата Айова. Туда попробуй попади!

Л. В.: Под занавес беседы. Сейчас много обсуждается вопрос о новой эмиграции из России. Что бы вы посоветовали решающемуся на эмиграцию?

– Я не могу ничего советовать. Здесь каждый должен слышать самого себя. Это судьбоносное решение, которое может принять только сам человек. У меня есть об этом маленький текст, который печатался в Лиterraтуре, он называется «Уехать в Америку».

Л. В.: И последний вопрос. Если бы вы могли что-нибудь поменять в вашей жизни, вы поменяли бы?

– Конечно! Уйму всего. И, наверное, сделала бы это зря.



_______
1 См. также: Людмила Вязмитинова. На просторах словесности. О журнале «Стороны света» // Лиterraтура, № 42. – Прим. ред.
скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
3 764
Опубликовано 18 май 2016

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ