ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 216 март 2024 г.
» » Михаил Эпштейн. Избранные FB-записи 2015 г. Часть II

Михаил Эпштейн. Избранные FB-записи 2015 г. Часть II


Часть I >


УМЕРЛА СВЕТЛАНА БОЙМ

5 августа, от рака, 56 лет. Я случайно узнал об этом из статьи-некролога Маши Гессен в «Нью-Йоркере». Светлана была блестяще умна и талантлива. В ее мысли была грация и вопрошание. Ее книги – «Будущее ностальгии», «Другая свобода», «Общие места: Мифология повседневности в России» – были не просто изящно академичны, но несли отпечаток личного опыта. Она была профессором лучшего американского университета (Гарвард) и издавалась в лучшем академическом издательстве (Гарвард) – и все это было заслуженным. Ее интеллектуальными героями были Вальтер Беньямин, Ханна Арендт, Виктор Шкловский – мыслители, для которых этика во многом совпадала с эстетикой. Она отстаивала секулярные ценности и с недоверием относилась к любым трансценденциям. Мы изредка встречались с ней на конференциях и ситуативно разговаривали. Нас увлекали совершенно разные идеи. Но теперь мне будет не хватать ее больше, чем раньше. Светлая память!

14 августа


ДЕНЬ СЛОВАРЕЙ И ЭНЦИКЛОПЕДИЙ

22 ноября – день рождения Владимира Даля, который отмечается в российской лингвосфере как День Словарей и Энциклопедий. Этой традиции исполняется уже восемь лет.
Словарь – это не просто книга, он собой завершает и одновременно предвосхищает множество книг, он подводит итог развитию языка и прокладывает ему пути в будущее. Это срез нашего языкового сознания, это способ мышления – по сходству слов, в отличие от их смежности в речи.
В США День словарей отмечается ежегодно 16 октября, в память родившегося в этот день основоположника серии вебстеровских словарей Ноя Вебстера (1758-1843). В этот день в американских школах рассказывают о разных типах словарей, учат ими пользоваться и с особым воодушевлением работают над пополнением словарного запаса учащихся.

А мы в наш Словарный день, 22 ноября, вдобавок ко всему перечисленному, могли бы задуматься и о том, как нам повезло с Далем. Большие академические словари выходили и до него, он же создал уникальный словарь, представляющий не только наличный состав языка, причем разговорного, но и способы его лексического обогащения. Словарь Даля – это книга словопроизводства, а не только словоописания. Она включает не только то, что говорится, но и то, что говоримо по-русски. Отсюда и щедрость, если не «избыточность», его словесных гнезд. Даль приводит все возможные слова от данного корня, считаясь не с фактами их употребления, но с самой возможностью их образования. Это словарь не столько для справочного использования, сколько для пробуждения вкуса к языковому творчеству. Ни один из академических словарей не сравнится с далевским в представлении словообразовательного богатства русского языка, в передаче его живого, созидательного духа. По подсчетам лингвистов, В. Даль сам изобрел около 14 тысяч слов. Не случайно этой книгой пользовались – и вдохновлялись ею – столь разные писатели, как А. Белый и В. Хлебников, С. Есенин и А. Солженицын.
Я надеюсь, что учителя, филологи, писатели, издатели, читатели, книгопродавцы, библиотекари, библиографы смогут на следующей неделе отпраздновать это событие.

1) провести в языковых и литературных классах школы Словарный урок;
2) раскрыть школьникам и студентам многообразие словарей и привить навыки их систематического использования;
3) объяснить важность словарей для исторического самопознания и самоописания народа, включая осмысление современной истории;
4) на уроках иностранных языков подчеркнуть важность двуязычных словарей и представить главные словари и энциклопедии изучаемого народа;
5) объяснить, почему мы мыслим не только вербально, но и словарно и почему по словарной модели работает интернет;
6) на уроках информатики, в компьютерных классах – объяснить, как принципы организации слов в словарях и энциклопедиях расширительно работают в электронных сетях; почему с появлением интернета и гипертекстов все более распространяется словарно-энциклопедический способ представления информации, причем авторство словарных статей приобретает массовый характер (Википедия);
7) в книжных магазинах – провести встречи читателей с составителями и авторами словарей и энциклопедий, лексикографические конкурсы со словарными призами победителям;
8) в библиотеках – организовать выставки словарей и энциклопедий, провести экскурсию по соответствующим разделам библиотеки, рассказать о многообразии словарно-библиографического описания мира как книги или библиотеки.
9) в научных учреждениях – обратить внимание на развитие терминологии и на роль энциклопедий и словарей в разных отраслях современной науки и техники;
10) в литературных клубах, кружках, студиях – отметить продуктивную роль словарного мышления в художественной и эссеистической словесности («Бувар и Пекюше» и «Лексикон прописных истин» Г. Флобера, «Хазарский словарь» М. Павича, «Фрагменты речи влюбленного» Р. Барта, ряд рассказов Х. Л. Борхеса и др.)
11) везде – выделить новый, быстро развивающийся жанр проективных словарей, открывающих простор творческому словообразованию, расширению лексических и концептуальных возможностей языка (например, «Дар слова. Проективный словарь русского языка»);
12) вспоминать о В.И. Дале и его роли в становлении не только словарного дела, но и самого русского языка.

Я не берусь предвосхитить все способы, каким День Словарей и Энциклопедий может стать праздником для разных языковых и неязыковых профессий, но совершенно уверен, что без словарей человечеству так же не выжить, как и без слов. Если человек – существо словесное, то, значит, и словарное.

22 ноября


ВСТРЕЧА С МИХАИЛОМ БАХТИНЫМ

Только что в Саранске открыт памятник Михаилу Бахтину (1895 – 1975) – к его 120-летию. В Саранске, где он фактически отбывал четвертьвековую ссылку (1945-1969), уже после 15-летней ссылки в Казахстане. И где он доцентом мордовского пединститута создавал свои труды, ставшие потом классикой гуманитарной мысли. Как раз в этом семестре я читаю с коллегой Walter Reed курс для аспирантов – Mikhail Bakhtin and His Circles – и могу достоверно судить, как напряженно живет его парадоксальная мысль в современных умах.

Однажды мне повезло встретиться с Михаилом Михайловичем. Весной 1970 г. Владимир Николаевич Турбин повез своих семинарцев с филфака МГУ в Подольск, чтобы показать им «льва» и чтобы тот «помахал им хвостиком». Бахтин был (как теперь принято говорить) «культовой фигурой» в турбинском семинаре, посвященном приложениям и переложениям бахтинского наследия. Сначала мы пололи и поливали какие-то грядки во дворе подольского дома для престарелых, где в то время жил Бахтин с супругой (московскую квартиру он получил позже). Это нужно – объяснил Турбин – чтобы задобрить начальство этого богоугодного заведения и показать им значимость Бахтина. А потом в награду мы получили право на свидание с Мыслителем.

Он сидел на кровати, рядом с ним, выставив босые ноги с педикюром, сидела его жена, худенькая, похожая на птицу и так же щебетавшая. Нас было человек 15-20, семинарцев и примкнувших, но говорил, кажется, только я, забросав Бахтина вопросами по теории новеллы (которой я тогда занимался) и о его философских симпатиях. Вообще я стесняюсь начинать разговор в большой компании, но когда случается редкая, счастливая встреча, у меня вдруг развязывается язык. Моя речевая наступательность (в основном вопросительная), возможно, объяснялась и тем, что я старался заполнить паузу, – все другие молчали.
Бахтин говорил не слишком много, но и не отмалчивался. Он признался в философских симпатиях к Максу Шелеру и О. Болнову (Bolnow), ученику Хайдеггера. Он сказал нечто о значимости К. Маркса и Ф. Ницше и о том, что учение последнего, к счастью, не отягощено догматикой и схоластикой. Он посетовал, что в русской и советской науке теория новеллы почти не разработана, и приветствовал мой будущий вклад в нее (здесь нужно поставить значок улыбки). Он вспомнил в какой-то связи про серийные романы рубежа 19-20 вв. о приключениях Рокамболя и посмеялся вместе с женой над чепухой и абсурдностью тех сюжетов. Он пренебрежительно отозвался о теософии и антропософии, назвав это мистикой низшего разбора. На вопрос, чем он занимается как ученый в последнее время, Бахтин ответил: теорией речевых жанров. Он точно так же мог бы ответить на этот вопрос и десять, и двадцать, и сорок лет назад.

Я ушел не очарованный и не разочарованный, но под сильным впечатлением самого факта встречи с великим человеком, который вовсе не обязан демонстрировать свое величие всякому встречному-поперечному, тем более студентам.

25 ноября


СПОНТАННЫЕ ПРОЯВЛЕНИЯ ДОБРОТЫ

17 февраля неофициально отмечается в мире как Random Acts of Kindness Day. Эта доброта не связана ни с социально-реформаторской деятельностью, ни с благотворительностью, это просто инстинктивная наклонность сердца, которая проявляется в отношении к людям, которые встречаются нам на жизненной дороге в этот день – а хорошо бы и в течение всего года.
Этот праздник постепенно возник в 2000-е гг. в США и Новой Зеландии. Такой тип мироощущения описан в моей кн. «Новое сектантство» (1984-88) под названием «доброверие» или «поможенчество». Эти люди склонны помогать другим без каких-либо религиозных или моральных мотиваций, по зову сердца, и оказывающие помощь несистемно, спонтанно. Поможенцы не профессионалы, а дилетанты добра, они стараются помогать всему хорошему и естественному, происходящему в мире. Типичный поможенец – Теофил Норт в одноименном романе Торнтона Уайлдера (1973): герой приходит на помощь разным людям и, порой незаметно для них самих, выручает их из беды, а потом исчезает. В этот ряд можно поставить и некрасовского деда Мазая, который помогает зайцам выбраться из разлива, но при этом не сомневается, что в другое время года на них нужно ходить с ружьем.

Проявления доброты разнообразны и непредсказуемы, каждый решает за себя, чем именно он может помочь людям. Существенно, что это не просто доброта, но непроизвольная доброта, как бы случайная, «любительская», не превращенная в систему или профессиональный долг, доброта невзначай, по прихоти сердца. Спонтанное добро глубже являет свою свободную сущность, чем его последовательное и целенаправленное осуществление, которое порой превращается в систему насильственного добра, загоняющего людей железной рукой к счастью. Горит костер – поможенцы бросают в него сухую ветку, чтобы не погас. Семена с дерева падают на камень – они поднимут их и бросят на рыхлую почву, чтобы проросло. Но заниматься добрыми делами систематически они считают ненужным и даже вредным. Только то, что бросается в глаза случайно, мимоходом, – только оно и должно быть исправлено, в соответствии со своей же природой, чтобы растущее могло расти, текущее течь. Совершая же помощь из принципа, легко нарушить естественные процессы и загубить то самое, чему стремишься помочь. Помощь – не проявление мощи, а лишь слабое вспоможение, не обременительное ни для чьей свободы. Поможенцы развивают в себе интуитивное понимание чужой слабости и беспомощности и готовы импульсивно откликнуться на нее. В трудные минуты они появляются неведомо откуда, а потом бесследно растворяются в потоке жизни.

17 февраля

 
ЛЮБИТЬ СОВСЕМ

Два года назад вышла The World Book of  Love – и вот, после английского, немецкого, французского, японского и ряда других изданий, она переведена на русский (раньше в этой серии вышла «Большая книга о счастье»). Теперь доступна для чтения в Google books. Есть там и мое рассуждение: стр. 56 – 59.
Начинается так:

«Маленький мальчик сказал маме, что любит ее совсем. Она поправила: не совсем, а очень. А он: нет, совсем. Очень я люблю лошадку и машинку, а тебя совсем.
И мама поняла – он ее любит со всем. Со всем, что в ней есть.
И это можно считать главным признаком любви».

29 июня


ТАНЦУЮЩИЙ МОСТ

Каких только образов и метафор не создано о любви: огонь, свет, вихрь, буря, гроза, вулкан, ветер, туман, пожар, костер, звезда, океан, море, цветок, венок, стрела, меч, нож, чума, отрава, вино, мед, алмаз, книга, зеркало, тень...! Одна из самых потрясающих – у И. Бунина: «солнечный удар». Он обессиливает, оглушает, парализует, лишает дара речи. Впереди ничего нет, одна только пустая бесконечность времени «без нее».
Мне чудится другая метафора, столь же опасная, но не безысходная. Ее нет даже в самом полном словаре метафор: «мост», точнее «танцующий мост». Двое с разных сторон вступают на мост, идут навстречу друг другу. Чтобы, поравнявшись, вежливо кивнуть и разойтись. Но вдруг от резонанса мост начинает раскачиваться у них под ногами. И чем ближе они к середине, тем сильнее качка, которая бросает их друг к другу, потому что только так, крепко прижавшись, они могут удержаться на этом мосту. А пляшет он потому, что они, сами того не ведая, его раскачали. В них живет общий ритм, передающийся этому мосту, а от моста возвращающийся к ним обратно с умноженной силой. Оказывается, мост – это не просто переправа, это способ выявить то, что живет в идущих; и если их пронизывает невидимый ритм, то мост делает его видимым, осязаемым, сотрясающим.

Хочется добавить: танцующий и поющий мост, потому что тот же ритм, который его раскачивает, звучит в воздухе, в словах, в мыслях, озвучивает всё вокруг, и оно тоже начинает приплясывать и подпевать в такт мосту. На пляшущем мосту очень трудно устоять, а внизу – глубокие воды, кружится голова... Двоим остается только крепче держаться друг за друга, чтобы пересилить это мостотрясение, которое от них же исходит и их же раскачивает.

12 февраля


ПРАЗДНИК НОВОЙ ПОЭЗИИ

Сегодня, 24 мая, – два дня рождения, которые могут слиться в общий праздник: Иосифа Бродского (1940 – 1996) и Алексея Парщикова (1954 – 2009). Они обновили образный код русской поэзии, создали новое ее дыхание – углубленное, затрудненное, прерывистое. И новое видение, которое можно назвать сетевым или «фасеточным» – столько разных граней мира преломляется в нем. В их судьбах тоже есть общее. Им обоим не нашлось места на родине: Бродского приютила Америка, Парщикова – Германия. Оба умерли возмутительно рано – в 55 лет. Парщикову выпало прожить всего на 9 недель дольше, чем Бродскому.
Есть такое выражение – «любители поэзии», чекан поздней советской эпохи. Имеются в виду люди, любящие поэзию вообще (как любители рыбалки или икебаны). Они готовы упиваться поэзией, купаться в ней, потреблять ее литрами и тоннами – от Пушкина до Есенина, от Маяковского до Ошанина и Асадова. «Поэзия тебе любезна, Приятна, сладостна, полезна, Как летом вкусный лимонад». Таким любителям поэзии не везет с Бродским и Парщиковым – бросившись в этот источник, они выскакивают из него ошпаренные, потому что это крутой кипяток, от которого закипает и плавится мозг со всеми остатками здравого смысла.

Парщиков даже «круче» Бродского, у него метафорика достигает такой степени кривизны, что требуется по крайней мере десятимерное пространство, чтобы ясно увидеть предмет. Такое пространство в физике описывается крайне абстрактной теорией суперструн – первичных волокон вселенной, вибрация которых образует все материальные объекты. Поэтике нужна своя теория суперструн, чтобы прочитать Парщикова, распутать эти измерения и увидеть многомерные фигуры его предметов, услышать космические вибрации. Как говорят физики о суперструнах, «многогранность объекта не позволяет дать ему однозначного определения».

А вот что писал один поэт другому, Иосиф Бродский – Алексею Парщикову:
«Алёша, Вы – поэт абсолютно уникальный по русским и по всяким прочим меркам масштаба. Говоря «поэт», я имею в виду именно поэзию и, в частности, Ваши метафорические способности, их – Ваш – внерациональный вектор. Они в Вас настолько сильны, что, боюсь, доминируют в стихе в ущерб слуху».
Последуем этому «внерациональному вектору». Вот стихи Парщикова, которые пристало вспомнить сегодня: о том, как мертвые преображают живых и со дна небытия воздвигают себе престол. Вариация на тему пушкинского «Памятника», но – прочь, «любители поэзии»!

Как нас меняют мёртвые? Какими знаками?
Над заводской трубой бледнеет вдруг Венера...
Ты, озарённый терракотовыми шлаками,
кого узнал в тенях на дне карьера?
Какой пружиной сгущено коварство
угла или открытого простора?
Наметим точку. Так. В ней белена аванса,
упор и вихрь грядущего престола.
Упор и вихрь.
А ты – основа, щелочь, соль...
Содержит ли тебя неотвратимый сад?
То съежится рельеф, то распрямится вдоль,
и я ему в ответ то вытянут, то сжат.


В каждой точке пространства есть своя пружина, свое крошечное невидимое измерение – ростковая точка бессмертия, «упор и вихрь грядущего престола». Суждено ли нам стать частицей той почвы, которая войдет в состав грядущего сада и сохранит нас в нем? Это вопрос каждого к себе. Через нас проходят колебательные контуры будущего, которые то растягивают, то сжимают нас, – это и есть вибрация тех суперструн, которыми творится вселенная. Ни одна популяризация физики не позволяет так наглядно представить загнувшиеся, невидимые уголки многомерного пространства-времени, как поэзия Парщикова. И в этом он ученик Бродского, шагнувший еще дальше в закрытый космос.
Было бы хорошо отмечать 24 мая как праздник этой суперпоэзии, сливающейся с физикой и метафизикой в постижении многомерного мира.

24 мая


ПАМЯТИ НАТАЛЬИ ТРАУБЕРГ И АЛЕКСЕЯ ПАРЩИКОВА

Для меня начало апреля – это дни памяти об очень дорогих для меня людях, умерших шесть лет назад, с интервалом в 2 дня: 1 апреля – Наталья Леонидовна Трауберг (1928 – 2009), 3 апреля – Алеша Парщиков (1954 – 2009). Называю их так, как обращался к ним при жизни. Вспомнить хочу не о том, чем они были знамениты, не об их литературных свершениях, а об их особом даре: быть живыми и поддерживать этот огонь жизни в других.

Кажется, между ними было мало общего. Очень земной и земнолюбивый Алеша, – и православная прихожанка и католическая монахиня в миру, сестра Иоанна, большинству известная как переводчица Г. Честертона и К. С. Льюиса. Я не знаю, были ли они знакомы между собой, – хотя при широте дружеских кругов, расходящихся от каждого, была бы неудивительна такая волновая интерференция. Тем более что они никогда не прятали своих друзей, а делились ими и радовались умножению этих уже независимо от них растущих дружб. Вообще настоящий дар – а может быть, уже и гений дружбы – это дар не только приобретать, но и дарить друзей. Бывает дружба глубокая, но затаенная, ревнивая, скупая, косо поглядывающая на соперников, не желающая ни с кем делить своих избранников, закрывающая вход всем посторонним. И бывает дружба щедрая, безоглядная, которая радуется независимому сближению друзей, как будто приобретает в их союзе еще одного друга. И Алеша, и Наталья Леонидовна были из этой породы дарителей, которым и я обязан несколькими друзьями. Общей между ними была и любовь к собеседованию, неустанность общения, причем не досужего, а как самостоятельной творческой работы, которую они в какой-то мере даже предпочитали уединению (за столом, с рукописью). Сколько часов и дней они отдавали именно таким умозрениям с друзьями, неторопливым беседам, что не могло не опустошать их будущих собраний сочинений и переводов. Но зато наполняло жизнь окружающих.

Эти столь непохожие люди были схожи тем, что делились жизнью как процессом, который застигает их врасплох и полон нечаянностей и удивлений. Они умели чувствовать странность жизни, они относились к ней с художественным вниманием, которое не пропускает красочных деталей и не чурается их заострять гиперболой. Оба были прекрасными рассказчиками, их можно было заслушаться, но их обаяние состояло не в занимательности сюжетов. По жанру своих бесед они были не новеллисты, а скорей эссеисты, наблюдатели причудливо плетущейся жизненной ткани во всем многообразии ее параллельных и перекрещивающихся узоров. Сама жизнь для них была творением, непрерывно происходящим здесь и сейчас, и чудо этого творения они переживали с детской непосредственностью. Взрослые это утрачивают, переходят на автоматический режим повтора, «уже виденного». А у Натальи Леонидовны и Алеши было то, что, в противоположность французскому выражению «deja vu», хочется обозначить английским (на языке, который они больше всего любили и с которым профессионально работали): «not yet», «еще не». Ничего еще не закончено, ничего еще не известно, и давайте-ка мы вместе сейчас поразмыслим, что за странные вещи происходят на свете.

Оба были необычайно чувствительны к такой эстетической категории, которая обычно выпадает из ранга «больших»: к причудливому, затейливому, слегка эксцентричному. Это было чувство «юмора», не в потешно-смеховом, развлекательном, а в изначальном английском смысле «humor», происходящего от латинского названия жизненных соков, играющих в человеке. «Юмор» – это противоположность сухой рассудочности, это влажная, мерцающая сторона натуры, готовность находить задорные мелочи и несуразности в расчерченных схемах бытия, отвлекаться на причуды, которые вдруг оказываются главнее «главного». У Натальи Леонидовны это юмористическое воодушевление было больше о внутренней стороне людей, о характерах, психологии, морали, о нравах всяких сообществ, в том числе прицерковных. У Алеши это было о вещах, о чуде всякой предметности, которой он зачаровывался с эстетизмом ребенка, завороженного новизной каких-нибудь банок, коробок, веревок, не говоря уж о технических устройствах.
Алеша был человек верующий, хотя и нельзя сказать, что церковный. Наталья Леонидовна была церковной и даже сверхцерковной, но это означало только то, что она постоянно воинствовала со всякой церковью, в том числе и с той, которой принадлежала, – кротко воинствовала с омертвением веры, превращаемой в приходской уют, в обрядовую привычку, в догматический сон. Едва ли не главной темой разговоров Натальи Леонидовны было фарисейство, вырастающее уже на почве самого христианства. Суть христианства для нее – в непрекращающейся борьбе с постным «праведничеством», с опошлением жизни и веры, с этой «антизакваской», которая подавляет всякое брожение духа. В послесоветской современности она видела много признаков того, что христианство падает жертвой того самого фарисейства, над которым, казалось бы, раз и навсегда одержало евангельскую победу. Ее беспокоил «сталинизм» – не как политический феномен, изуверство которого слишком очевидно, чтобы его разоблачать, а как незаметная повседневность духовного насилия, не только в церкви, но и в семье. Недаром она повторяла, что «в каждой маме есть Сталин».
И Алеша был на редкость чувствителен к той же мертвечине, которую воспринимал скорее не как безверие, а как бездарность. Он ее не осуждал и даже не обсуждал, он ее просто не касался, мягко, но четко избегая всяких морально-религиозных и душеспасительных разговоров. Даже «с запасом»: издали чуя приближение такой темы, сворачивал в сторону. Раз приняв крещение, Алеша нес в себе этот дар, не особенно заботясь его церковно-обрядовой подпиткой. Но его основной темой тоже была чудотворность мироздания, проявляемая в зверях и приборах, в безумных открытиях и изобретениях современных наук, в талантах и удачах его друзей. Он любил разговоры о талантах и о творческих удачах, о serendipities, нечаянных находках и угадках, обо всем, в чем искрится даровитая несообразность жизни, ее невместимость в законы...

2 апреля


ЗВУКИ ИСТОРИИ

Не так давно я слышал 10-ую симфонию Д. Шостаковича в исполнении оркестра Ю. Темирканова. Записал свои впечатления – и забыл. Вспомнил только сейчас – в связи с убийством Бориса Немцова...
Все происходящее в России в последний год я воспринимал сначала как политическую историю, ряд тревожных событий. Потом стал проступать метафизический подтекст: судьбы страны, Европы, человечества. И вот сейчас раскрылся третий уровень – история приобрела музыкальное наполнение, оказавшееся на мой слух созвучным 10-ой симфонии (1953 г.). В этой симфонии я услышал ХХ век, каким его ощущаю. В литературе, хотя она и намного мне ближе, я не знаю такого воплощения времени. Может быть, если слить воедино «12» Блока, «Tristia» Мандельштама, фрагменты из «Чевенгура» Платонова и «Архипелага Гулага» Солженицына, то создастся сходное впечатление.

Я бы так и назвал эту симфонию – «ХХ век». Или даже точнее – «История». Есть такое выражение – «воля истории». Увидеть эту волю нельзя, можно только пережить ее изнутри, ритмически, мускульно, кинестезически, как сокращение и растяжение мышц, готовящихся к удару, натиску. Эта мысль о родстве воли и музыки не нова – ее высказывал еще А. Шопенгауэр. Она отозвалась у Р. Вагнера, а впоследствии у А. Блока: «всем сердцем, всем сознанием слушайте музыку революции». Обычно этот клич воспринимается как метафора – какая там еще музыка! Но Шостакович, действительно, услышал музыку революции и террора, исступленного времени, выходящего из берегов. «В ком сердце есть – тот должен слышать, время, Как твой корабль ко дну идет» (О. Мандельштам). В этом смысле 10-ую симфонию можно назвать глубинно исторической.

Я нигде не чувствовал так сильно, как у Шостаковича, ритм истории, ее музыкальную субстанцию. У других великих композиторов слышишь движения человеческих сердец, кипение страстей, рождение, старение и смерть, монолог могучего духа, титанические порывы, смену времен года, природные катаклизмы, множество настроений – от ликования до скорби, пульсацию космоса, волшебное преображение мира... Но только у Шостаковича начинаешь понимать, как звучит сама история. В ХХ веке она обрела свою поступь, рваный, но вместе с тем настойчивый, непреклонный ритм. История – это уже не деяния отдельных личностей и не циклическая жизнь природы с ее расцветом и увяданием, а ритм каких-то невидимых процессов, вовлекающих массы людей, но при этом не поддающихся контролю.
Симфония начинается низким тянущим звуком, который звучит долго, глухо, как будто исходит из подземелья. Это самая общая тональность времени – депрессия, угнетенность. Потом из этого контура начинают вырываться отдельные темы. Что-то журчит, тянется к небу, пробуждается к солнцу – то ли ручеек, то ли растение, то ли юность. Но в ответ раздаются отдаленные шаги, становятся все громче, все оглушительнее. Кажется, мечутся люди, слышится стрельба. Гул нарастает. Время подкрадывается к тебе с разных сторон, то замирая, то вновь озвучиваясь, перекликаясь дальними отголосками, как армия, идущая на штурм и проверяющая связь своих подразделений. Упругой походкой и дробными перебежками... Окружают, готовятся к приступу ... От грохота этих шагов некуда деться, и от тонкой, нежной мелодии не остается почти ничего. Она тянется, как тончающая нить, но рвется опять и опять.

А голос времени все нарастает, и наряду с жесткими, суровыми интонациями в нем порой проскальзывает что-то гротескное, не столько даже злая, сколько веселая издевка, – язвительные подголоски, радостные, глумливые, злорадные. Восходящие силы истории настолько уверены в своем торжестве, что могут позволить себе погримасничать, поерничать.
Непреклонность времени передается в постоянных звуковых накатах и откатах. Если бы движение шло только по нарастающей, оно перестало бы восприниматься, ушло бы из слухового диапазона. А так создается ощущение недолгого отступления времени – как будто нам удалось спрятаться, пролезть в еще одну тесную щель и забиться поглубже. Грохот стихает в отдалении. Опять пробивается мелкая капель, журчание, близкие звуки, из которых проклевываются лирические ростки, переливы флейты. Но эта передышка лишь оттеняет новый грохот, нарастающий вдали и подступающий все ближе, – вкрадчивыми, почти нежными прыжками, какими упружистый хищник приближается к своей жертве.

Литература и особенно живопись передают зрительные впечатления, образ тех или иных исторических событий. Но история – это не ряд сменяющихся картин. Ее волевой напор, внутренний ритм может выразить только музыка. Когда человек чувствует свободу или спертость своего дыхания, когда у него ускоряется или замедляется пульс, когда он ощущает вместе с другими биение общего сердца, – он вступает в область сил, творящих историю.

И вот это снова происходит сегодня. Страх, смерть, трагедия, катастрофа, беспомощность всего живого и личного... Все это бледные слова, а выразить историю может только музыка, и 10-ая симфония Шостаковича  начинает звучать во мне как реквием по человеку, которого хоронят сегодня.

3 марта

 
ТАНАТАЛИЗАЦИЯ

Порою кажется, что политические термины, такие, как «фашизм, тоталитаризм, либерализм, демократия», взятые из лексикона других стран и эпох, уже прокручиваются вхолостую. Для описания нынешней ситуации более подходят термины из области психологии, метафизики или даже просто физики. Речь может идти об энтропии, о хаосе, о законах термодинамики, об общей теории систем. А еще точнее – о том, о чем писали Гоголь в «Мертвых душах», Чаадаев в «Философических письмах» (которые подписывал «Некрополь», имея в виду Москву), Платонов в «Котловане» и «Чевенгуре» (где есть образ «мертвого брата», соприсущего человеку).

Предлагаю новый термин.

Танатализация (от thanatos, греческий бог, олицетворяющий смерть) – усиление инстинкта смерти в обществе, его преобладание над инстинктом любви (эросом). Танатализация общества проявляется в его милитаризации, культе силы и оружия, умножении всяких запретов, росте цензуры, в страхе перед всем живым, ярким, самостоятельным, в ненависти к свободе и стремлении все уравнять и стабилизировать.
Примеры: Возможна ли танатализация в отдельно взятой стране?

Человек в футляре и унтер Пришибеев – в этих персонажах Чехов выразил свои опасения за танатализацию России.
Скелеты убивают людей, и те напрасно пытаются найти убежище в гигантской мышеловке, отмеченной знаком креста.

3 мая


ДЕДУШКА. ОПЫТ ДОМАШНЕЙ ТЕОЛОГИИ

Сегодня годовщина смерти моего дедушки Самуила Ароновича Лифшица (1884 – 1961), и хотелось бы посвятить ему и его памяти это маленькое размышление: о том, что такое дедушка в опыте детства и как можно представить Бога в его образе.

Помню, что такого родственного чувства, как к дедушке, я в своем детстве к родителям не испытывал. Они приходили издалека, со своими делами и заботами, с еще не прожитой и влекущей их от меня жизнью. Теперь-то я понимаю, что не было более преданных дому и сыну родителей, чем мои, – но все-таки у них было что-то еще: работа, сослуживцы, их собственные отношения, а у дедушки – только я. Разница в возрасте нас не разделяла, а сплачивала – минуя родителей; за их спиной мы как будто обменивались всепонимающими взглядами. И вместе мы коротали то долгое, сладко-тягучее время детства и старости, внутри которого им, с их постоянной спешкой и наставлениями, не было места.

Куда нам было спешить, когда в летний ласковый день мы гуляли, взявшись за руки, по солнышку, в который раз осматривая все тот же повалившийся забор и ржавую бочку? Или когда в скучный зимний день мы растапливали печь, подбрасывая по щепочке, чтобы долго следить за огнем и не оставаться без дела; рассматривали в лупу какие-то картинки, которые прекрасно были видны и без нее; резали на мелкие лоскутки старую одежду и усыпали ими и разноцветными блестками вату между двойных рам, чтобы веселее было смотреть в окно? Наша жизнь, не спеша ни к какой цели, наполнялась смыслом сама по себе – высшее благо для тех, кто только начинает или уже заканчивает жить. Мы помогали друг другу почувствовать всю щемящую прелесть ничем не обремененного существования, удерживали друг друга от той торопливости, которой в одиночку труднее было бы противостоять.

Особенно запомнился мне тот день, когда дедушка привел меня в квартиру, которую снимал для работы. Он склеивал коробочек для лекарств, стол у него был постоянно завален картонками, и вот он снял себе уголок, чтобы не загромождать нашего и без того тесного жилья. Волшебство этого пребывания в чужой квартире состояло в том, что полновластным хозяином в ней был дедушка, а я был его любимым и единственным внуком. Царственнее не бывает царя, чем тот, чей дедушка – главный в мире. Конечно, я не мог здесь хозяйничать, переставлять, ломать, уносить вещи, но мне это и не было нужно – достаточно бесцеремонных отношений с вещами в собственном доме. В чужой квартире все было окутано дымкой и тайной, и я впервые, быть может, ощутил счастье целомудренного отношения к предметам, когда они вполне достижимы, но неприкасаемы. Это как любовь, которая «не берет» не из страха, а из любви, то есть из желания сохранить все, как оно есть.
Дома у дедушки были старинные вещи – скрипка, столик из стекла и красного дерева, люстра из бронзы и фарфора, картина прошлого века с венецианской гондолой – они внушали почтение, осторожность, чувство истории, замкнувшейся в молчании. А на той квартире, которую он снимал, вещи были еще более ветхие, чем у него, бедные и потертые до призрачности, отчего я, наверно, и заключил, что эта квартира принадлежит кому-то еще более древнему, чем мой дедушка, – настолько уже невидимому, что остается только беречь все оставленное им.
Будь я взрослее, я бы подумал о том, какое духовное благо – снимать: не распоряжаться по-хозяйски и не ютиться гостем, а входить с домом в ту полусвободную-полуобязывающую связь, которая соответствует преходящему сроку человека на земле. Мы не видим хозяина этого мира – входим в оставленное для нас жилище с правом пользоваться им, пока не истечет срок нашей жизни. Мы не можем ничего присвоить и унести с собой, ничего изменить в расположении и устройстве, кроме мелких переделок, которые в свою очередь будут переделываться теми, кто придет после нас. Мы пользуемся тем, что хозяин оставил нам, но каждая вещь сохраняет в себе что-то неведомое, известное лишь ему. И мы рады не обременять себя лишним знанием о том, что предшествовало нашему появлению в жилище, и ответственностью за то, что будет потом. В каждой вещи есть тайна – мы не можем ни разгадать ее до конца, ни сотворить из ничего, а только передать потомкам, стараясь постичь эту тайну – и сберегая непостижимое. То, что я ощутил в этой снятой квартире, было предчувствием и угадкой, чем для человека является мир вообще.

* * *

Мне тогда уже думалось, что когда дедушка умрет, то почти вся моя жизнь будет в память о нем: я назову его именем – Самуил – своего сына, я буду вспоминать о нем ежечасно. Не так это вышло, и даже день его смерти, 13 марта, порой проходит в забвении. Горы тающего снега на кладбище и не протоптаны дорожки между оград – вот отчего мне приходится навещать его в дни других смертей. Потусторонняя мгла, в которой рассеялась его душа, представляется мне похожей на небо над его могилой: все в кружевных петельках от бесчисленных ветвей – шрамов и отметин земного опыта.
Но ощущение дедушкиного присутствия, невидимо охраняющего меня, остается во мне прочнее, чем родительского. Ведь отца и мать мы знаем и тогда, когда вырастаем, – с их недостатками, привычками, особым складом характера; в их образах уже стерлась память детства, вытесненная более поздними и сознательными впечатлениями. Дедушка же остается всемогущим и всеблагим богом младенчества, когда еще магически воспринимаешь мир, не развенчивая знанием его таинственную одухотворенность.

Не случайно Саваоф представляется наивно верующим как седобородый старец: они, как дети, нуждаются в опеке и покровительстве непостижимо превосходящего опыта. Христос впервые почувствовал Бога как отца. С христианства, установившего более близкое отношение с Богом, и началось всестороннее, логически и научно оснащенное богопознание, которое проложило путь и научному же богоборчеству – скептическому знанию, каким повзрослевший сын снимает ореол таинственности и всемогущества с отца. В иудействе же отношение с Богом мыслится более опосредованно: Он сотворил Адама, значит, был отцом первого человека, а в отношении последующих поколений выступал как прапрапра...дедушка. Иудей не мог повзрослеть настолько, чтобы разгадывать тайну Отца – Бог был «дедушкой», оставался Богом вечного младенчества. Это представление о себе как о самом младшем в ряду праотцев от самого Адама не покидало иудея.

Из христианского ощущения одновременности, сосуществования человека с Богом проистекает и небывалая прежде «взрослая» самостоятельность человека – и дальнейшая возможность приближать и «омолаживать» Творца, отождествляя Его уже не с Отцом, а с Самим Собой, что осуществляется в гуманизме и атеизме. И как важно именно теперь всем человечеством восстановить то чувство благоговения, которое внук испытывает к деду вследствие абсолютной несоизмеримости их опыта. Ведь дед был посвящен в начальную тайну вещей задолго до моего рождения, он создал по своему образу моего отца. Самое удивительное, что хотя при этом умаляется право «вечного внука» на взрослую самостоятельность, но ничуть не умаляется, а неизмеримо возрастает его право на самого Бога, его внимание, любовь, попечение. У кого больше прав на поблажку и обожание, чем у внука?

Представая в дедушкином облике, божественное отодвигается от меня за грань знаемого и мыслимого, хотя остается самым близким по ощущению ласки, тепла. Когда дедушка был жив, я по малолетству преувеличивал его могущество и всеведение; когда же я стал взрослеть, он умер, так и оставшись навсегда за той чертой, куда скрывается священное. Дедушка запомнился мне не в скучном, обыденном свете полудня, а в красках рассвета и в тенях сумерек, в ту пору, про которую сложена поговорка: «Заря с зарей целуются».

13 марта скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
3 641
Опубликовано 16 фев 2016

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ