Недавно в издательстве «РИПОЛ классик» вышла новая книга Александра Архангельского «Правило муравчика», которую одни называют сатирической повестью и сказкой для взрослых, другие – политическим памфлетов, третьи – басней [1]
. О новой книге и политическом подтексте любимых сказок, традициях и ценностях, социальных сетях и судьбе книжной индустрии с писателем поговорила Елизавета Александрова-Зорина.
__________
–
Сегодня много говорят о ценностях, традиционных и вечных. Что такое «вечные ценности» и существуют ли они?
– «Вечные ценности» – неосуществимая мечта традиционалиста. Между тем, само слово «ценности» возникло исторически недавно. А традиционные ценности – вообще замечательное понятие, в котором оба слова в их нынешнем значении – новые, возникшие на рубеже 18 и 19 веков, именно тогда, когда традиции ломались и корежились. Так что ценности – вещь относительная, они зависят от эпохи, класса, воспитания, опыта. Традиции – тоже меняются, хотя и медленно. А что же вечно? Вечно само наше стремление к идеалу, выходящему за рамки обыденного опыта и сиюминутной реальности.
С этим не желает считаться традиционализм, который строит из себя защитника традиции, а на самом деле с ней враждует. Традиционализм – это фарисейство, он хочет, чтобы ничего не менялось. А традиции – естественно изменчивы. Они открыты новой жизни, новой реальности; как только традиция перестаёт меняться, она умирает.
И, кстати говоря, традиция совсем не обязательно должна быть прекрасной. Мы вообще не отдаем себе отчет, что имеем в виду, когда говорим о «настоящих традициях» и об ужасном модернизме. Современный ширпотреб, обвиняемый во всех смертных грехах, вполне может быть традиционным. А то, что кажется традицией, – жестоким модерном. Вот на «Евровидении» выступает Кончита Вурст, а у нас в «Голосе» – иеромонах Фотий. (Я не обсуждаю, какие они певцы, это не в моей компетенции.) Кончита, вызвавшая возмущение православной общественности, это воплощённая традиционная ценность. Потому что ничего более архаического, чем бородатая женщина на балагане, этот образ уходит в глубину веков и просуществует ещё столетия. А иеромонах, участвующий в шоу, это абсолютный модерн, даже постмодерн. Это к разговору об относительности наших представлений о ценностях и традициях. А идеалы, конечно, вечны.
–
А каковы ваши идеалы?
– Несомненно, свобода. Но не скажу, что мой идеал – свобода, равенство, братство.
–
Почему?
– Я не верю в равенство и братство как синонимы. Братья бывают старшие и младшие, братство основано на любви. А равенство – на справедливости. Я бы выбрал не справедливость, а солидарность. В справедливости есть что-то распределительное, а я не верю в распределение. Солидарность же означает, что мы объединяемся и жертвуем частью своих интересов ради кого-то другого и чего-то совместного. Это идеал, к которому нужно стремиться. Так что свобода и ответственность, как бы банально это ни звучало. Но устанавливаемая не извне, не властью. Я свободен в той мере, в которой ответственен. Но и ответственен в той мере, в которой свободен. Нельзя быть ответственным, не будучи свободным, потому что если я несвободен, то я ни за что не отвечаю.
–
Одним из неотъемлемых явлений нашей жизни стали социальные сети. Мы афишируем интимные подробности, публикуем фотографии и откровенные истории, рассказываем о детях, мужьях, друзьях и самих себе… Что вы об этом думаете?
– Мне как литератору это очень удобно. Раньше приходилось всё время подслушивать, а теперь можно и подглядывать. Говорят, были реальные случаи, когда воры чекинились в местах, где они крали, и таким образом попадались полиции. Но я боюсь, мы все чекинимся там, где не следует. (От англ. «chek in»: регистрироваться, присоединиться или отметиться. –
Прим. ред.) Думаю, что на самом деле публикации в соцсетях – это зачастую неосознанное желание людей смоделировать свою жизнь, придумать ее, компенсировать неудачу в реальности. Это не отражение жизни, это конструкция жизни, сделанная по закону массового искусства. Им что-то так не нравится в себе, в окружающих и в устройстве их жизни, что они создают образ. Можно ли сказать, что это похоже на то, как действует писатель или художник? Да, похоже. Они тоже настолько недовольны собой и миром, что начинают сочинять. Но это, конечно, какой-то другой уровень. Есть рафинированное масло, есть неочищенное, а есть ошмётки. Литература – это нерафинированное масло, рафинированное – это глянец. А отжатая забродившая масса, жмых – самопрезентация в сети.
–
Вытесняют ли социальные сети и интернет в целом литературу из нашей жизни? Может, современные читатели предпочитают книгам Фейсбук?– Социальные сети влияют на литературу, как влияет на неё всё в нашей жизни. Мысль движется короткими перебежками, тексты теряют в объеме, сюжет дробится на короткие отрезки. Мы знаем, что, к примеру, в фильмах для подростков эпизод не должен длиться больше семи минут. Этого достаточно, чтобы была рассказана мини-новелла, ее сменила следующая, потом еще одна: зритель не помнит имен и деталей. С другой стороны, произошло сгущение мысли; жанр миниатюры не терпит рассусоливания, а это хорошо.
Кроме того, есть ещё и законы «большого времени» культуры. Во времена Толстого и Достоевского роман разросся до вселенских масштабов, он засасывал все, любые темы, любые жанры, как воронка. И вдруг в одну секунду всё закончилось, пришли Чехов, Бунин, Куприн, ранний Горький, другие крупные писатели малой формы. Может быть, и сейчас дело не только в сетях, но и в накопившейся усталости от километров пленки, километров страниц, многочасовых действ в стиле Петера Штайна и Някрошюса. Не знаю, увидим. В культуре ведь нельзя выносить окончательные приговоры, только тебе показалось, что явление себя исчерпало – глядь, оно возрдилось. Я помню девяностые годы: всё хорошее кино шло в кинотеатрах, олицетворением примитива был сериал. Что сегодня в кинотеатрах? Сплошной «Трансформер», за редкими исключениями. А где длинная, сложная история с социальными проблемами, с маленьким человеком, с обществом, которое виновато перед ним, и человеком, который виноват перед обществом, с подсознанием, которое виновато перед всеми? В сериалах.
Поэтому рано хоронить большую форму – равно как бесполезно отрицать малую. Можно сказать: «Ну и что? Да, сегодня спрос на «крохотки», а я хочу писать большое, независимо от того, будут это читать или нет». И всё.
–
А вы считаетесь с преобладающими стилями и формами? – На телевидении – да, ведь это моя работа. Там всё форматно и нужно чётко понимать – на какую аудиторию работаешь. Ты как официант. Вопрос только в том, где ты разносишь блюдо – в дорогом ресторане или в борделе. А поднос всё равно у тебя в руке, и полотенце переброшено через рукав. А в литературе – нет, не считаюсь, потому что это самореализация, а не работа. Более того, когда пишешь, можешь понимать – зря, сейчас это не пойдёт, да и никогда, может, не пойдёт. Но это твой путь. Может, потом что-то такое случится, чего бы не было, если бы ты не решился на эту ошибку, на этот провал, этот сбой. Или поражение вдруг обернется победой. И время само развернется в ту сторону, куда ты шел, вопреки ему. Тут просто надо быть спокойным и играть в долгую.
–
Вы – телеведущий, преподаватель, историк, литературный критик, журналист, писатель. Как вам удается всё это совмещать?– Никак. Это всё в ущерб.
–
В ущерб чему?– Всё в ущерб всему. Работа мешает литературе, литература работе. Конечно, если бы я хотел сосредоточиться только на телевидении, не считался с собственными замыслами, то наверняка был бы более успешным. С прагматической точки зрения. Но зачем? Это моя жизнь, и я не готов её разменивать на чистопородную прагматику. Нет, я не против буржуазности, я не против того, чтобы человек жил в достатке, особенно если это у него получается без насилия над собой и без сделок с совестью. Но никто из нас не унесёт с собой в могилу всё заработанное и накупленное. Никто не будет думать о славе, умирая. Или вспоминать, сколько денег осталось на счёте. Умирая, мы будем вспоминать яркие, глубокие, важные моменты жизни. И трагические, и радостные.
Так что во многой работе многая печаль. Но, с другой стороны, есть и драйв. Мне всегда было интересно идти туда, где меня в новом качестве никто не знает и никто не признаёт. Например, пожертвовав академическим литературоведением, я начал заниматься литературной критикой, в этом качестве меня через какое-то время признали и как-то привыкли: я – критик. Потом ушел в публицистику, начал практически с нуля. После чего стал писать прозу. И всякий раз – недоумение, а это ему зачем? Было же все хорошо? А теперь из опытных и состоявшихся перескакиваешь в начинающие, меняешь сильную позицию на слабую. «Ты куда? Тебя не звали, иди отсюда». Особенно если ты когда-то был критиком; других ругал, а сам подставляется? Ну не глупо ли? Так было и когда из газетных телекритиков я переходил в телеведущие, так было и когда стал печатать книги. Между нами говоря, реакция отторжения в этом случае отчасти правильная, так и должно быть, если ты других учил, как не надо писать, получи в двойном размере. Ты в ответ либо спокойно продолжишь делать то, что считаешь нужным и важным – для себя. Или не выдержишь и уйдешь.
–
Куда отправитесь дальше, какой вид деятельности выберете? – Боюсь, что уже надо считаться с возрастом.
–
Вам ещё рано.– Но есть вещи, которые начинать уже поздно – по объективным причинам. Например, кино. Мне 53, ну, пойду я пятым помощником шестого режиссёра, потом вторым режиссёром, потом, когда мне будет за 60, если повезёт, начну снимать первый фильм... А режиссура требует молодой энергии. Нет, будем считать, что это такая неосуществлённая мечта. Я скорее вступаю в период, когда нужно, наоборот, отказываться от лишнего. Знаете, воздушный шар сначала летит бодренько-бодренько, а потом приходится мешки с песком по одному сбрасывать. Так и я по одному, наверное, буду сбрасывать ненужное и доводить до ума ключевое.
–
Что в приоритете? – Я литератор, составлять слова – это моя профессия. Преподавание – тоже вещь очень важная, гораздо более важная, чем телевидение. Но я не верю, что я не готов этим когда-нибудь пожертвовать. А вот составлять слова я не перестану. Будет это кому-то нужно, не будет – это нужно мне.
–
Ваши религиозные взгляды и политические убеждения влияют на вас как на историка?– Как на любого человека – влияют. Ну а как иначе? Я понял одно: единственное, что возможно – это отдавать отчёт, и себе, и читателям, и собеседникам, в какой мере твои выводы связаны с твоими взглядами, а в какой всё-таки нет. В этом отличие гуманитарных наук от точных. От взглядов не зависит, как устроено то или иное уравнение, не бывает православной математики и православной физики, невозможна православная биология или, наоборот, иудейская геология. А в гуманитарном мире А не равно А, об этом еще Бахтин писал. Но нужно минимизировать влияние этих взглядов на сделанные выводы. Конечно, когда я пишу публицистические статьи (в последние годы делаю это всё реже – мне вполне хватает реплик в ФБ по текущим проблемам; оружие быстрого реагирования), я совершенно точно хочу повлиять на сознание читателей. Я этого и не скрываю. Я использую все маневры, которые использует любой публицист, стараюсь написать ярко, убедительно, эмоционально, чтобы увлечь читателя за собой. Но если я пишу про историю, я всё-таки должен сначала понять, как всё было на самом деле, а потом уже дать этому оценку. Из-за того, что я верующий, ничего не изменится в том, что делал и чего не делал Александр I
(Александр Архангельский написал книгу об Александре I для серии ЖЗЛ. – Прим. Е. А.-З.). Моя оценка – да, меняется, а в том, что было, чего не было – не меняется ничего.
–
А писатель должен откладывать в сторону свои убеждения и политическую позицию? – Я бы иначе сказал. Писатель должен идти туда, куда ведёт его замысел. Он не должен останавливаться перед препонами, которые может поставить вера и идеология, любая – левая, правая. Его отношение к той или иной эпохе не имеет значения, если он пишет про людей этой эпохи. И он должен заглядывать туда, куда религия заглядывать не советует. На следующем этапе, когда книга написана, он (если верит в Бога), должен взвесить: стоит ли ему это предъявлять «городу и миру», или не стоит? Но пока он в процессе
– независимо от того, верующий он или нет, правый, левый или никакомыслящий – он прежде всего заглядывает в человека. Если он разглядел в человеке нечто такое, что противоречит его собственной картине мира, он всё равно должен это изобразить.
Другое дело, что лучше не использовать читателя как некое очистное сооружение, в которое ты выплескиваешь свои личные комплексы. К примеру, что мы знаем про Пушкина? Это был очень нервный, мучающийся человек, который заглядывал туда, куда лучше бывает не заглядывать: «Не дай мне Бог сойти с ума…» И заглядывал не просто любопытствуя, а по-серьёзному, «до полной гибели». Но у него почти нет произведений, в которых он перекладывает на читателя свой непреодоленный ужас.
–
О Пушкине вы, наверное, знаете всё, что только можно знать о нём. Но, может быть, осталось какое-то «белое пятно»? Если бы была возможность задать ему вопрос на условном спиритическом сеансе, что бы вы у него спросили? – Мне кажется, Пушкин постоянно отвечает даже на не заданные нами вопросы. Есть такая книжка Абрама Рейтблата «Как Пушкин вышел в гении», она про социальные и экономические процессы. А я бы сказал про человеческие. Пушкин вышел в гении, потому что даёт ответы на вопросы, которые мы ещё не поставили. И зачем я буду участвовать в спиритическом сеансе, если у меня есть его книги, которые я каждый раз перечитываю и каждый раз вижу в них новое.
–
Это похоже на гадание на святки, когда открываешь любую страницу, тычешь пальцем и читаешь предсказание. То есть это всё же не ответы Пушкина, а наша интерпретация.– Во-первых, интерпретация – вещь нормальная. Всё-таки настоящая большая литература обеспечивает нам эту возможность. Каким образом, мы не знаем. Грубо говоря, если вы берёте книгу плохого писателя, там можно тыкать пальцем – совпадет, не совпадет. А хороший писатель в своей книге как будто заранее знает, что с тобой может приключиться. Ты ещё не знаешь, а он уже знал, когда писал. Конечно, это ты сам отвечаешь на свои вопросы, но с его помощью: твои вопросы он как бы рикошетом отправляет в небо, и к тебе возвращаются ответы. «Лети с приветом, вернись с ответом», как писали в нашем детстве на конвертах с письмами. И вот эта помощь бесконечная, она в книгах Пушкина и содержится. Ты с его помощью разговариваешь сам с собой, он тебя – тебе же самому – переводит. Вот это и есть, мне кажется, свойство великой литературы.
–
Хорошо, если бы Пушкин…– …пришёл и у меня что-то спросил. Не знаю, что…
–
«…Александр, а что в России происходит с литературой?» Что бы вы ему ответили?
– Литературный процесс живой. Грандиозных вершин мы не видим, но не знаем точно – почему. Может, потому что это мы подслеповаты. Может, потому что их нет. Но то, что с литературой дела лучше, чем с экономикой, политикой, с церковной жизнью, это уж точно. На все вкусы, во всех поколениях, во всех стилистиках, в совершенно несовместимых идеологиях есть авторы, которых мы можем не любить, но которых мы не можем не уважать.
–
Разве можно не любить, но уважать?
– Своему младшему сыну я недавно объяснял, что я не люблю Ремарка, но это ничего не значит. Это факт моей биографии, но не факт истории литературы. Оттого, что я его не люблю, Ремарк не перестаёт быть Ремарком. Или другой пример. Мы с моей коллегой делаем школьные учебники. В отборе текстов мы несколько ограничены, поскольку есть программа и мы должны её учитывать, но, тем не менее, можем выбирать в диапазоне то те имена, то другие. Моя коллега из православной гимназии и не даёт мне быть чересчур либералом, а я ей не даю быть чересчур православной. У нас бывают споры, но вопрос не в том, любишь ты или не любишь, а в том, есть ли этот автор в истории реальной, живой литературы или нет?
– Сегодня интерес к русской литературе за рубежом нулевой. И место нашей литературы в мире, на мой взгляд, не то, которое должна занимать великая русская литература. Почему так случилось?
– До романов Достоевского и Толстого никакой русской литературы в мире не было. Пушкина переводили, но практически не читали, значит ли это, что Пушкин плох? Нет, это значит, что на какие-то мировые вопросы ответил не Пушкин, а Толстой и Достоевский. Потом был период, когда русская культура была широко понимаема и принимаема. Всё же русский авангард был мировым явлением. «Доктор Живаго» открывал новые горизонты, Бродский, для огромного числа людей на Западе был важен «Тихий Дон», переводится «Жизнь и судьба». Но помимо того, что мы не видим таких книг (повторюсь: не знаю, по какой причине), еще и мир устроен довольно конъюнктурно. Чтобы книги переводились и читались, нужна мода на страну, как минимум отрицательная («страна ужасная, но какие смелые писатели!»). Сегодня нет моды на Россию, даже отрицательной моды. Грубо говоря, если бы Россия реально воспринималась как главная угроза человечеству и кто-нибудь из русских писателей описал это или, наоборот, успокоил бы человечество, то оно бы с удовольствием на это откликнулось. Но этого нет. И я боюсь, что в этом цикле истории мода на Россию и русскую литературу не появится.
–
Похоже, на русскую литературу нет моды не только в мире, но и в самой России. Книги издаются ничтожными тиражами, книжные магазины закрываются, интереса к литературе нет…
– Вы сейчас свалили в кучу разные темы. Какая аудитория у Стихи.ру и Прозы.ру?
–
Мне кажется, большая часть этой аудитории – это сами авторы сайтов.– Неважно, мы говорим про интерес к литературе.
–
Аудитория большая, даже огромная.
– Миллионы, правда?
–
Да.
– То есть, значительная часть взрослого населения хочет пробиться в писатели. Значит, интерес к литературе есть. Хотя бы графоманский. Второй факт – люди не хотят покупать книжки. Это не то же самое, что нет интереса к литературе, правда? Значит, у нас нет книжного рынка. А литература есть. Есть профессиональное сообщество. И есть графоманы, которые пишут плохо, и чем больше они пишут – тем больше их становится. То есть эти три процесса разведены, в один они не сомкнулись. Могут они сомкнуться? Каким-то образом, наверное, могут. Пока не появился Цукерберг, сотни миллионов людей жили, не зная друг о друге. Но, видимо, очень хотели узнать, потому что сразу после того, как Брэд Фицпатрик, создатель LJ, и Цукерберг придумали, как склеить эту разрозненную мозаику, она охотно склеилась. Может ли появиться литературный Цукерберг? А кто его знает. До 1999 года никто не подозревал, что на свете уже живет Фицпатрик. Другое дело, что бумажные книги как массовый бизнес вряд ли будут процветать. Будут ли платить за электронные в ближайшие годы? Не будут. Но когда-нибудь эти процессы встретятся.
–
Что же будет с печатными книгами?
– Будут дорогие книжки, изданные небольшим тиражом.
–
А нужны ли мы этой небольшой группе с деньгами? Может, наша аудитория – небольшая и нищая?
– Ну, в обозримом будущем я вижу лишь два варианта. Книжки могут продаваться либо задорого и небольшими тиражами, либо задешево – прежде всего электронно – большими. И мы должны расстаться с желанием быть хорошими писателями для широкого читателя – и при этом жить на плоды литературного труда.
–
Подозреваю, что вы не сторонник государственной поддержки. А почему? Чем плоха государственная поддержка литературы, не копеечная и демонстративная, как у Года литературы, а серьезная поддержка: гранты на издание книг, литературные передачи на государственных телеканалах, писательские стипендии…
– Как только государство начинает давать гранты на издание книг, оно либо подкупает автора, либо коррумпирует издателя. Потому и нужно выбирать другие модели. Кто выгодоприобретатель, кто главный в триаде «автор, писатель, читатель»? Конечно, это читатель. Значит, если мы ставим во главу угла читателя, государство, которое собирает у всех налоги (для чего? для того, чтобы отдавать их обратно человеку), может помогать не издателю, не писателю, а читателю.
–
Каким образом?
– Например, выкупая электронные права на книги, обращая их в общественное достояние, продвигая и популяризируя их. Какие книги? Те, которые отберёт сложносоставная комиссия, в которую войдут, грубо говоря, не те, кто нам нравится, а все, кто представляет из себя нечто реальное. Абсолютно несовместимые представители литературных кланов и направлений. Как они между собой будут договариваться – не наше дело. На самом деле, опыт уже отработан на кино, эту модель придумал французский министр культуры Жак Ланг, чтобы поддержать умирающий французский кинематограф. Во-первых, государство выделило деньги на поддержку, но не производителей, не режиссеров, сценаристов, актеров, а на дотации «долгого показа» в кинотеатрах. Во-вторых, государство оплачивало рекламу французского кино. В третьих, и это очень важно, французским стало считаться всякое кино, снятое в интересах французского зрителя на французские деньги. И Павел Лунгин, и Отар Иоселиани, и молодые румынские режиссёры вдруг превратились во французских режиссеров. И французское кино, благодаря жёсткой борьбе между разными амбициозными людьми из разных стран, стало конкурентным. А победителем вышел французский зритель.
– А
какие были проекты, направленные на популяризацию чтения?
– Можно вспомнить проект в Англии – о нем любит ярко и увлеченно рассказывать Александр Гаврилов. На северо-западе, а это бывший шахтерский регион, где бедность, преступность, – мальчики не видели читающих мужчин в принципе. Там компанию по продвижению чтения возглавил Дэвид Бекхэм, который регулярно приезжал, выступал в школах, рассказывал про книжки, начитывал кусочки из книг для новостных программ местного телевидения. Папам, сидящим в тюрьмах, дали время, чтобы они начитали книжки для своих детей, и эти книжки вместе с голосом отца передавали в семьи. Понятно, что для ребёнка мотивация – не книжка, а голос отца, которого ему не хватает. Но через голос он идёт к книжке. Да, давайте смиримся, что не книга является реальной ценностью. Ну и что? Давайте скажем правду – ценностью является общение. Давайте придумаем, как сделать, чтобы книга была одним из элементов этого общения. Это очень важная социальная модель, отработанная на Западе. Там и церковь сыграла роль, потому что в церковных приходах обсуждали серьёзные светские, не религиозные книги. Моделей много, действительно, много. Есть из чего выбирать. Главное, нельзя забывать, что как только мы отдаём государству возможность дотировать художника – оно его подкупает и смотрит на него как на купленного. Если оно даёт деньги издателю – оно его коррумпирует. И совсем другое дело, когда оно даёт деньги государственным институтам, библиотекам и электронным ресурсам. Это, кстати, не так уж дорого.
–
Буквально на днях в издательстве «РИПОЛ классик» у вас вышла книга «Правило муравчика». Политическая сказка, притча с котиками в главной роли – довольно необычная, неожиданная книга. Как вообще появилась её идея?
– Вы же сами понимаете, что идеи появляются не потому, что вас что-то пронимает или вы обязаны что-то такое важное сказать. Они просто появляются, а уже потом вы этому подыскиваете объяснение. Книга придумывалась, придумывалась, придумывалась, а потом я её написал. По моим меркам быстро, за год. А уж потом я стал читать о политических животных в литературе – как с этим обстояло дело у других? Кстати, в этом году я наконец-то понял, как, возможно, зародился «Крокодил» Чуковского, и кто его прототип. В 16-м году Корней Иванович Чуковский, который, кстати, был сторонником старой власти, вместе с делегацией Государственной Думы (в составе делегации был и Набоков-старший), ездил в Лондон и посещал Британский музей. А там при входе, справа, огромная мумия крокодила… Но это так, в сторону. «Крокодил» – это ведь тоже не невинное произведение. Действие происходит, видимо, между Февралём и Октябрём 17-го, потому что, с одной стороны, есть полицейские, а с другой – обращение «гражданин», а восстание зверей останавливает Ваня Васильчиков, с аристократической фамилией и деревянной сабелькой.
–
То есть в любой сказке, если хорошо поискать, можно найти политический подтекст?
– Если это хорошая сказка, почти всегда. Политический слой в ней либо обнажён, как в «Трёх толстяках» Олеши, либо зашифрован, как у Чуковского, либо он убран под спуд, как у Лазаря Лагина. У Лагина ещё и еврейские штучки. Например, Волька называет Хоттабыча балдой. А тот спрашивает: «А кто такой балда?» «Мудрец», – отвечает мальчик. «О балда души моей…» Так вот баал даат, как я недавно узнал из статьи о Лагине, на иврите «муж знания и веры». А то, что мы запомнили благодаря радиоспектаклю как «трах-тибидох-тибидох-трух», в первых изданиях звучало так: «лехододиликраскало», что есть исковерканная пятничная молитва на зажжение свечи. А Туве Янсон? Один из персонажей книги о муми-троллях, Ондатр, всё время читает книгу. Помните? В нашем переводе эта книга – «О тщете всего сущего». Но если вы посмотрите иллюстрации самой Туве Янсон – то обнаружите, что Ондатр читает «Закат Европы» Шпенглера. Можно взять в пример Пушкина, «Сказку о рыбаке и рыбке». Вы же понимаете, что это, с одной стороны, детская сказка, а с другой стороны – очень взрослая. И она не про жадность, а про власть. Потому что начинается с власти над материальным миром, над корытом. Продолжается властью над историей (на что редко обращают внимания – а ведь она хочет быть не просто дворянкой, а дворянкой столбовою, то есть хочет задним числом переписать бархатную книгу, переписать историю). Дальше идёт власть как таковая, царская. Следом у Пушкина была глава о Старухе – Папе Римской, то есть о власти сакральной. Потом старуха захотела занять место бога. Если мы все эти слои уберём, то получим ответ на то, как пишется сказка. Вообще писатели, которых мы воспринимаем как детских, не знали, что они детские.
–
То есть «Правило муравчика» – это сказка для взрослых, которую можно читать детям?
– Да, на детях сказка проверена. Но что нужно понимать: ребёнок не воспринимает часть слоёв, которые воспринимает взрослый. Не то, что он их понимает как-то иначе, нет, он их вообще никак не воспринимает, как будто их нет. Это особенности детского восприятия. Именно поэтому «Крокодила» мы читаем в детстве, а потом, по-новому, уже будучи взрослыми. И прочитываем те подтексты, которые были скрыты от нас прежде.
–
И всё же, почему сказка?
– Во взрослой литературе мы зашли в тупики, выходов из которых мы то ли не видим, то ли просто меня лично они не устраивают. Во-первых, мы не знаем, как проращивается реализм куда-то в более-менее нестандартные формы без использования надоевшей всем кислотной иронии или антиутопического мрачного пафоса. Во-вторых, во взрослой литературе почти невозможно без надрыва написать о каких-то простых, очевидных и очень важных вещах. О свободе, о вражде, о надежде. Я говорю, а это уже звучит немного сомнительно, типа банальности, все было миллион раз. Было, конечно. А котики снижают, заземляют пафос. В книге есть ирония, но не кислотная, мягкая. Темы серьёзные, но без пафоса. В общем, сказка даёт такие ходы, которые не может дать взрослая реалистическая литература.
–
А почему о котиках? Не о собаках, попугаях, крысах, а именно о котиках? Это дань интернетовской моде?
– Начнём с того, что я котофил. Если бы мода была на фарфоровых пастушек, я бы о них не написал, потому что фарфоровых пастушек у меня нет. А котики живут у меня всю жизнь. И мой кот, Иван Иванович, изображённый на обложке книги – это прототип главного героя. Есть ли в этом игра с массовым запросом на котиков? Конечно, есть. Наверное, когда была написана пародийная «Война мышей и лягушек», то мыши и лягушки были понятнее тогдашним людям. Не могло быть пародийной войны котов и собак. А лягушек и мышей – запросто. А мы по большей части живем вдали от мышей и лягушек, а коты – вот они, здесь, рядом.
–
Я считаю, что никто не скажет о книге лучше, чем сам автор. Сделайте маленькую рецензию на «Правило муравчика»?
– Как не процитировать (посмеиваясь над собой) Льва Николаевича Толстого про Анну Каренину: «
Если же
бы я хотел сказать словами все то, что имел в виду
выразить романом, то
я должен бы был написать роман тот самый,
который я написал,
сначала». Я, конечно, отвечу, но этот ответ будет очень плоским. Как всякий ответ на вопрос, что автор хотел сказать своим произведением. Я хотел рассказать о том, что единоличная власть всегда опасна, а коллективная безответственность – ещё опаснее. Что людей сажать в тюрьмы нехорошо, а оставлять котиков без присмотра – несправедливо. Но это же глупо звучит, правда? Я хотел написать про кота Мурчавеса, про его оппонента Мокроусова, и про то, что без бога наши проблемы никогда не решатся. Вот и написал.
–
В нашей стране уже пришло время говорить эзоповым языком?
– Это не эзопов язык. Эзопов – если я намекаю на то, что не могу назвать впрямую. Например, не могу сказать про Путина, но могу тонко-тонко намекнуть. И, читая, все будут понимать, а, вот это Путин, а это Медведев, а это, к примеру, Ходорковский. Наверное, если бы я поносил Путина последними словами, это бы вызвало большие цензурные проблемы. Но мне это делать неинтересно, так что и эзопов язык пока не нужен. Есть ли в книге сиюминутные, современные, актуальные мотивы? Есть. Но коты – это не шифр, за которым спрятана метафора кремлевской власти. Проекция сегодняшних политических событий потеряет остроту, уйдут события, забудутся их источники, в книге перестанет опознаваться то, что сегодня в ней считывается, а что-то останется или появится нечто новое. Но главное в ней другое. Я на это надеюсь, но я автор и не могу стать себе судьёй.
–
Эта книга – для широкой аудитории или ограниченного круга?
– Мне хотелось бы верить, что её могут прочитать разные люди на разных уровнях. Одни – как развлекательную историю, другие – как политический памфлет, третьи – как притчу. Сергей Иванович Чупринин прочёл как басню. Правда, у басни должна быть мораль, но какая мораль у этой сказки – я не знаю. Опять же, это в традициях русской басни. Когда Сергей Иванович объяснил мне, что моё сочинение есть басня, я отправился читать Ивана Андреевича Крылова. И в первой же, открывающей его басенный свод, прочёл: «
Уж сколько раз твердили миру, Что лесть гнусна, вредна; но только все не впрок, И в сердце льстец всегда отыщет уголок». То есть мораль объявлена вначале и смысл этой морали – а ничего поправить нельзя. ВСЕГДА так было, всегда так будет. На этом, собственно, можно ставить точку. А дальше по принципу «а вот ещё случай был…» Во многих баснях Крылова мораль, вынесенная в начало, довольно скептическая, слово «всегда» присутствует довольно часто, и вывод – мир поправить невозможно, главное, не сделать ещё хуже. «Лягушки, просящие царя» – довольно смелая басня про народовластие как лучшую форму управления. Но народовластие лягушкам надоело, они стали просить царя и получили чурбан. А когда он их не устроил, получили цаплю. «Живите ж с ним, чтоб не было вам хуже». В этом смысле Сергей Иванович прав, «Правило муравчика» – это действительно русская басня. «Ничего не поправишь. А вот еще случай был…»
–
Вы много путешествуете и объехали почти всю Россию. Есть ли у вас любимые места?
– Из ближних, конечно, Коломна, удивительно сохранившаяся. В ней не посносили не только памятники архитектуры, но и обычные дома, в которых живут обычные люди. Безумно красивое сочетание музейного антуража и живой жизни. Из сибирских городов, наверное, Томск, очень красивый город. К сожалению, там как раз старые дома жгли со страшной силой, вместо того, чтобы обустраивать. Эти двухэтажные, узкие бревенчатые срубы. Не наши приземистые, а высокие, как свечки, устремленные вверх (построенные таким образом из-за холодных зим). Но как свечки их и жгли. Это если о городах. А места? Ну, конечно, Байкал, в этом я не оригинален. Причём я проехал его со всех сторон, и с иркутской, и с бурятской. С бурятской он, конечно, более грандиозный, а с Иркутской более туристический и обжитой. Красноярск, но не как город, потому что город обычный советский, а как пространство, с речным простором, с идущим вверх церковным холмом... Безумно красивая, хотя, конечно, загаженная, природа в Якутии. Кстати, это единственное место в стране (не знаю, может, ещё есть, мне неизвестно), где есть своя киностудия, которая производит свои фильмы для своих кинотеатров. И эти фильмы окупаются. Бюджеты маленькие, но зрители очень любят свое кино и смотрят его. Мы как-то приезжали в Якутию с Виталием Манским, и Манского спросили: почему нас игнорируют и не принимают на фестивали? А он в ответ предложил снимать документальные фильмы. «Да про что у нас снимать? У нас не про что!..» При этом в тот же самый день Манскому показали, как отбирают щенков хаски. А отбирают их довольно жестоко, потому что тут не до сентиментальности, как с нашими кошечками и собачками, это вопрос жизни и смерти: вывезет тебя собака, если ты застрянешь, или не вывезет? Так вот слепых, только что родившихся щенков кладут на стол. Тех, кто доползает до края и останавливается – оставляют, кто падает – выбрасывают на мороз. Дальше следуют другие испытания, а последняя проверка такая: щенка кладут под мышку, и у него есть минута на то, чтобы уснуть. То есть у него должна быть чуйка, у него должен быть абсолютно железный вестибулярный аппарат и абсолютно спокойные нервы. Только такая собака выживает.
–
Гениальный сюжет!
– В Якутии огромное количество таких. Например, заготовка льда. Там же воду заготавливают, как у нас дрова: её пилят и складывают поленницами. А коровы зимой ходят в лифчиках, чтобы не замерзало вымя. А маленькие якутские лошадки всё время бьют копытом, добывая себе еду, и выживают в шестидесятиградусные морозы. В числе любимых мест – Камчатка, где, конечно, разрыв между природой и городской жизнью был чудовищный. Ужасный город, прекрасная природа. Просто люди там зарабатывали деньги челночным способом, приезжали, зарабатывали, уезжали. Сейчас как-то стали обустраиваться, приводить Петропавловск в порядок. Дальний Восток – это какие-то совершенно невероятные просторы. Страна у нас великая, но загаженная, необустроенная, не приспособленная к жизни. Все, что Господь Бог на этой земле сделал – всё прекрасно. А как мы с этим обошлись – это вопрос. Причем неприятный.
_______________
1 См. об этой книге и о других новинках Александра Архангельского рецензию Евгения Фурина: Пока не грянул гром. // Лиterraтура, № 68Фото Георгия Урушадзескачать dle 12.1