Редактор: Женя Декина
(рассказ)
Смерть, как выяснилось, - понятие растяжимое. Я осознал это не на похоронах и даже не на поминках, а позже, когда попытался выбросить бабушкины фиолетовые бусы. Они все покрылись пылью, и как мне казалось от трения вот-вот распадутся на множество маленьких частичек и вопьются мне в кожу. Я стоял над мусорным ведром и не мог разжать пальцы. Всё потому, что это была любимая ее бижутерия, которую она купила на рынке и не снимала с себя до самой смерти.
Бабушка заменила мне мать. Не в том смысле, что мать ушла из семьи - она ушла из жизни. Когда мне было двадцать три у неё диагностировали порок сердца, но я знал, что оно разбилось еще задолго до этого. Она была довольно слабой и не выносила меня, поэтому подростком отдала меня бабушке на попечение. С того момента, как Зинаида Марковна подобрала меня, мы с матерью виделись реже, чем с кошками. Они сами приходили к нам в дом, взбираясь по трубе к вечно распахнутому окну на первом этаже, и были на удивление ласковы по отношению к тем, кого они видят впервые. Одна из них часто садилась к ней на колени и медитативно мурлыкала. И вот эту женщину, которая была кормилицей для бездомных кошек и не менее бездомного меня мы с родственниками похоронили на Перепечинском кладбище.
После похорон я пытался рассуждать о смерти как взрослый человек. В конце концов, мне двадцать восемь, у меня высшее образование, я должен понимать законы биологии. Смерть - это прекращение функционирования организма. Я вспоминал лекцию, где нам рассказывали про распад и круговорот веществ в природе. Всё логично. Но эта сухая логика никак не унимала одну простую мысль: я не мог понять, куда делась она. Не её тело, а это ощущение присутствия: её голос, запах духов, её умение жарить яичницу так, что хрустящий край был золотым, а желток оставался жидким ровно настолько, чтобы в него можно было макать горбушку от хлеба. Куда это всё девается?
Я не знал. И никто не знал. Поп, которого наняли на отпевание, бубнил что-то про искупление и прощение грехов, а также про смирение, кротость и послушание при жизни. Я слушал и думал: - «Если Бог есть, он должен любить именно таких, как бабушка. Потому что святоши скучны, а бабушка была самая что ни на есть хулиганка». Ничего из списка попа у бабушки не водилось. Она была кроткой ровно настолько, насколько кротким бывает танк, и за это я её и любил.
Сорок дней пролетели как один долгий, серый день. Соседи говорили правильные слова, пили водку на поминках, ели салат оливье, который я сам настругал по бабушкиному рецепту. Получилось похоже, но не то. У бабушки всегда получалось вкуснее, потому что она добавляла в еду то, чего нет ни в одной поваренной книге, - характер. И вот настал сороковой день. Тот самый, когда душа, по верованиям, окончательно покидает землю. Я сидел на кухне, пил холодный чай и смотрел на её чугунную сковородку. Тишина звенела в ушах, и я вдруг понял, что больше всего на свете хочу услышать её ворчливый голос. Даже если она будет ругать меня. Даже если будет причитать о том, какой я оболтус. Пусть так. Лишь бы услышать её еще разок.
И тут раздался звонок в дверь.
Я поплелся к прихожей, ожидая увидеть соседку, которая зашла за солью или почтальона с очередным рекламным листком. Не глядя в глазок, я открыл. На пороге стояла бабушка.
Она совсем не походила на живой труп, а наоборот, выглядела на редкость свежо. На ней был надет её любимый халат из китайского павильона «южных ворот», синий платок, обвивающий ее лоб и завязанный по привычке набекрень, а также туфли, которые мы сдали в фонд помощи бездомным, так как она их ни разу не надевала. В одной руке бабушка держала кулек с яйцами, а в другой любимую пачку сигарет за сорок пять рублей с фешенебельным названием «Прима».
— Чего встал, как истукан? — рявкнула она. — Мне закурить надо. Пропусти.
Я машинально отошел в сторону и захлопнул дверь. Бабушка спокойно, с присущем ей шарканьем проследовала в коридор, по пути пнув мои ботинки. Они сразу же встали «по стойке смирно». Я, все еще пытаясь нащупать челюсть, которая лежала где-то в районе плинтуса, поплелся за ней. Через десять минут целая и невредимая Зинаида Марковна резала сало для яичницы, которое я покупал исключительно для поминок.
— Ба… — прохрипел я, держась за дверной косяк. — Ты же… мы же тебя… на Перепечинском кладбище…
— Хорошо закопали, — согласилась она, разбивая яйцо о край сковороды. — Вы бы хоть с отцом побольше конфет приносили, а то могилу на пол метра левее вырыли и пришлось мне с соседями толкаться. А они, знаешь, народ нервный. Особенно тот, что подо мной лежит с 98-го года. Все ворчит, что я ему крышу продавила.
Яичница громко скворчала, наполняя кухню жизнью и запахом жареного сала. Бабушка ловко орудовала лопаткой, и в этом было столько обыденного, но при этом родного, что весь абсурд происходящего отошел на второй план.
— Я не понимаю, — пробормотал я, опускаясь на табурет. — Это… это ад? Я умер и попал в ад?
Бабушка хмыкнула, переворачивая яичницу. Получился идеальный блин с выпуклым желтком сверху, который даже не треснул.
— Это, внучок, не ад и не рай. Это наша любимая хрущёвка. А твой ад настанет, когда у тебя язва откроется. Одни дошираки в мусорном ведре. Стыдоба!
Она поставила передо мной тарелку с горячей яичницей. Сало, лук, зелень – всё было нарезано в идеальных пропорциях. Два румяных яйца напомнили мне о выражении моего лица в данный момент. Себе она положила ровно столько же, достала из авоськи горбушку черного, и села, напротив.
— Там, — она неопределенно ткнула вилкой в потолок, — бюрократия, Пашка. У них, видишь ли, новая система: электронная очередь. Раньше-то как: Петр у ворот стоит, книгу листает, душа у него как на ладони. Праведница - налево, грешница - направо, и пошла ты, бабка, либо в геенну огненную, либо на облака. А тут комитет по этике нарисовался! Представляешь?
— Представляю, — эхом отозвался я, машинально запихивая кусок яичницы себе в рот. Она была божественной во всех смыслах.
— Сидит, значит, какой-то Архангел в очочках, мой файл листает. Говорит: —«Зинаида Марковна, у вас неоднозначная ситуация. Показатель любви и самопожертвования зашкаливает. Вы внука вырастили, дочь больную до самого её последнего вздоха тянули, половину бездомных кошексо двора накормили. Это в плюс, но…» — и тут, Пашка, он достает список. И я понимаю, что это пиз…
Она осеклась и крякнула, поджав губы.
— В общем, конец полный.
— А что в списке-то? — спросил я, и сердце моё замерло. Я знал бабушку как самого любящего человека на всём белом свете. Пусть она и была строгой, но справедливость для неё была превыше всего.
— Ну… — она замялась и принялась загибать пальцы. — Гордыня: я борщ варила лучше всех в подъезде и открыто об этом заявляла. Чревоугодие: могла слопать полторта «Киевский» за один присест, пока никто не видит. Гнев…помнишь, как я гоняла того прохвоста Санька, что у тебя велик отжал? Я ж на него с палкой от швабры до самой его квартиры бежала. Оказалось, что это тоже грех.
— А еще что? — с улыбкой спросил я.
— А еще клептомания, — она вздохнула и понизила голос. — Помнишь, я двадцать лет на мясокомбинате кладовщицей работала? Колбасу домой таскала. Ну, чтобы ты, оболтус, бутерброд всегда имел. А они говорят — «…хищение социалистической собственности». Я им:— «Какая ж она социалистическая, если ее директор комбината в особняк вывозил фурами?» А они: —«За других не спрашиваем, отвечайте за себя». Вот так.
Она замолчала и принялась собирать хлебом остатки желтка с тарелки. Я смотрел на ее натруженные руки. На правом безымянном пальце красовался след от обручального кольца, которое мы сняли перед похоронами.
— И чего они хотят? — тихо спросил я.
— Говорят, я застряла в «серой зоне», — она усмехнулась. — Ни туда, ни сюда, мол, баланс не сходится. Любви во мне немерено, а грехов - вагон и маленькая тележка. Чтобы пройти дальше, мне нужно, цитирую:—«…актом проявления искренней земной благодати очистить посмертную карму от бытовой скверны». Я им честно сказала, что это словоблудие. Переведи на русский, говорю. Они перевели: — «Бабуль, ты слишком злая для рая, но слишком добрая для ада. Пусть внук поможет тебе исправить то, что ты натворила, пока была жива: помирит тебя с теми, кого ты обидела, например. И тогда, может быть, мы пустим тебя наверх, минуя чистилище».
Она закончила, и с надеждой в глазах посмотрела на меня. По её лицу было видно, что она переживает будто я вот-вот откажусь.
— Ба, ты прости меня за мой французский, но тебе не кажется, что это какая-то хуйня? Тебе не дали умереть из-за борща и колбасы?
— Типун тебе на язык! Это им виднее что и как, а я ничего не решаю. Паш, ты либо мне помогаешь, либо я иду сама с этим разбираться. Я знаешь ли кляча гордая, тебя одна выходила – одна и помру. Вернее, померла.
Бабушка скрестила руки на груди. В моей голове все перемешалось: колбаса и социалистическая собственность; торт киевский и чревоугодие, и все остальные сомнительные грехи, которые ей приписали где-то «там». Я долго жевал, параллельно переваривая идею подобного соглашения, а затем наконец подал голос.
— И с чего же мы начнем, ба? — спросил я, отодвигая пустую тарелку.
— С соседей! — воскликнула она, засовывая себе в рот сигарету. — Во-первых, нужно извиниться перед Ленкой с пятого этажа. Я ей тридцать лет назад сказала, что у нее ноги кривые. Ноги-то у нее, конечно, и правда были не фонтан, но я переборщила.
Мы засмеялись. Впервые за эти сорок дней мне стало тепло на душе. Я смотрел на бабушку, и в её глазах словно заплясали черти. Она подмигнула, и я понял, что ближайшие дни будут самыми странными в моей жизни. В квартире снова пахло её духами, сигаретами и самую малость могильной землёй.
***
Дверь квартиры № 58 на пятом этаже была обита черным дерматином, который пережил самого Брежнева. Я нажал на кнопку звонка, и где-то вдали раздалась трель, похожая на предсмертный писк морской свинки. Рядом со мной, прислонившись к дверному косяку и скрестив руки на груди, стояла бабушка. Вернее, стояло то, что от неё осталось. Для остальных жильцов подъезда она была лишь легким ароматом «Красной Москвы» в воздухе, но я-то ее видел. Видел, как она нервно поправляет платок и беззвучным шепотом репетирует извинения.
Дверь открыла Ленка. Ну, не Ленка, конечно, а Елена Викторовна: дама пред пенсионного возраста с пышной химической завивкой и в тренировочном костюме «Адидас», который на ней сидел как парадный мундир. Она уставилась на меня с подозрением, мы не общались с тех пор, как я в семь лет случайно попал мячом в ее окно.
— Здравствуйте, Елена Викторовна, — начал я, чувствуя себя полным идиотом. — Я это… от лица семьи. Извиниться хочу. Помните, бабушка моя, Зинаида Марковна, сказала про ваши ноги, ну, что они кривые?
Ленка покраснела, от чего её лицо словно осунулось.
— Я этого до гроба не забуду! — взвизгнула она. — При всех у подъезда! «Кривые ноги», говорит:—«…и на каблуках как гусь на ходулях»! А я, между прочим, на танцы шла!
— Вот! — бабушка ткнула меня пальцем, и я почувствовал будто меня слегка ударило током. — Скажи ей, что ноги у нее были ничего. Нормальные ноги для ее комплекции.
— Бабушка… она была не права, — выдавил я, стараясь не слушать комментарии призрака за спиной. — Она погорячилась. На самом деле ноги у вас были нормальные для вашей комплекции…
— «Нормальные»? — сказала шёпотом Ленка, и посмотрела на меня с подозрением. — Я сорок лет с этим комплексом жила! Меня все подъездные бабки из-за неё звали «Ленка-раскоряка»!
Бабушка крякнула. Я понял, что всё идет не по плану.
— Раскоряка?— хором произнесли мы с бабушкой.
Ленка горько заплакала.
— Как же я могла об этом забыть? — бабушка повернулась ко мне, и ударила себя по лбу. — Во, я дура. Вернее, нет, я не идеал конечно, но это даже для меня было…как вы там говорите? Ту мач?
— Да я из-за неё…я из-за неё замуж за алкаша выскочила, потому что он мои ноги любил! Меня вообще не ценил, зато мои ноженьки только так обхаживал! Ну а спустя пару лет он квартиру пропил…мою, но Бог ему судья, конечно.
Вдруг бабушка вышла вперед, встала перед Ленкой, которая ее не видела, и, глядя ей прямо в глаза, сказала:
— Ленка, дура ты. Ноги у тебя были кривые, но походка какая легкая! Ты танцевала так, что мужики шеи сворачивали, а замуж ты выскочила не из-за меня, а потому что алкаша своего любила. Я прощения прошу за злобу свою, за язык поганый. Прости меня, соседка.
Я повторил все слово в слово, стараясь передать интонацию. Ленка слушала, открыв рот, и вдруг из ее глаз брызнули слезы. Она отступила в глубь коридора, прислонилась к стене и горько заплакала, закрыв лицо руками. Вдруг она заговорила:
— Я тридцать лет ждала, — всхлипывала она. — Тридцать лет ждала, что эта старая карга придет и скажет это. А она взяла и умерла. И вот… ты…
Она не договорила. Я стоял как вкопанный, и не понимал, что мне ей сказать. Бабушка вдруг подошла к ней и положила ей руку на плечо, от чего Ленка вздрогнула.
— И ты меня прости, — сказала Ленка, вытирая слезы рукавом олимпийки. — Я ж ей в отместку соль под дверь сыпала, и слухи всякие распускала.
— Вот дура, — констатировала бабушка, но в голосе ее не было злости. — Ладно. Пойдем, Пашка. Тут мы закончили.
Я ещё раз извинился перед Ленкой, и мы вышли на лестничную клетку. Я прислонился к холодной стене, пытаясь отдышаться. Бабушка стояла рядом и курила невидимую сигарету, дым, впрочем, был виден отлично.
— Один готов, — сказала она задумчиво. — Осталось еще семнадцать пунктов.
— Семнадцать?! — ужаснулся я.
— А ты думал, я там только за колбасу отвечаю? — она хмыкнула. — Поехали, Паш. У нас сегодня еще тетя Рая с её персидским ковром, и, кажется, где-то в районе шестого пункта значится бывший участковый, которому я как-то соль в чай насыпала.
— Зачем?
— Он на тебя протокол хотел составить за кражу яблок в совхозе, а тебе одиннадцать лет было. Какие протоколы в твои годы? Вот и пришлось принять меры.
Я шел за ней вниз по лестнице и чувствовал самый настоящий азарт. Мы с бабушкой всегда были отличной командой, вот только раньше мы воевали с соседями, а теперь пытались отвоевать для нее место на небесах. Это было странно, дико и неправильно, но это была лучшая причина для того, чтобы наконец выйти из дома.
К вечеру мы обработали пять адресов. Тетя Рая, кстати, простила бабушке случай с ковром, но не простила ей борщ. Точнее, то, что бабушка никому не давала свой секретный рецепт.
— Да какой там рецепт, — ворчала бабушка по дороге домой, — секрет в том, чтобы свеклу не переварить и сахар добавить в самом конце, но разве я могла ей это сказать? Принципиально не говорила. А теперь вот, получается, и это грех.
— И как мы будем с этим бороться?
— Запиши, — скомандовала она. — Завтра идем к Рае, и я диктую ей рецепт со всеми подробностями. Пусть подавится.
Я усмехнулся. На небе, вероятно ещё не видели такого способа очищения кармы, но на земле это работало. С каждым извинением, с каждым неловким разговором бабушка становилась чуть более… не знаю, прозрачной? Нет, не в буквальном смысле. Она оставалась такой же, но что-то в ее ауре словно менялось. Каждый прощенный грех будто снимал с нее одну невидимую цепь.
Дома она, как обычно, первым делом пошла на кухню. Поставила чайник, достала из холодильника вчерашние котлеты, и с презрением посмотрела на них.
— Я сейчас на сковородке их погрею, — заявила она. — Котлеты нужно есть тёплыми. Ты, когда в последний раз нормально питался до моего прихода?
— В день похорон, — честно ответил я. — Поминки были хорошие.
— Поминки… — передразнила она. — На поминках люди не для того чтобы поестьсобираются. Хотя оливье по моему рецепту у тебя удался, жаль я не смогла попробовать.
— Ба… — начал я, глядя на то, как она ловко переворачивает котлеты, — …а что будет, когда мы всё исправим и ты окончательно очистишься?
Она помолчала, и с лёгкой грустью в голосе ответила:
— Я уйду, Паш. Уйду насовсем туда, куда должна была уйти ещё сорок дней назад.
Я кивнул. Это было очевидно, и больно одновременно, но эта боль была правильной - не той, что душила меня после похорон. Появление бабушки словно напомнило мне о том, что даже у смерти есть смысл.
— Тогда давай не торопиться, — предложил я. — У нас еще много грехов по плану. Может, даже обнаружим с тобой парочку новых.
Бабушка обернулась ко мне, и в ее глаза сверкнули. Казалось. будто демоны внутри нее подмигнули мне в ответ.
— Я так и знала, что ты так скажешь, — она поставила передо мной тарелку. — Ешь, нам силы понадобятся. И поспасть ложись сегодня пораньше, а то вечно гойкаешь до трех часов ночи.
***
Зинаида Марковна сидела на кухне, и курила уже пятую по счёту сигарету. Пашка спал в своей комнате, раскинувшись на диване и мирно сопел, вызывая у бабушки приступ нежности. Край одеяла сполз на пол, от чего одна нога торчала наружу. Женщина хотела было подоткнуть одеяло совсем как ребёнку, но это желание повисло где-то в воздухе и мгновенно растворилось. Спать Зинаиде не полагалось по статусу, да и совсем не хотелось, ведь сон для мертвых - штука весьма бессмысленная.
Женщина, встала со стула и повернулась к окну. На улице молодая пара громко выясняла отношения, от чего она поморщилась.
— Совсем как в старые добрые…— шепотом произнесла она и прикрыла глаза.
Неожиданно в квартире поднялся страшный ветер. Она почувствовала, как её дух силой подбросило в воздух и выбросило куда-то за пределы вселенной. Веки стали настолько тяжелыми, что даже при большом желании она не могла рассмотреть, что в данный момент происходит вокруг неё. Ей слышались голоса: грубые мужские, писклявые женские, и даже собачий лай. Она парила, нет, — стояла в воздухе, и ждала, когда это всё закончится. Молитву она не читала, ведь надеяться уже было не на что.
Внезапно всё стихло, и её ослепила вспышка света. Вдруг она поняла, что перестала быть мертвой.
Зинаида огляделась по сторонам. Квартира выглядела совсем иначе, да и пейзаж за окном все также отличался. Она опустила взгляд на подоконник, и увидела свою любимую герань. Она всегда хорошо растила цветы, чем очень гордилась. На секунду ей показалось, что герань улыбнулась ей в ответ.
Под окном, у подъезда, стоял человек в сером пальто и шляпе. Он то и дело переступал с ноги на ногу, и никак не решался зайти. Она видела его чуть сверху, и вдруг почувствовала внутри что-то знакомое. Оно закипало где-то в груди и разливалось по всему телу, от чего руки предательски зачесались.
Это была самая настоящая злоба. Она злилась на него за то, что он посмел явиться. Встал там как статуя в этом дешевом пальто, которое ему помогла купить через знакомых Катька. Теперь не он, а это самое пальто топталось у их дома, и напоминало обо всём, что пошло не так.
— Сёрежка-зять…— промолвила она, и вспомнила, что вот-вот должна прийти дочь.
— Мам, он пришел. Хочет увидеть нашего сына. — Промолвила Екатерина из-за спины, от чего Зинаиде стало не по себе.
Её голос дрожал, и в нем слышались нотки надежды. Дурацкой, неубиваемой, бабьей надежды на то, что мужик исправится и все будет как прежде. Она как никто другой знала, что этого не случится. Её собственный муж бросил её с маленькой Катькой на руках, и все мысли о нем превратились в страх о том, как вырастить порядочную дочь, которая ни за что и никогда не повторит её ошибок.
— Пусть стоит дальше, я тоже много чего хочу.
Она даже не обернулась, потому что если бы увидела на Катькином лице ту самую надежду, то у неё бы окончательно свело челюсти. Она хотела выжечь это чувство калёным железом, вырвать с корнем, и уничтожить полностью, чтобы дочь наконец поняла: нельзя жить исключительно чувствами. Эти самые теплые чувства уже обманули её однажды, когда Катька выскочила замуж за этого Серёжу - красивого как греческий бог и совершенно никчемного.
— Он говорит, что изменился; что нашёл работу; что будет нас обеспечивать. Он хочет забрать нас с Пашкой.
Слово «забрать» потеряло в этот момент всякий смысл. Забрать куда? В ту общагу с тараканами и азиатами? Или к той бабе, которая своим телом торгует и все об этом знают? Нет, этого она не допустит. Она слишком много сил вложила в эту семью, чтобы какой-то очкарик с дипломом искусствоведа забрал у неё самое дорогое.
Она медленно обернулась, и совершенно спокойным, но в то же время строгим тоном сказала:
— Не пущу. Хочешь окончательно сломать себе жизнь - иди, но Пашку я не отдам. Он останется со мной.
И тут Екатерина взорвалась.
— Да ты…ты! Ты всегда хотела забрать его у меня! Он для тебя совсем как сын, но он мой ребенок. Или ты им больше дорожишь, чем своей родной дочерью?!
Эти слова ощущались как крепкая пощечина. Возможно Катька говорила правду, а возможно её настолько сильно раздражал Сергей.нала только одно: Пашка - это единственное, что у неё осталось и ради чего стоит продолжать жить. А что до Кати? Катю она любила, но она была взрослая, боевая, и дико эмоциональная - вся в неё. Пашка был такой маленький, такой беззащитный и славный. От него вечно пахло детским мылом, и он уважал её за все, что она делает. Она ничего не ответила. Просто стояла посреди кухни, и смотрела как Катя быстрым шагом уходит. От неё веяло такой ненавистью, что внутри что-то словно оборвалось, но она не пыталась её остановить.
Она подошла к окну. Сережа все еще стоял во дворе, и смотрел прямо на неё. Его лицо выглядело серым и уставшим, а красные от недосыпа глаза придавали ему больной вид. Он уже не был поджарым красавчиком, скорее обычным мужиком, который ждал свою барышню после суточной смены. Что-то кольнуло в груди. Это длилось всего миг, но внутри неё что-то словно родилось. А вдруг он действительно изменился? Вдруг Катька права, и я все это затеяла не ради семьи, а ради себя? Вовсе нет. Нет никаких «вдруг». Она лучше знает, ведь она старше, мудрее, и опытнее. Нужно защитить Пашку, уберечь его от всего, что может причинить ему боль.
Она смотрела, как Серёжа и Катя уходили со двора. Она не слышала шагов, но и каждый из них глухим ударом бился где-то в голове. «— Я же хотела, как лучше», — сказала она вслух. И никто ей не ответил, только герань на подоконнике качнулась к ней. В соседней комнате заплакал Пашка.
Она пошла к нему, и сразу же взяла его на руки. Прижав ребенка к груди, она зашептала что-то ласковое, нежное и томное - те самые слова, которые никогда не говорила собственной дочери. Пашка затих, уткнувшись носом в её плечо, а она стояла в темноте детской и думала: — «Я все правильно сделала. Я его защитила. Я всё правильно сделала».
***
День начался с передачи «Модный приговор». Я выполз на кухню в своей растянутой футболке с Микки Маусом, а бабушка стояла у плиты и уже вовсю кашеварила. При виде меня она скривилась так, будто я вышел к ней в одних трусах.
— И ты в этом на улицу собрался? Тебе уже такое не возрасту, совсем как дитя помойки.
— Ба, мне двадцать восемь лет. Я сам решаю, в чем мне ходить.
— Решаешь, — согласилась она, раскладывая кашу по тарелкам. — Только решения твои, извини, дурацкие. Надень рубашку. Ту, клетчатую, что я тебе на прошлый день рождения подарила.
— Ты ее подарила три года назад, и она мне мала.
— Мала? — она всплеснула руками. — Я ее на вырост брала!
— Какой рост в двадцать пять лет? Я уже тогда перестал расти.
— От хорошей еды и качественного сна вырастешь. Садись, ешь.
Я покорно сел. Каша была с комочками, но есть ее было все равно приятно. Бабушка села напротив, но есть не стала - просто смотрела, как я орудую ложкой. Я заметил, что она сегодня какая-то тихая. Обычно она болтает без умолку, перескакивая с темы на тему, а тут сидит, подперла щеку рукой и молчит. Это настораживало.
— Что стряслось? — спросил я. — У нас с тобой еще пару пунктов по плану, и ты вроде как исчезнешь.
— Не исчезну, — она поерзала на табурете. — Я… это… Паш, у меня к тебе серьезный разговор.
Я напрягся. Серьезные разговоры с бабушкой обычно означали, что она узнала что-то, чего я не хотел бы афишировать: то, что я курю на балконе; то, что беру в долг у соседа и месяцами не отдаю; ну или что я уже месяц прикидываюсь, будто хожу в офис, а сам сижу дома и ни черта не делаю. Она всегда это чуяла каким-то особым бабушкиным чутьем, которое не притупилось даже после смерти.
— Я говорила с ними сегодня ночью, — сказала она, понизив голос. — С теми, с канцелярии, они приходили во сне. Не ко мне — я-то не сплю, сам понимаешь. К тебе приходили, но ты храпел, так что я с ними сама поговорила.
— Во сне? — я напряг память. Мне действительно снилась какая-то чушь про очередь в поликлинике, где все сидели с крыльями. Я думал, это просто переутомление и просмотр новостей на ночь.
— Во сне, — подтвердила она. — Короче, Паш, ситуация такая: меня ночью кое-куда отправили, и я кое-что из прошлого видела. Те семь пунктов — это так, разминка, мелкие бытовые грехи. Я их отработала,молодец, но есть кое-что посерьезнее.
Она замолчала, и начала теребить край скатерти. Это было так на нее не похоже. Обычно бабушка рубит правду-матку, не заботясь о последствиях, а тут мнется совсем как школьница у доски.
— Ба, не томи, — попросил я. — Что «посерьезнее»?
— Твой отец, — сказала она. — И твоя мать.
Воздух на кухне сгустился. Я почувствовал, как внутри что-то сжалось.
— Мама умерла пять лет назад, — сказал я. — У нее было больное сердце.
— Я знаю, — бабушка вздохнула. — Но она умерла, так и не простив меня, а я так и не простила ее и твоего отца. Мы все трое: я, мать и твой отец так и остались с этой обидой, которая тянется вот уже двадцать лет.
Я хорошо понимал, о чем она говорит. Помню, как мать кричала на отца: — «Ты никто, слышишь, никто!» А он стоял, сжав челюсти, и молчал. Потом хлопнула дверь, и больше я его никогда не видел. Потом они с мамой сошлись, и она переехала к нему, а мы остались с бабушкой вдвоем. Она всегда говорила мне, что они «не те люди», но с матерью видеться позволяла.
— В чем именно твой грех? — спросил я, глядя на свернувшуюся кашу. — Перед матерью и перед отцом?
— Перед матерью в том, что я ей не помогла, — сказала бабушка тихо — Я в общем, тебя любила больше чем её и она это чувствовала. Да и выбор я её не уважала, думала, если пристыдить - она возьмется за ум, надо было всего лишь ее обнять. Просто обнять и сказать: — «Дура ты, Катька, но я с тобой, и я за тебя», — а я не сказала. Гордость не позволила.
Я почувствовал, как к горлу подступает ком. Мама. Моя мама, которая некогда была красивой, смешливой женщиной быстро превратилась в подобие человека с трясущимися руками. Я навещал ее в больнице перед смертью. Она лежала, смотрела в потолок и повторяла: — «Прости меня, Пашка. Прости меня, мама», – но бабушка к ней так и не пришла. Сказала: — «Не могу. Если увижу ее такую — умру на месте».
— А отец? — спросил я.
— А с отцом твоим все еще хуже, — она усмехнулась, но смех был полон отчаяния. — Я ведь знала, где он живет. Все эти двадцать лет знала, и про тебя он знал и хотел с тобой видеться. Деньги присылал, а я эти конверты выкидывала в мусорное ведро, даже не открывая. Гордость, опять же. Он звонил - я трубку вешала, а когда тебе десять исполнилось, он приехал к школе. Помнишь?
Я нахмурился. Смутное воспоминание: кто-то чужой стоит у школьных ворот, высокий, в сером пальто, смотрит на меня издалека.
— Это был он?
— Он, — подтвердила бабушка. — Я ему тогда сказала: — «Еще раз увижу рядом с Пашкой - посажу. Устрою тебе такую жизнь, что ты пожалеешь, что на свет родился». И он ушел. Навсегда ушел. А теперь он умирает.
Я встал из-за стола. Подошел к окну, уперся лбом в холодное стекло.
— Умирает? — переспросил я.
— Рак легких, — сухо сказала бабушка. — Врачи дают месяц, может, два. Я узнала сегодня ночью от тех же, из канцелярии. Они сказали: — «Если успеешь исправить то, что сломала, возможно, система пересчитает баланс, и тебе, Зинаида Марковна, откроется путь без очереди». Но, Паш…
Она резко замолчала. Я обернулся. Бабушка сидела, сгорбившись, и выглядела сейчас не как грозная Зинаида Марковна - гроза подъезда и всего района, а как уставшая старая женщина, которая несет на плечах неподъемный груз.
— Без тебя я не справлюсь, — сказала она. — Я могу перед кем угодно извиниться: перед Ленкой, перед Раей, да перед всеми; но перед твоей матерью не могу. Она умерла. А перед отцом — боюсь. Боюсь, что он меня не простит, и будет прав.
Я вернулся к столу. Сел, взял ее руку — холодную, но вполне ощутимую.
— Значит, поедем к отцу, — сказал я. — Прямо сегодня.
— А мать? — бабушка подняла на меня глаза. — С матерью как? Ее-то нет.
— С матерью — это просто, — я усмехнулся, хотя на душе было тяжко. — Ты же сама говорила: прощение работает, даже если человека нет рядом. Просто скажи это вслух.
Бабушка долго молчала. Потом встала, подошла к окну, где на подоконнике стояла старая фотография — мама в двадцать лет, с короткой стрижкой и улыбкой до ушей.
— Катька, — сказала она тихо. — Катька…— Бабушка повернулась ко мне— Паш, ну не могу! Неужели какие-то извинения исправят двадцать лет жизни?
— Не исправят, но по логике этих если она где-то в земле, то душа её «там». Вам дадут шанс все исправить, но начать надо тебе.
— Я только заканчивать умею. — Бабушка взяла в руки фотографию мамы. — Страшно красивая она была, да вот себя сгубила. Паш, оставишь нас с ней?
Я молча встал из-за стола, и вышел. Бабушка сидела на кухне в полном одиночестве или вместе с мамой около сорока минут. Я не слышал, о чем они говорили, но периодически стены в моей комнате словно вибрировали от напряжения, созданного двумя женщинами, которые много лет были в ссоре. Бабушка позвала меня на кухню, и послушно забежал к ней, фотографии мамы нигде не было.
— Вот упрямая зараза! — воскликнула бабушка и радостно расхохоталась, — Простила она меня, только как обычно все нервы вытрепала. Правильно люди говорят: «от осинки не родятся апельсинки».
— Ба, а где же фотография?
— Забрала она её. Сказала она тут себе очень нравится. Привет тебе с большой любовью от неё, Пашка. Она сейчас в наилучшем месте,— она повернулась ко мне, по щекам её текли слёзы. Я впервые видел бабушку такой.
— А теперь - к отцу, — сказала она. — Езжай, Паш, я поеду с тобой. Только, это… надень рубашку все-таки, он все же профессор-искусствовед. Пусть видит, что внука я вырастила приличного, даже если я с ним и обошлась как последняя сволочь.
Я пошел в комнату переодеваться, сердце бешено колотилось от предвкушения. Через час мне предстояло встретиться с человеком, которого я не видел двадцать лет, да и который к тому же умирал. Я наконец увижу человека, который когда-то стоял у школьных ворот, и которому я так и не дал шанса.
Бабушка ждала меня в коридоре.
— Паш, — окликнула она меня, когда я уже взялся за дверную ручку.
— Что, ба?
— Он хороший, — сказала она. — Отец твой. Я всегда это знала, потому и боялась.
Я кивнул и открыл дверь,впереди нас ждала самая сложная глава этого странного путешествия. Глава, в которой демоны моей бабушки окончательно выйдут наружу.
Город за окнами такси процветал с приходом весны. Бабушка сидела рядом со мной на заднем сиденье, сложив руки на коленях, и меланхолично смотрела на тот же пейзаж, что и я. В этом молчании было больше любви, чем во всех ее словах за всю жизнь. И где-то там, наверху, архангелы в «очочках» и без, наверное, уже открывали новый файл под названием: «Финальное слушание», и мне предстояло стать главным свидетелем. Свидетелем со стороны защиты или обвинения - это уж с какой стороны посмотреть.
***
Такси высадило нас на тихой улочке в старом районе города, здесь росли липы, по тротуарам ходили мамаши с колясками, а в воздухе пахло сиренью. Отец жил в кирпичном доме, которому было сто лет в обед. На фасаде красовалась лепнина из гипса, которая пережила мать, бабушку, да и меня тоже переживёт. Мы зашли в подъезд, и поднялись на нужный этаж.
— Третья квартира, — сказала бабушка, останавливаясь перед обитой коричневым дерматином дверью. — Я проверила. Он здесь живет уже пятнадцать лет совсем один.
— Ты следила за ним? — спросил я, не решаясь нажать на кнопку звонка.
— Следила, — нехотя призналась она. — Не сама, конечно, а через Зинку-почтальоншу. Она мне докладывала: жив, здоров, жениться не стал, работает в университете. Я ей за это то пирог, то сотку суну. Информация денег стоит, Паш, запомни на будущее.
Я покачал головой. Моя бабушка — шпион районного масштаба. Знала обо всех всё, а теперь выясняется, что и об отце знала, но молчала двадцать лет. Непонятно, чего в ней было больше — любви ко мне или ненависти к нему. Хотя, может, это одно и то же.
Я наконец нажал на кнопку звонка. За дверью раздались тяжелые шаги, а затем послышался щелчок.
Дверь открыл высокий пожилой мужчина в домашней кофте с дыркой на рукаве и в очках, сдвинутых на лоб. У него было серое, осунувшееся лицо, седые усы и тот самый взгляд, который я смутно помнил из детства. Его лицо автоматически вселило в меня надежду.
— Здравствуйте, — сказал я, чувствуя, как голос предательски дрожит. — Вы меня не знаете, но...
— Знаю, — перебил он. — Павел.
Он стоял и смотрел на меня. Просто смотрел, не двигаясь. Потом отступил в сторону, пропуская в прихожую, и добавил тихо:
— Ты похож на мать. И на бабку. Больше на бабку.
Бабушка за моей спиной фыркнула.
— Ничего я на нее не похож, — сказал я, заходя в квартиру. — Характером, может, немного.
— Это катастрофа, — пробормотал отец, закрывая дверь. — Проходи, чаю хочешь?
Квартира была книжной. Книги стояли везде: на стеллажах, на подоконниках, стопками лежали на полу, в квартире пахло пылью, лекарствами и табаком. На столе в гостиной лежали раскрытые рукописи, стояла пепельница с горой окурков и кружка с недопитым чаем. Отец явно работал, несмотря на болезнь или делал вид, что работает.
— Садись, — он указал на продавленный диван. — Я сейчас чайник поставлю.
— Не надо чайник, — сказал я. — Я пришел поговорить.
Отец замер на полпути к кухне. Потом медленно опустился в кресло, поправил очки и посмотрел на меня долгим, изучающим взглядом. Бабушка стояла за моей спиной, молчаливая и собранная, как боксер перед выходом на ринг.
— Я думал, ты придешь раньше, — сказал отец. — Когда Зинаида умерла. Думал, может, теперь, когда ее нет...
— Она здесь, — сказал я.
Отец моргнул.
— В каком смысле?
— В прямом, — я вздохнул. — Слушайте, я понимаю, как это звучит, но бабушка не совсем умерла, а застряла где-то между. Из-за того, что она любила меня слишком сильно, она нагрешила очень…и теперь я должен помочь ей очиститься, а для этого мне нужно, чтобы вы ее простили.
В комнате повисла тишина. Отец смотрел на меня, я смотрел на него. Бабушка за моей спиной, кажется, вообще перестала дышать.
— Ты издеваешься, — тихо сказал отец. — Ты пришел к умирающему человеку, которого не видел двадцать лет, чтобы рассказать сказку про призрак бабки?
— Это не сказка, — я мотнул головой. — Она стоит прямо за мной. Хотите, опишу, во что она одета? Синий плащ, капроновый платок набекрень, в руках пачка «Примы». На ногах тапки с помпонами, левый тапок протерт на мизинце, она ворчит, что у вас пыльно, и что книжки надо протирать влажной тряпкой, а не просто перекладывать с места на место. И еще она говорит, что вы похудели и что это никуда не годится.
Отец побледнел. Его пальцы вцепились в подлокотники кресла.
— Откуда ты знаешь про тапки? — спросил он севшим голосом. — Про тапки с помпонами? Она их носила еще тогда, когда мы... когда я был в вашем доме.
— Бред какой-то. Вы все больные, нет, я болен или верно схожу с ума. — сказал отец и подскочил с кресла.
Он заметался по комнате и сделал три шага до книжного стеллажа, а затем три шага обратно. Очки слетели с носа и повисли на цепочке, он их даже не поправил, по его лицу было видно, что он готов рвать и метать.
— Двадцать лет, — выдохнул он, останавливаясь напротив меня. — Двадцать лет я ждал хоть какой-то вести. Хоть открытки на Новый год, хоть звонка. Я стоял у школы — ты помнишь? Нет, ты не помнишь, ты был мелкий. Я стоял у школы, а она подошла и сказала, что, если я ещё раз появлюсь - она меня посадит. Посадит! Меня! За то, что я хочу видеть сына!
Бабушка за моей спиной молчала, я тоже не спешил вступать в полемику.
— И теперь ты приходишь, — продолжал отец, и голос его взлетал всё выше, — и рассказываешь, что она здесь? Стоит за спиной? В тапках с помпонами? И ждёт, что я её прощу?
Он засмеялся — коротким, злым смехом, который тут же перешёл в кашель. Тяжёлый, с хрипом, с бульканьем где-то глубоко в груди. Он схватился за спинку кресла, пережидая приступ.
— Вам воды? — спросил я.
— Не надо воды! — рявкнул он. — Мне надо понять, что тут происходит. У меня рак, если ты не знал. Мне осталось месяц-два, и я пишу об этом книгу, которую не закончу. Я не сплю ночами от боли, и тут приходишь ты - взрослый мужик, мой сын, которого я последний раз видел в десять лет, и несёшь какую-то околесицу про призрак.
Он замолчал, и тяжело задышал. Я заметил, как около его виска пульсирует жилка.
— Простите, что я так, — сказал я. — Я знаю, это звучит дико, но я не мог не прийти. Она просила.
— Просила, — передразнил отец. — А ты подумал обо мне? Ты подумал, каково мне сидеть тут, с этой болезнью, и вдруг узнать, что всё это время она могла бы... мы могли бы...
Он осёкся и отвернулся к окну.
Бабушка вышла из-за моей спины, и встала рядом с отцом. Он не видел её, но плечи его вздрогнули, будто он почувствовал холодок.
— Скажи ему, Паш, — прошептала она. — Скажи, что я знаю. Что я всё знаю. Что я сама себя сгрызла за тот день. Что я не могла иначе. Что я боялась.
— Она говорит, что знает, — передал я. — Что сама себя сгрызла за тот день, когда выгнала вас. Что она не могла иначе. Что боялась.
— Боялась? — отец резко обернулся. — Чего она боялась? Что я украду ребёнка? Что я его съем? Что я научу его плохому?
— Она боялась, что вы бросите маму, — сказал я. — Что вы такой же, как её муж, как мой дед. Что вы уйдёте и оставите маму одну с ребёнком, и она решила: лучше сама выгонит, чем это сделаете вы. Так ей было легче, для неё было важно всё контролировать.
Отец молчал. Смотрел на меня и сквозь меня, - туда, где стояла она.
— Контролировать, — повторил он. — В этом вся Зинаида Марковна, могла контролировать всё и всех: мужа, дочь, внука, соседей, кошек, судьбу. А знаешь, что случилось с этим контролем? — он ткнул пальцем в воздух, сам не зная, что указывает прямо на бабушку. — Она умерла, Катя умерла, я умираю. Ты остался один. Вот результат её контроля. Полный разгром.
Бабушка опустила голову.
— Скажи ему, что он прав, — соглашалась бабушка— Полный разгром, и причина этому я. Но я здесь не за этим. Я ищу прощения, и не пытаюсь оправдаться.
— Она говорит, что вы правы, — сказал я. — Что это полный разгром, но она здесь не для того, чтобы оправдываться. Она просит прощения, а это другое.
Отец медленно опустился в кресло, сгорбился, сложил руки на коленях. Он смотрел в пол и молчал. Пауза тянулась - минуту, две, три. Я уже думал, что он выгонит меня или ли просто встанет и уйдёт в другую комнату. А вдруг он умрёт прямо сейчас, и мы окончательно уничтожили человека?
— Знаешь, что самое обидное? — сказал он наконец. — Самое обидное не то, что она меня выгнала, а то, что я до сих пор по её стряпне скучаю. У неё была яичница, такая простая, с лучком, которую она жарила на чугунной сковороде. Края получались хрустящие, а желток идеально ровный и жидкий. Я, когда ушёл, двадцать лет пытался такую же пожарить, не получается. То масла много, то передержу, а у неё всегда она была идеальная.
Бабушка за моей спиной всхлипнула, я увидел, как по её щекам текут слёзы.
— Скажи ему, что секрет в том, чтобы яйца были холодные, а сковорода горячая, — сказала она. — И масла не жалеть, а солить в самом конце.
— Она говорит, что секрет в холодных яйцах и горячей сковороде, — передал я. — И масла не жалеть, а солить в самом конце.
Отец поднял голову. В его глазах читалась немая грусть, но он улыбался - криво, неуверенно, как человек, который забыл, как это делается.
— Холодные яйца и горячая сковорода, — повторил он. — Хоть что-то полезное я выучил на старости лет.
— А ещё она говорит, — добавил я, — что вы похудели, и что надо варить щи с курицей.
Отец засмеялся. На этот раз смех был другой не злой, а почти счастливый. Он снял очки, протёр их краем кофты, и снова надел.
— Зинаида Марковна, — сказал он в пустоту, не зная, куда смотреть, — я вас прощаю. Не потому, что вы это заслужили, а потому, что мне надоело носить это в себе. Двадцать лет - слишком долгий срок для обиды. Я устал.
Бабушка выпрямилась. Её лицо, заплаканное и усталое, вдруг осветилось - буквально, словно в тёмной комнате зажгли лампу. Она стала прозрачнее, легче, и я понял, что произошло нечто важное.
— Передай ему, — сказала она, и голос её звенел, — что я жду его там, наверху. Не прямо сейчас, а когда придёт время, и пусть не торопится.
— С яичницей? — спросил отец.
— С яичницей, — подтвердила бабушка. — С лучком, и с чёрным хлебом, да масла не пожалею.
Отец кивнул, поднялся с кресла, подошёл ко мне, и положил тяжелую руку мне на плечо.
— Знаешь, — сказал он, — может, я действительно схожу с ума, может, это всё метастазы в мозге, но я рад, что ты пришёл.
— Это не метастазы, — сказал я. — а эффект бабушки!
— Да уж, — отец усмехнулся. — Она всегда была такая.
Мы стояли втроём посреди книжной квартиры: я, отец и бабушка, которая уже почти светилась изнутри, как фонарь с угасающей батарейкой, и впервые за сорок дней я чувствовал, что всё правильно. Что жизнь, какой бы безумной она ни была, иногда всё расставляет по своим местам.
Я записал рецепт « успешной яичницы» на клочке бумаги, который отец извлек из вороха рукописей. Мы сидели на кухне: я, отец и бабушка, которая теперь стояла у плиты, словно у себя дома, и критически осматривала кастрюли. Мы пили чай, отец рассказывал про свою работу, про университет, про то, как он болеет и как врачи говорят, что шансов мало, но он все равно продолжает писать книгу. «Должен успеть», — сказал он. Я слушал и думал о том, как странно повернулась жизнь. Двадцать лет у нас не было семьи, а теперь у меня есть отец - умирающий, но настоящий, и бабушка уже мертвая, но все еще боевая, и я сижу между ними, и перевожу их реплики друг другу совсем как переводчик.
— Паш, — бабушка тронула меня за плечо. — Мне пора.
— Куда? — я обернулся.
— Туда, — она кивнула на потолок. — Они говорят, баланс сошелся, и меня уже ждут. Очередь подошла.
У меня внутри что-то оборвалось.
— Прямо сейчас? — спросил я.
— Прямо сейчас, — она вздохнула. — Ты это... будь с отцом, ладно? Он у тебя хороший, я всегда это знала. И щи ему свари по моему рецепту, книжка с ними лежит в прихожей.
— Ба...
— Не реви, — она строго сдвинула брови. — Мужчины не плачут, тем более при отце. Скажи ему, что я ушла, и что я благодарна за прощение.
Она обняла меня — в последний раз, я чувствовал ее руки, ее запах, ее тепло, которое уже становилось призрачным и совсем невесомым.
— И яичницу ему пожарь, — добавила она, отстраняясь. — Он, по-моему, кроме чая, ничего сегодня не ел.
— Бабушка уходит, — сказал я отцу, чувствуя, как голос все-таки предательски дрожит. — Она говорит спасибо за прощение.
Отец встал и посмотрел в пустоту, - туда, где только что стояла бабушка.
— Прощайте, Зинаида Марковна, — сказал он. — Счастливого пути.
И она ушла. Просто растаяла в воздухе, оставив после себя только запах духов, табака и легкий аромат подсолнечного масла. Я сидел, глядя на опустевший угол кухни, и чувствовал, как по щекам текут слезы - те самые, детские слёзы счастья.
Отец сел напротив меня и улыбнулся.
— Знаешь, — сказал он. — Я ведь почти поверил. В твою историю про призрака и прощение.
— Это была не история, — сказал я, вытирая слезы. — Это была правда.
Отец помолчал. Потом взял с плиты сковороду, осмотрел ее и протянул мне:
— Яичницу попробуем сделать по секретному рецепту? Я, честно говоря, действительно голодный.
Я взял сковороду, достал из холодильника яйца, разбил их над сковородой: одно, второе, третье. Яичница зашипела, наполняя кухню жизнью и запахом жареного белка. Я подумал, что бабушка бы меня похвалила или поругала за то, что я добавил мало масла.
За окном сгущались сумерки. Где-то там, наверху, Зинаида Марковна предъявляла небесным бюрократам свой очищенный файл и, возможно, уже спорила с ними о том, что лавровый лист надо класть не в начале варки, а в самом конце. Мы с отцом остались здесь, сидели на кухне, вспоминали прошлое, и ели пережаренную яичницу впервые вместе за двадцать лет. Я подумал, что мне непременно стоит переехать к нему или ему стоит переехать ко мне, а с бабушкой и с мамой мы когда-нибудь встретимся снова. Не знаю, будет ли «там» также как здесь, и воссоединится ли наша семья как в старые добрые, но после всего этого я не боюсь смерти. Во всяком случае, как завещала усопшая Зинаида Марковна, мне надо ещё успеть повеселиться на полную катушку, и показать отцу каким порядочным молодым человеком я вырос.
_________________________________________
Об авторе:
ВЯЧЕСЛАВ ВОРОБЬЕВПрозаик, поэт. Студент специальности «Литературное творчество» Московского государственного института культуры. Публиковался в литературно-художественном журнале "Подъём", и в студенческом альманахе "Мой". Победитель фестиваля "Молодой Пушкин" в номинации поэзия (2024)
скачать dle 12.1