Редактор: Сергей Баталов
* * *Сантьяго-рыбак говорит, говорит: «Молчи,
Выпив рома кубинского, гринго, держись за ветер
Море, как и тебя, амиго, штормит в ночи,
но переменится ровно в полночь вечер;
что рубаха, что парус — надуваются на ветру
и залатаны одинаковой грубой ниткой;
в море я никогда-никогда не умру —
время сворачивается в раковине улитки,
медленно движется, как черепашья кровь,
медленно тлеет окурком моей сигары,
сердце и после смерти — пожизненный бой часов —
двадцать четыре, двадцать четыре удара.
Рыбаки называют море своё «el mar»
Борются с ним, словно с diaboli или devil
Я же считаю морская вода — муар —
плещется платьем вокруг своенравной девы».
«А что твоё море?» — Сантьяго меня спросил
Я же ответила: «Море моё — бесполо,
словно облако, яблоко, солнце, окошко, пыль,
словно поле, бесконечное русское поле».
* * *
Я родилась после развала Союза,
и один мой друг, трогая за уши коллективную память,
вспоминает красные галстуки и дачи в Переделкино,
а второй, трогая хвост, вспоминает ГУЛАГ и расстрелы.
Я же, благодаря фамилии, всегда скольжу поверху и вижу огромное стадо. Девятнадцатый век с оторванными бивнями, ушедшими на царевы побрякушки. Бунташный шестнадцатый, со сломанной передней ногой и грустными глазами.
Они идут на водопой, и уже ничьи мертвые руки не щупают их.
* * *
балабанова лёшу крутило окно,
в первый раз умирал тамагочи,
проиграла я в школьное казино
с покемонами фишки,
а впрочем
свет был ещё —
так у местных пьянчуг
розовит всё рассветный делирий,
и окрестные дети
пускали в свой круг
и мы двор
«но́жичками» делили,
и делились
проблемами и едой,
через боль
чувствовали взросление,
и казалась мне жизнь
бесконечной прямой —
улицей
с односторонним движением,
и секреты с цветами
хранила земля,
как хранят от мента папиросу,
в папочку,
папу
верила я,
как в приметы,
боженьку,
деда мороза.
БЕЛЫЕ ПЯТНАБывает, что в памяти белая пелена,
Словно зрачки утонули
в этих туманных белках
с прожилками ржавого цвета,
как та старая паутинка у дома,
который тогда ещё не снесли.
Дети свисали с неё гниющими фруктами.
Кто первым созрел — падал, проигрывал,
отправлялся замуж, в институт или армию.
Я была вишенкой, незрелой вишенкой.
Такой вишенкой,
которую рисуют на пакете с соком.
Такой вишенкой,
которой нужен сахар,
а то есть невозможно.
Взрослые плакали от дефолта,
я — что папа месяц живёт не с нами.
Это я помню.
А потом только простыни,
сохнущие на верёвках.
Белые, белые пятна.
Папа приносит сок,
любимый вишневый.
О чём-то ругается с мамой.
Уходит.
А белые-белые пятна не пускают меня.
Я бью их, и они истекают соком —
жертвы детским богам.
Отец обернулся.
Внезапно-злорадствующее лицо.
Это для мамы,
а для меня — ничего.
Только белые-белые пятна.
Которые никто не снимает,
они сереют от времени,
ветшают,
рвутся.
Свои же пятна отец тогда разгонял другим соком —
отдал бизнес, чтобы мне не отрезали голову
по дороге в первый класс.
* * *
В себя загляни, как трёхлетка в спальню родителей,
только чтобы не видели, т-ссс, пересеки коридор;
два голоса слышно в половозрелой обители,
и скрипов кроватных таинственный перебор.
Ты же стоишь средь цветов на обоях виниловых,
без вины виноватый, нарушил строжайший запрет;
прадед и бабка грозят тебе острыми вилами —
то ли русская готика,
то ли семейный портрет,
а за дверью замену творят, на тебя непохожую,
но усталость приходит, сколь охи и ах не рифмуй;
а в глазах,
а в глазах —
непогашенный свет из прихожей и,
в вазу поставленный, сорванный поцелуй.
* * *
Псевдобазилика, спрятанная в тумане,
сломанный замок, и на углу аптека,
и хрущёвки вокруг, составленные томами —
в спальном районе библиотека.
Снег обеляет чёрный гранит, и волны
бьются о берег, ты же сидишь подолгу
камнем на лавке, чтоб не смахнуть невольно
Кантом забытую треуголку.
Кант, как и прежде, не покидает город
(свет кабинетный под дверью лежит полоской) —
Кант глаза закрывает, чтобы увидеть горы
посередине Балтии плоской.
Баха играют ночью в большом соборе
Глена Гульда фа-минорные пальцы —
радость и смерть, радость и жизнь, горе —
тридцать варварских вариаций.
ПОЛЕ В ВОСТРЯКОВЕЯ слишком много думаю, но здесь,
среди рогоза, пижмы и люцерны,
недуманье — мне кажется бесценным,
и обнимающий меня и поле лес.
Сурепица, полынь, цикорий, череда
и радостных, и горестных событий,
всё зарастает горицветом, снытью,
тысячелистником и чистотелом иногда.
Здесь с кладбища захваченная ива
внезапно прижилась и бересклет
раскрыл свой клюв, впитавший летний свет,
куриной слепотой стал говорливой.
Здесь вместо пыли жёлтая пыльца,
цыплёнок долбит скорлупу, бунтуя,
и вылупляется из белого яйца,
чуть раньше сваренного вкрутую.
* * *
Черновик не комкай,
а сложи в журавля,
если тысячу сложишь, как будто,
желание сложится —
птичкой в поля
полетит он,
дурак беспробудный
и на холоде пар
из горла его
станет музыкой
видимой,
дикой,
нечто в перьях впорхнёт
так легко,
так легко,
как писала Эмили Дикинсон
и отправит Катулл к тебе воробья,
соловей улетит от Китса,
только ласточка,
ласточка,
Филомела моя
не станет ручной синицей.
Человеку, лишенному языка,
остаётся иголкой ритма
вышивать-выживать
за строкой строка,
что поэзия неотвратима,
что мы выбрали быть
под шаманский бит
с миром, пойманным
в роговицу,
а журавль от Шиллера улетит
и нигде не гнездится,
к Заболоцкому прямо на Фета луг
к небу перьями прикасаясь.
Оперившись, ракеты летят на юг,
кажется,
кажется,
показалось.
* * *
Базар восточный, пряности, лукум
и жизнь, как рыба, бьется на брусчатке,
зов муэдзина, превращенный в шум —
всё поймано, всё поймано в сетчатку.
Старик сидит — сплошная борода —
сидит с кальяном, опершись на трость и
с судьбой играет в нарды иногда,
бросая человеческие кости;
шестёрок дубль — наш последний шанс
вернуться в дом, круг полный завершая,
чтоб время просто сохранило нас
и точка хвостиком махнув, как запятая,
от нас уплыла среди морских камней;
мы обнялись бы в молчаньи многословном.
Я жить хочу — с тобой и безусловно —
в условной старости — счастливой и моей.
* * * Костеу нас белая спальня, что можно смотреть кино
на каждой стене. а бывает, что старую штору
накинет на плечи и выйдет во двор окно
покурить, поскрипеть в каком-нибудь разговоре.
а бывает, что ниоткуда взявшийся ветерок
в комнате герметичной и в день июльский
нас коснётся. так в прошлом косматый бог
дул в человека, как в глиняную свистульку.
а бывает, та музыка в клещи зажмёт виски,
ввысь поднимет, а может послать ко дну.
бог играет с тобою в четыре руки,
аплодирует лишь в одну.
* * *
и гостями заполнена горница,
время заполночь, адрес неточен,
за вином отправляем ночью
ветхозаветную горлицу.
В голове галилейская лилия
пахнет лирикой и делирием,
пустоцветом и пустословием.
А поэзия? Что поэзия?
К жизни не́земной
недописанное предисловие.
_________________________________________
Об авторе:
ЮЛИЯ КРЫЛОВАПоэт, переводчик, эссеист. Автор двух поэтических книг «На фоне белого» (Воймега, 2021) и «Светочувствительность» (Пироскаф, 2026). Печаталась в журналах «Арион», «Новая Юность», «Зинзивер», «Аврора», «Сибирские огни», «Новый свет», «Пироскаф» на портале «Полутона». Вела авторскую колонку о современной поэзии на портале «Лиterraтура». Переводит с английского и испанских языков. Лауреат премии «Лицей» 2025 года и конкурса «Русский Гофман». Шорт-листер конкурса «Заблудившийся трамвай». Стипендиат Союза российских писателей.
скачать dle 12.1