Дмитрий Артис
в е д у щ и й к о л о н к и
Поэт. Окончил Российскую академию театрального искусства и Литературный институт им. А. М. Горького. Автор 4 книг стихотворений, в т.ч. «Закрытая книга» (2013) и «Детский возраст» (2014). |
I.
Эпоха нынче такая, что поэтов, равно как и диктаторов, судят по эффективности менеджмента. Другие критерии размываются под напором субъективизма. Трудно вписаться в литературный процесс, не взяв на себя функцию культуртрегерства. Хорошо если рядом оказывается человек, создающий вокруг твоего имени движуху. Можно спокойно предаваться любви к поэзии / работе со словом, не беспокоясь о том, что все твои чаяния, труды, поиски останутся где-нибудь в области напрасного, никем не услышанного. Таких людей мало. Но они есть. Пожалуйста: Марина Волкова.
Надеюсь, вы уже догадались, к чему здесь комплиментарный заход в её адрес? Да-да, именно: новый обзор журнальных публикаций начинаю с разговора о подборке стихотворений Виталия Кальпиди. В сегодняшнем литературном мире, не во вчерашнем, не в мире пяти-, десяти-, двадцатилетней давности, а вот именно в сегодняшнем – Марина Волкова ассоциируется с образом его ангела-хранителя, и, думаю, не только в моём сознании.
Виталий Кальпиди. На небесах, верней – под ними // Урал, № 5, 2017г.
Подборка опубликована в одном номере с интервью, которое Виталий Кальпиди даёт Марине: аккуратные (почти подобострастные) вопросы и бескомпромиссные (порой немного жестковатые) ответы.
У Кальпиди есть своя (по его мнению, единственно возможная) шкала ценностей. Он точно знает, кто что, кому должен, как надо писать, когда и зачем. Тут без вариантов. Любое отклонение, судя по интервью, вызывает у него приступ агрессии. Требовательность к самому себе распространяется на окружающих. Я бы сравнил Виталия с режимным объектом. Чтобы попасть на его территорию, нужно пройти ряд унизительных проверок, вплоть до отказа от индивидуальности.
Ультимативность подачи близка к самодурству (ну, не к юношескому максимализму же!). Диктаторские замашки. Чего только стоит фраза, выданная с бескомпромиссностью постулата: «Текст не может писаться менее трёх дней». Далее Виталий эмоционально (в красках) аргументирует свою позицию, сравнивая процесс написания стихов за более короткое время – с абортом. Цитировать не буду, ибо не для слабонервных. У кого психика покрепче, дойдите до «Журнального зала» и прочитайте самостоятельно.
Но в целом интервью интересное. Оно многое объясняет. Для новичков, желающих познакомиться с творчеством Кальпиди, начинать лучше с него – с этого интервью. Если «зацепит», можете смело переходить к стихам – это ваш автор.
Допускаю, что подборка «На небесах, верней – под ними» у неподготовленного читателя вызовет реакцию отторжения. Смутит даже не то, что стихи «пересиженные» (обо всём в одном), из-за чего в них напрочь убито живое дыхание, – это как раз понять можно, приняв, что автор ставил себе такую задачу, поскольку темы стихотворений касаются мира мёртвых. Напряжёт скорее образный и лексический ряд, который при общей возвышенной интонации (слог-то, в принципе, высокий) испещрён вставками-сорняками – словами второго сорта, такими как, допустим, «образ дерьма», «ангельские ссаки» и т.д. Плюс ко всему режущая глаза и слух предсказуемость аллитераций: «лютый лютеранин» – звучит всё-таки на уровне батла Гнойный vs Оксюморон.
Сами-то слова, бог с ними, как говорится, народ нынче пуганый, на заборах читал всякое. Проблема в том, как они – эти слова – встраиваются в поэтическую речь Кальпиди. Очень похоже на замену протезами совершенно здоровых частей тела – ни на что не годные искусственные подпорки. Без них можно было бы спокойно обойтись. Или же нельзя? Оставим шутки вроде «ну, во-первых, это красиво», которые с имиджем сурового уральского глашатая никак не вяжутся.
Проще всего оправдать фразой: «автор так видит»… Но тогда бы лексика не скакала вверх-вниз, подобно линии на электрокардиограмме сердца, – шла бы ровно либо понизу, либо поверху. На дурновкусие тоже ведь не спишешь, масштаб личности не тот, да и верхние зубцы кардиограммы иной раз достигают таких высот, что падение вниз иначе как спланированным шагом не назовёшь. И всё же, зачем? На этот вопрос у меня ответа нет. Есть лишь понимание того, что всё не так просто и сделано с какой-то конкретной целью. Поиск смысла оборачивается смыслом поиска (как и «смысл жизни – жизнью смысла») и замыкается на территории режимного объекта – на Виталии Кальпиди, функционирующем внутри уставной системы, где каждый пункт, определяющий правила существования, только и делает, что ограничивает свободу передвижения – не даёт воли читательской фантазии.
Вадим Месяц, когда писал о Кальпиди (http://www.litkarta.ru/projects/vozdukh/issues/2010-4/opinions/), упомянул о бамбуковой палке как о радикальном методе достижения просветления. Образ точный, характеризующий как самого Кальпиди, так и его новую публикацию. Лексические скачки укладываются в этот метод. Даже название подборки будто имитирует удар палкой по голове. «На небесах…» – замах, «…верней – под ними» – шмяк и на макушке «просветлённой сволочи» очередная шишка. Образы так же, перекликаясь друг с другом, бьют с размеренностью метронома: «дымящиеся снегири» – замах, «дымящиеся мертвецы» – шмяк, «захочешь молока» – замах, «напьёшься песком» – шмяк, «где жизнь от смерти в бога прячется» – замах, «а бог в себя – от них обеих» – шмяк.
Три точки – «жизнь», «смерть», «бог», соединяясь между собой, образуют подобие правильного (по степени важности всех сторон) и бермудского (по степени опасности получившейся площади) треугольника. Власть автора находится в пределах этой геометрической фигуры. Каждая новая строчка расширяет её границы, сохраняя при этом равность (равнозначность) углов.
II.
Друзья посмеиваются надо мной, когда начинаю рвать на груди рубаху, уверяя в том, что по национальности я – бульбаш. Обзывают цыганом, – ай, нанэ-нанэ, – припоминая, как в начале нулевых после изрядного возлияния угнал у девчонок на Старом Арбате прогулочную лошадь и, проскакав на ней всю улицу, был остановлен милицейским кордоном, связан и свезён в ближайшее отделение, откуда потом пришлось меня – избитого блюстителями порядка – выкупать, в общем-то, на последние деньги. Но я действительно бульбаш (правда, всего лишь наполовину), и поэтому искренне почти по-родственному радуюсь, если на поэтическом небоскрёбе вспыхивают белорусские звёздочки, такие же, как я, кареглазые.
Ольга Злотникова. Бодя-бодя // Арион, № 3, 2017г.;
Если б не эта любовь // Дружба народов, № 9, 2017г.;
Стихи // Новый журнал, № 288, 2017г.
Дебютный выход на портал «большой литературы» и сразу три полноценных публикации – почти как «проснуться утром знаменитой». Улыбка. Это была последняя шутка во второй части моего обзора. Дальше всё будет очень серьёзно. Кое-где даже очень-очень серьёзно.
Одна из основных тем Ольги Злотниковой – младенчество материнства, познание жизни и смерти через своих детей – живых или умерших. Даже там, где Ольга говорит совсем о другом, волей-неволей стихи наполняются словами, выращенными на почве этой наболевшей темы. Личный опыт перерабатывается, становясь фактом литературы.
Тема сложная. Запретная. Есть риск скатиться до пошлости, до натужного выдавливания читательских слёз. Однако автор умело балансирует, в истерику не впадает, не играет на публику и не кичится пережитым. Сдержанная поэтическая речь. Сильный голос.
Словосочетание «младенчество материнства» привожу здесь в качестве метафоры, которая хорошо передаёт чувство женской незащищённости, тяжесть ответственности, когда невозможно в одночасье повзрослеть и стать опорой для только-только народившегося создания. Тема для пишущих молодых мам распространённая, но на моей памяти никто не прорабатывал её так аккуратно и глубоко, как это сделала Ольга.
Попытка самоидентификации, происходящая на фоне беременности и материнства, оправлена вспышками подсознания (первое стихотворение в арионовской подборке). В голове героини мелькают фигурки женщин, которые в той, другой жизни – до того, как понесла – будоражили её воображение. От общих архетипических черт (нимфоманка, многодетная мать, торговка цветами, мороженщица, цыганка) к персонализированным (Фрида Кало). Последний образ, если вспомнить историю мексиканской художницы, в отличие от начальных, способных в любой момент изменить направление жизни, лишён этого свойства, ограничен в действиях.
Навязчивое желание выглядеть иначе выражается то буквально – в покупке новой одежды: «красная кофточка, белая кофточка, // синее и черное платье», то посредством метафоры, позаимствованной из народного фольклора, – сбрасывание старой или обгоревшей кожи: «нимфоманка снимает с себя любовников // одного за другим, // как старую кожу», «песни, которые нужно снимать с себя, // как обгоревшую кожу». Явно, что «снять с себя кожу» – это ключевое на сегодняшний момент стремление автора, поскольку упоминание о нём встречается дважды в прямых высказываниях и несколько раз затрагивается косвенно. Сама метафора – двоящаяся: можно трактовать как «желание стать другой» – измениться внутренне и внешне, а можно как «оголиться до мяса, до жил», то есть открыться, перестать прятать своё истинное «я».
Видны метания между несходными стихотворными техниками: верлибр, белый стих, силлабо-тоника, смешанная форма. От западноевропейской просодии до лубка средней полосы. С одной стороны – широкая амплитуда, а с другой – неуверенность в себе, в своей сегодняшней настоящести.
Свободные стихи Злотниковой грешат многословием и держатся за счёт описания (частной) женской рефлексии (и пусть даже с некоторыми библейскими или историческими аллюзиями), тогда как в стихотворениях, исполненных в русской поэтической традиции, можно разглядеть зачатки бездны. Они скупы на выразительные средства (только самое необходимое: рифма, размер, внятные эпитеты и образы), без натяжек и словесной эквилибристики, но при этом способны располовинить мозг читателя своей внутренней энергией – «силлабо(х)тоническим ужасом».
Надо отметить, на мой взгляд, лучшее: «Бодя-бодя» – последнее стихотворение в подборке журнала «Арион», вторая часть последнего стихотворения в подборке «Нового журнала» и все стихи дружбанародной подборки за исключением, может быть, «это не чашка, а чашечка», да и то, наверное, потому, что я просто-напросто не понял этого текста.
В арионовской публикации при всех, казалось бы, житейских радостях нагнетается атмосфера, усиливается предчувствие чего-то страшного, что должно вот-вот произойти. Подборка в журнале «Дружба народов» – разрушение храма (прерывание беременности?), разорённый иконостас которого сравнивается с измученными сосцами. «Новый журнал» – просветление, приятие.
Сквозная сюжетная линия трёх публикаций: беременность «втиснусь едва ли // в игольное это ушко» → рождение ребёнка «в калыске кровяной — мой тихий друг, // мой желторотый желудь» → беременность «меня-холма» → смерть ребёнка «в траурном углу малосемейки // туго перевязываю грудь» (надо бы всё-таки «перетягиваю», а не «перевязываю») → беременность → рождение → смерть → рождение → смерть – финал с выходом на образ матери, который идентичен образу смерти (равно как и наоборот): «а рядом с ним, как мать, сидела смерть // и гладила младенческие кудри, // и называла именем домашним».
III.
Хорошо бы научиться воспринимать слово «народ» как лексическое обозначение носителей культуры и традиции, а не видеть в нём краткое определение биологической массы, протекающей по трубам метрополитена с утра в одну сторону, а вечером в другую, и уж тем более электорат, который ставит галочку в избирательном бюллетене, прячась от глаз «наблюдателей» в кабинках для голосования.
Всеволод Емелин. Эти русские мальчики // Дружба народов, № 10, 2017г.
У Всеволода Емелина не сложилась толстожурнальная судьба. Первую скромную публикацию (два стихотворения) в 2010-м году вытащил на божий свет и представил читающей публике главный редактор «Детей Ра» Евгений Степанов. Следующая подборка увидела мир по милости Бахыта Кенжеева (и его альтер-эго Ремонта Приборова), затесавшись в 2013-ом году во второй номер «Интерпоэзии». И вот, спустя семь лет после первой, выходит третья публикация – в «Дружбе народов». Маловато для обладателя уникального поэтического голоса. Неизвестно, чего в этой трагедии больше: страха перед юродивым (лирическим героем емелинских стихотворений) или брезгливости, дескать, куда ж мы его в лаптях да за барский стол! Но, может быть, всё ещё впереди… Поэты «в нынешнее время» стареют поздно.
Мнения критического истеблишмента о Всеволоде разнятся. Виктор Топоров называет его «единственным московским поэтом» (узкая сегментация), хотя, на мой взгляд, емелинская поэтика не лишена эстетики заМКАДья. Юрий Угольников приклеивает Емелину ярлык «последнего поэта русских городских рабочих окраин» (сегментация средних размеров, хоть и многословная). Лев Пирогов говорит о нём как о национальном поэте (широкая сегментация, с перекосом в сторону русского национализма). Владимир Губайловский характеризует его стихи словом «непоэзия» (подразумевая не отсутствие «художественности», а преодоление видимых границ поэтического пространства). Вот такие, как север, юг, запад, восток, диаметрально противоположные точки зрения четырёх достойнейших людей. Спорить с ними не буду. Достаточно того, что свёл их в одном абзаце. Теперь сами пусть друг с другом разбираются, кто прав, а кто – слегка погорячился.
Есть ещё смешная статья Анны Голубковой «В своем углу: Субъективные заметки о книгах и об их авторах: Всеволод Емелин». Анна просто отказалась анализировать стихи (нет, считает она, объекта исследования), уделив основное внимание емелинскому манифесту «Хватит шакалить, товарищи поэты», который был опубликован в газете «НГ-Exlibris». В этой статье она тратит около десяти-двенадцати тысяч знаков на то, чтобы убедить читателя в том, как плох Емелин, который, возомнив себя «агитатором, горланом и главарём», призывает народ пойти вместе с ним (или за ним) «в пивную».
Кабак и церковь по одной дороге, кстати. А Всеволод остёр на словеса. Так шут, забираясь на царский трон, объявляет себя монархом. Люд честной аплодирует и только одна титулованная дама «не въезжает» в происходящее. Мозг заклинивает. Она делает негодующий вид и начинает на полном серьёзе объяснять окружающим, что перед ними никакой не царь, выставляя тем самым себя на посмешище.
В этом смысле куда точнее выглядит Ремонт Приборов (Бахыт Кенжеев), написавший послесловие к публикации в «Интерпоэзии», взяв за основу емелинский гротеск, благодаря которому срабатывает механизм отрицания утверждений, на которых настаивает автор.
Первые два стихотворения новой подборки, как зеркала, стоящие друг напротив друга, длятся и множатся в своих отражениях. Зеркальность присутствует не только в темах и в том, как они раскрываются. Она видна также по формальным признакам: одно стихотворение выполнено четырёхстопным хореем, а второе четырёхстопным ямбом –регулярные размеры, вечно спорящие между собой за главенство на поле русской поэтической традиции. Гладкопись убрана. В некоторых строчках идёт смещение ударных и безударных слогов, за счёт чего емелинские тексты роднятся с народными (застольными) напевами.
«Тризна» – тоска по прошлому на празднике смерти. «Сентиментальное» – предчувствие смерти. Стихи близкие по настроению к песням из маленькой трагедии «Пир во время чумы» Александра Сергеевича. Сравните: «Был мой волос цвета сажи» (Емелин) и «Было время, процветала» (Пушкин-Мэри), «У нас на станции «Зима» (Емелин) и «Когда могущая Зима» (Пушкин-Председатель), «Слышу, как сбивают ящик, // Чую, близится конец // И уже с серпом блестящим // Вдалеке маячит жнец» (Емелин) и «Наших деток в шумной школе // Раздавались голоса, // И сверкали в светлом поле // Серп и быстрая коса» (Пушкин-Мэри). Пересечений много. Все цитировать не буду, чтобы не занимать лишнее время читателя.
Не оставляет ощущение, что третье и последнее стихотворение подборки – это алаверды герою слэмовских вечеринок Андрею Родионову, поскольку в нём – в этом стихотворении – емелинская стилистика соединяется с шумным родионовским речитативом. Оба автора на рубеже столетий если уж не породили так называемую клубную поэзию, то уж точно – стояли у самых её истоков. Сюжет стихотворения взят из ленты резонансных новостей: мальчика, читающего монолог Гамлета на Старом Арбате, забирает полицейский наряд за попрошайничество. Риторика: что бы ни происходило в мире, русский мальчик (подросток?) Достоевского, как тот народ, который носитель культуры и традиции, будет стоять посреди безъязыкой улицы и упрямо вопрошать: «Быть или не быть?»
С учётом возникающего эффекта отрицания утверждения, о котором я говорил выше, когда писал о послесловии Ремонта Приборова, автор провоцирует читателя задуматься: «А есть ли мальчик вообще?» Ответ на этот вопрос как бы шутя затрагивает зону моральных и нравственных понятий, отсылая к истории утонувшего ребёнка, которая вскользь упоминается в романе Максима Горького «Жизнь Клима Самгина».
скачать dle 12.1