ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 224 декабрь 2024 г.
» » Марина Гарбер. ВЫДОХНИ И ЖДИ

Марина Гарбер. ВЫДОХНИ И ЖДИ


(О книге: Ната Сучкова. Ход вещей. М.: «Воймега», 2014)



Книга Наты Сучковой «Ход вещей» по большому счету посвящена детству. Причем истинный возраст лирической героини, не говоря уже о возрасте самого автора, здесь не имеет значения, да и трудноопределим. Одну из важных черт этой лирики можно означить словосочетанием «ответственный инфантилизм» [1] (термин И. Кукулина), но с оговоркой, что в поэзии Сучковой практически отсутствует ощущение какой-либо «вынужденности» быть взрослой. Следуя логике ребенка или подростка (читай: поэта), представляющейся абсурдной здравомыслящему обывателю, поэт способен рассказать нам о той стороне мироздания, которую умалчивают энциклопедии и справочники. «…и Волга в Балтику впадает – дождем и снегом», – утверждает автор, и любая попытка переубедить его будет обречена. Так, к примеру, в одном из стихотворений Сучковой поэт-ребенок одерживает победу над опытным рыбаком – голой верой в то, что видавшему виды обывателю кажется ошибочным или маловероятным, ну, хотя бы в то, что у плоской камбалы «блестящее белое пузо», а также в то, что по волшебному стечению обстоятельств или благодаря свободолюбию камбала может сорваться с крючка. Ребенку, растущему на берегах большой реки, не нужно объяснять значение крученовского «дыр бул щыл», так как для него это не фонетическая абракадабра, а нечто зримое и знакомое, вроде названий рыб, в то время как для поэта это, конечно же, «волшебный улов» (по Брюсову): «Принимаем ход вещей и собак на привязи, / Изловили дыр бул щил и обратно выпустим». Сучковой внутренне близко подобное стремление к разрушению поэтического канона, поясненное известным футуристом следующей фразой: «чтоб писалось туго и читалось туго неудобнее смазных сапог или грузовика в гостинной» (орфография и пунктуация А. Крученых).  
В стихотворениях Сучковой четко проявлен пафос художественного упорядоченного беспорядка, «чтобы каждое слово валялось / в беспорядке на том самом месте».  Юношеский нигилизм, прежде всего, проявляется у нее в нарушении не только смыслового, но и формального канона, о чем свидетельствуют «не к месту» (читай: к месту) вклиненные строчки, неосинтаксис и неологизмы, обрывание на полуслове («Как, скажи, отходить ко сну, отлетать в ину / без любимых книг?»),  свидетельствующие о способности говорить и видеть «наизнанку» оговорки (вроде «на очки носу»), детская лексика («музыкалка», «виноватка», «крылечице»), не требующая пояснений недоговоренность («радостное пьет», «его волшебное»,  «всякое поколено»), и, главное, многочисленные повторы в рамках строго очерченного текстового пространства – рифм, отдельных слов и фраз…  Безусловно, повтор в какой-то степени представляет собой дань фольклорному, однако, если аки песенные анафоры становятся залогом легкой запоминаемости текста, у Сучковой зачастую повторение – не столь ритмическое и даже не столь игровое (как, например, в «детской» считалочке-скороговорке Эмили Дикинсон), а смысловое: так говорят дети, повторяя главное, снова и снова делая нажим на то, что кажется им самым важным. Детство – это мир одинаковых имен, при этом лишенный путаницы:

Собаку зовут Гром, и лодку зовут Гром,
И это рассказ о том, как Гром сторожит Гром.
На облаке золотом, бывало, Нептун проплывет,
И мрачно молчит Гром, а Гром рыбешку жует.

Вспомним цветаевскую, тоже детскую, таинственно-связующую нить: «Бог-Чёрт» (рассказ «Чёрт»)… 
Атрибуты и реалии детского мира, подчас связанные с фольклором и сказками, в которых всё по-настоящему, но не смертельно, наполняют стихи Сучковой: пони и качели, ослик на иконе и лестница в небо, «бука злобный» и «кот ученый», снегурочки и русалки, невидимки и недотыкомки… В одном из стихотворений сборника «поэт второго ряда», сидящий «в ряду четвертом или пятом», уподоблен ребенку, для которого вынужденное или добровольное умаление отнюдь не оскорбительно, так как он понимает, что истинное величие – не напоказ: «Все на полшага отступили, / И он, на корточках, – великий». Современная картина русской поэзии была бы неполна без условно «сидящих на корточках» поэтов, к которым хотя бы частично в первую очередь следует причислить Наталью Горбаневскую, Инну Лиснянскую, Бориса Рыжего, а из здравствующих – таких мало похожих между собой поэтов как Иван Волков и Владимир Салимон… К слову, автор «Хода вещей» обращается по крайней мере к двоим из упомянутых выше поэтов, косвенно или посредством прямого обращения, как, например, в посвящении Наталье Горбаневской, в котором под крылом детства оказывается не только ребенок в коляске на Красной площади, но и его дерзновенная мать, и сама лирическая героиня Сучковой: «…выйдешь на площадь –  и сразу же ноги промочишь, / так и стоишь с детским шариком под козырьком».  
Однако при очевидном непослушании, стремлении идти наперекор, поэзия Сучковой лишена ресентимента – никакой обиды, никаких сетований на судьбу, никакой героизации жертвенности. Эти недетские-детские «картинки» равно противостоят как злопамятности, так и избирательности. Но главное их качество – воистину поэтическое – художественное преображение прошлого, не в смысле цветаевского «иносказания», а в смысле иновидения, инопредставления. С особой наглядностью эта способность проявляется в стихотворении «У нее было много чего от Африки…» Детство в этих стихах – не потерянный рай и не Золотой Век, а эдем, которого никогда не было, но который необходимо создать, хотя бы в прошлом:

Мы тогда всё выбросили под лестницу,
но сейчас приврать мне хочется и придумать,
что мы его ели, и было нам весело,
и не было слаще того «Кара-кума».  


Детство у Сучковой – это место встречи, которое меняется не на временной и тем более не на пространственной, а на качественной шкале, его реалии подобны податливому материалу, модифицируемому согласно настроению в данном «сегодня». Материал всегда тот же, а результат неизменно другой:  

Молчим. Смешно, но нам не до забав,
И наши лица розовы, но хмуры,
Стоим и выдыхаем облака,
Как кукольники или стеклодувы.


Поэт-ребенок движим идеей, что «мир немного не доделан – выдохни и жди»… Вечному льду, сковавшему реку и землю, противопоставлены лишь облака (твердому – мягкие, тяжелому – невесомые) – высоко над головой или выдыхаемые детьми на морозе. Собственно лед и облако, а также от них производные – наиболее часто встречающиеся словообразы в книге Сучковой. Потому столь скупа палитра этой лирики – белое и голубое, лишь иногда разбавленное до сероватой прозрачности или насыщенное синевой: «Отодвинь занавеску, смотри – над прозрачной рекой / Воздух сбит и потрескан и снег голубой-голубой». А там, где облака, там обычно и ангелы:

На башенном кране написано «РЖЕВ»,
Два ангела – в шлепках, в исподнем,
Не видно, прилипнув к стеклу, приржавев,
Что в облаке их происходит.
— Товарищ начальник, болит голова, 
До перышка ватник промок!
— Какая погода, какая страна,
Какое столетье, милок?
К ребру батареи приклеен носок,
Футболки на шконке навалом,
И серого неба колючий кусок,
Подоткнутый, как одеяло.


Любопытно сравнить приведенное выше стихотворение с «Двумя ангелами» Бориса Рыжего из его посмертной знаменской подборки, тоже в значительной степени посвященной «детской» теме [2]:   

...Мне нравятся детские сказки,
фонарики, горки, салазки,
значки, золотинки, хлопушки,
баранки, конфеты, игрушки.
...больные ангиной недели
чтоб кто-то сидел на постели
и не отпускал мою руку –  
навеки – на адскую муку.


К слову, аллюзивные строки Сучковой «Апухтин – синий, Вяземский – зеленый / Летели в тонком рыжем рюкзаке» заставляют вспомнить об оценочно-именном «списке» Рыжего: «Денис Давыдов. Батюшков смешной. / Некрасов желчный. Вяземский усталый»… Но если Рыжему «лица урок, продавщиц / давали повод для музыки», герои Сучковой приближены к ангелам, к святым, к «божественным ликам». Персонажи ее стихотворений – дети и взрослые («промышленный альпинист» дядя Миша, неудачливый рыбак Вася, обитающие в раю дед Никола и дед Борис, и проч.) вполне осознанно «живут» иррациональным, необъяснимым и невидимым, отдавая себе отчет в том, что объяснение убило бы чудо, расставив всё по местам, разложив по полочкам, попросту доказало бы, что чуда нет. А оно должно быть, хотя бы в пространстве намеренно преображенного былого: «И кот – ученый, не простак, и кошка – дух любви – / всё подтвердят: да, было так. Как не было, увы». Если следовать такому, полагаемо алогичному «ходу вещей», осказоченной оказывается не только детская, но и мало чем примечательная, по мнению ребенка, взрослая жизнь, и даже смерть:

Спит твоя девочка – лютик, ромашка,
кровь с молоком, геркулес на воде –
в желтой коробочке пятиэтажной,
в кукольном домике, в Вологде-где.

…………………………….

Хорошо да сладко спати, не бояся мертвых,
в старом бабкином халате, на грудях протертом.

Никого не узнавати, точно знать, наверно,
в новом матушкином платье, что твоя царевна.


Пока поэт говорит, смерти не существует. Его иногда смутно понятное говорение – суть отсрочка неотвратимого, не обратный, а замедляющий процесс, почти остановка на бегущей вперед прямой, казалось бы, бессмысленное топтание на месте, когда и стемнело вокруг, и холодно, да уйти невозможно. Перефразируя известную строчку Бродского применительно к Сучковой, можно предположить, что, «если выпало в Империи родиться», лучше жить у реки, в ледяном коробе города, застывшего на ее берегах. Жизнь в этом краю, «среди зимы, в сугробы заметенной», порой представляется инертным, никуда не ведущим движением, практически шагом на месте: здесь и рыба плохо ловится, и канарейка улетает… И дело не только в том, что на поверхности всё движется – чередой последовательных превращений, одно за другим, «и будка плывет по реке, и лодка за ней плывет» – но и в том, что на деле ничего не меняется, и что отсутствие изменений не вызывает у героев Сучковой ни сожаления, ни протеста. Пример такой трудноразъемной цепочки –  не зимнее, но по-зимнему белое стихотворение «вот посмотришь в окно на закат…», заканчивающееся такими строками:  

белый свет
подозрительно тих,
лишь гудит вдалеке пароходик,
в общем, жизнь пролетает,
но вовсе не движется вроде.


Певицей зимы была также Инна Лиснянская, и ее зима тоже была статичным и, в то же время, жизнеоберегающим временем года, сезоном сохранения энергии. Аналогично у Сучковой: зимнее замирание – не прелюдия к жизни, а сама жизнь.
И здесь вспоминается платоновский пассаж о чинаре, обхватившей корнями и «терпеливой корой» летящие в нее камни и продолжавшей расти – вопреки: «Должно быть, река в свои разливы громила чинару под корень горными камнями, но дерево въело себе в тело те огромные камни, окружило их терпеливой корой, обратило его, освоило и выросло дальше, кротко подняв с собою то, что должно его погубить» (А. Платонов, «Такыр»). У Сучковой смертоносное, иными словами, то, что, казалось бы, должно сразить наповал, становится неотъемлемой частью живой ткани; так действительно бывает, когда по непонятной причине не происходит отторжения осколка или пули изувеченным организмом… К слову, похожие ощущения возникают при чтении поэта несколько иного склада, Михаила Свищева, в частности его сборника «Одно из трех» [3]. С той существенной разницей, что если поэзия последнего – это красивые стихи о некрасивом, с их строгой формой, с  застающей врасплох образностью и даже с парадоксальным ожиданием камня или осколка, которые тоже необъяснимым образом не убивают, а заполняют собой «прорехи», то у Сучковой упор ставится на непримечательность раны и боли, проще говоря, на дегероизацию приятия, на обыденность драмы. Поэт не поет драму, он ее обживает, как обживают отцовский дом, вернувшись после длительного отсутствия: и отца больше нет, и стены покосились, но всё – от прожженного абажура до скрипящих половиц и пыли на подоконнике – узнаваемо, живет и дышит, нуждается в прикосновении. Обе поэтики, Сучковой и Свищева, каждая по-своему, представляют собой поэзию примиренных противоречий и парадоксов, так как сотворение зла и причинение добра порой здесь трудноразличимы.    
Как ни парадоксально, дойдя примерно до середины сборника, читатель подспудно ожидает – по принципу контраста – частичного дерзкого исправления неправильностей, выравнивания кривизн, столь притягательных при чтении обособленных стихотворений, предчувствует другое дыхание, неожиданность, перечащую как читательскому, так и авторскому настрою; ведь способность идти наперекор самому себе древние почитали признаком подлинного мастерства. Таких прорывов «из» и «от» самой себя в сборнике Сучковой несколько, но раз «ненаступление» весны в этой лирике оправдано ее доминирующей, слегка искривленной ретроспективной оптикой, то и отсутствие поступательного развития – от детства к юности, от юности к зрелости и так далее – тоже по-своему закономерно. В некоторых текстах, помимо фиксации момента и проявления его волшебного негатива, четко просматривается попытка связать прошлое с настоящим, домысленное с реальным. И тогда уже не важно, кто обращается к полусказочной снегурке – ребенок ли, говоря о «больших» вещах, или взрослый – о «малых»: «Ты ли растаешь первая, я ли быстрей замерзну?» Так или иначе, детство в этой лирике обозначено как первопричина всего, что случится потом: «Всё потому, что мамка моя любила иван-да-марью / и у нее было горькое черное молоко». Но, пожалуй, единственное стихотворение, «Стоит – рукав замызганный – и радостное пьет…», написанное  в фольклорно-игровой манере, охватывает три основных периода человеческой жизни: детство, зрелость и старость.
Заключительное и, на первый взгляд, достаточно прямолинейное стихотворение «Да на что он нужен, весь этот ваш скользкий глянец?!» по-своему перечит устоявшемуся положению об анти-утилитарной сущности поэзии. «…и гореть будет, и золы много», – говорит его героиня, практичная баба Галя, рассуждая о пригодной для растопки бумаге. Возможно, что и сам автор «Хода вещей» не отдает себе отчета в этом самопроизвольном и неожиданном жесте отрицания, но речь в данном стихотворении Наты Сучковой – не о бесполезности поэзии, как кажется при буквальном прочтении, а собственно об обратном – о том, что поэзия и есть тот огонь, способный растопить лед:

Я смотрю сейчас на свою новую книгу –
плотная бумага-стограммовка, офсетная печать,
ну, обложка, пожалуй, чуток подкачала,
а в остальном, думаю, баба Галя одобрит!





______________________

Примечания:

1 Илья Кукулин. «Актуальный русский поэт как воскресшие Аленушка и Иванушка». // Новое литературное обозрение, №54, 2002
2 Борис Рыжий. «Когда б душа могла простить себя…». // «Знамя», №1, 2004
3 Михаил Свищев. «Одно из трех» – М.: «Водолей», 2013. – 88 с.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
3 250
Опубликовано 21 дек 2014

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ