(О книге: Ирина Василькова. Ксенолит: Повести и рассказы. – СПб.: Геликон Плюс, 2014)
«Семидесяти ей ещё нет. Медное невозмутимое лицо, презрительные, нет, свысока глядящие глаза – так и хочется сказать, индейский профиль, только нос хохляцкий подкачал, эдакая бульбочка. Нос, правда, не делает облик менее суровым. Профиль всё равно выглядит орлиным – за счёт посадки головы или разворота плеч, не пойму. Полуседое каре, беломорина в загорелой руке, ослепительно белая блуза. Если не подходить слишком близко, выглядит лет на двадцать моложе. Царственным жестом стряхивая пепел в банку от Nescafe:
- Опять бездельничаешь?»
Это – о матери. И об отношениях с нею, начиная с детства, главной героини повести «Садовница» - мучительно-живого, трудного, болезненно-точного текста, какой, мнится, можно написать только о себе и своём. О том, что больно по сию минуту лично тебе.
«Но самым жестоким наказанием было молчание – ведь ты могла не разговаривать со мной неделю, другую, третью, тогда воздух в квартире будто наполнялся электричеством, искрил, дышать было трудно, я чувствовала в этом какое-то искривление пространства, при котором будто проваливалась в щель другого измерения или просто переставала существовать. Ничего невыносимее я не испытывала никогда, мне казалось, что дикая тоска просто разорвёт меня изнутри, и хотелось просто быть, любой ценой доказывая своё присутствие в мире, - мыть посуду, разучивать фортепианную пьеску, решать физтеховскую задачу. Когда ты наконец снисходила до общения, я сразу чувствовала себя сдутым мячиком, у меня даже на радость не хватало сил.»
Да, эта проза – умеющая быть жёсткой вплоть даже, пожалуй, до некоторой жестокости – прошла внимательнейшую выучку у прозы психологической и реалистической: у той, что тщательно ощупывает мир словесными щупальцами и создаёт его подробные – не хуже фотографии - словесные слепки. Выучку у прозы с естествоиспытательской точностью, уходящей корнями ещё в девятнадцатое основательное столетие с его пафосом познания, исследования, прояснения, обличения. Да, всё это тут есть – включая и обличение, эдакое психологическое препарирование, вскрытие корней и путей душевных движений тонким острым скальпелем, - хотя основной своей задачей автор этого не делает и более того, как только может, удерживает себя от этого. У этого цепкого внимания к душевному устройству героев повествования, не исключая и того (ту), от чьего лица повествование ведётся, есть ведь и оборотная сторона: исповедь. Беспощадность к самой себе: той себе, которая – «я» каждого из этих повествований (а они все – от первого лица!) и так ли отличается от «я» настоящего? Впрочем, кто сказал, что «я», прожитое в литературных текстах – не настоящее?
Даже «Садовница», начинающаяся жёстким описанием-обличением, - вся – письмо героини к умершей матери с рассказом о своей жизни, с выговариванием невыговоренных когда-то обид - заканчивается робким, полным надежды вопросом: «Простишь ли ты меня?».
И это - глубже и важнее психологии.
Всё-таки перед нами – проза поэта. Здесь, наверно, даже психология со всеми её точностями – не главное. А автор, к слову сказать, знает толк в этой дисциплине: одно из трёх полученных ею высших образований (тут впору поставить восклицательный знак) – психологическое. Остальные два – геологический факультет МГУ и Литинститут. (Как видит мир человек с такой нерядовой, нетипично объёмной умственной оптикой? – Вот и ответ – размером в целую книгу.) Да, все три субличности автора, этими образованиями воспитанные, носители трёх готовых друг другу противоречить видов точности сходятся в своём внимании к каждому из предметов описания, - сотрудничают друг с другом, иной раз соперничают, нередко обмениваются инструментарием. В общем, они, при всей своей разности, умеют договариваться. Что и того удивительнее, в авторе умеют договариваться и уживаться два таких свойства натуры, которые и вообще-то редко уживаются в одном человеке: лирик и аналитик; мужская голова – и типично женский способ чувствовать мир. Помноженный на умение проследить этот способ чувствования изнутри и проанализировать.
«Женщина познаёт мир на ощупь, через прикосновения, плотность материи, текстуру и фактуру, текучесть и вязкость. Так устроена жизнь – кто же ещё проследит, чтобы манная каша была без комков, складки в промежности младенца присыпаны атласным тальком, крахмальное бельё помогало утюгу скользить без сцепления, а рыхлая земля позволяла дышать цветам. Швейная машинка монотонно стрекочет – под пальцами то шёлк, то кожа, холодные спицы ряд за рядом достраивают спинку колючего свитера, тесто упруго возвращает усилие кулакам, и блестят вымытые стёкла. Это счастье – лепить действительность, дарить жизнь несуществующим вещам, осязать явленное.»
Человек знает, что говорит.
(Замечу в скобках, что, по мне, фрагменты, подобные только что процитированному, - совершенно самоценны, они даже не нуждаются в обращивании сюжетом, в приписывании их проживания более или менее вымышленным персонажам. Да, автор делает это вполне органично – и обращивает, и приписывает, но всё-таки читателя не оставляет мысль, что из прозы этого рода могла бы быть составлена книга эссеистики с собственной динамикой и ритмикой.)
Во всём этом сонме голосов, начал и личностей, при всех их спорах и взаимных уступках отчётливо узнаётся, кто средь них главный. Этот главный – поэт. Просто в данном случае ему (ей) хочется говорить прозой, но поэтом от этого он (она) быть не перестаёт.
Основная выучка, этой прозой пройденная, - это выучка у поэзии. С её особенной точностью. Которая, как мы хорошо помним по словам классика, не что иное, как точность тайн. А Ирина Василькова по главному модусу своего литературного взаимодействия с миром – именно поэт и прозаическую книгу выпускает впервые
[1].
Тайн тут много – при всей скальпельно-острой отточенности интеллекта, который всё наблюдаемое тонко (по счастью – или по особенной виртуозности – без насилия) препарирует. Это – проза, вобравшая в себя опыт поэтической работы со словом, поэтическое чувство многомерности слова. Некоторые тексты здесь (а может быть, и вообще все) могут быть прочитаны как большие стихотворения. Да вот хотя бы – беря почти наугад - «Караимское кладбище», рассказ о первой любви. И сюжет – а он тут есть, и напряжённый, между прочим - не должен вводить в заблуждение. Роль его, кажется, - глубоко служебная: он – всего лишь костяк, каркас, позволяющий удержаться в порядке и состояться всему остальному. Он – то, что отвечает здесь за (дисциплинирующую и направляющую) форму, как в стихах – ритм и размер.
Если искать ключевые слова к прозе Ирины Васильковой, ими более всего достойно быть, конечно, очень характерное для автора выражение: «роман с мирозданием». Я помню его ещё из Живого Журнала – из догутенбергова состояния васильковской прозы. А вообще-то этот оборот - из повести «Купол экспедиции»: героиня её, оказавшись в геологической экспедиции, переживает сложные, вдохновенные и захватывающие отношения - совершенно достойные имени «романа» - вовсе не с кем-то из соратников по камчатскому походу, как легко было бы ожидать, но именно с этим неисчерпаемым партнёром по неисчерпаемому же взаимодействию. На самом деле здесь в каждом тексте проживается именно это: интенсивное взаимодействие даже не (в первую очередь) с людьми, - сколь бы значимы те ни были, - но с миром в целом: с жизнью и смертью, с возможностью и невозможностью, с любовью и нелюбовью, с ландшафтом, как говорит автор предисловия к «Ксенолиту» Александр Иличевский. Вообще – с исходными данностями существования, каждому данными в проживание. Ещё вернее: с ними - через плоть мира (и никогда не умозрительно). Через то самое познание его на ощупь.
Так - даже в том тексте, который вроде бы прямо и исключительно про любовь: «Караимское кладбище». Ну ведь правда, про любовь же, про того единственного человека, которого первым случилось полюбить, равного которому, понятно же, больше никогда не будет. А рассказ как начинается?
«В Крыму воздух всегда необыкновенный. Особенно в горном – ни с чем не спутаешь. А тут ещё поля вокруг шалфейные и воздух тёплый, с аптечным привкусом. Уже почти темнело, когда они, взявшись за руки, вышли за ворота на дорогу. Сзади затихал беззаботных гвалт сокурсников, хриплые звуки шлягера из динамиков доносились всё смутнее. Дорога вела в гору меж двух известняковых подпорных стенок, сверху свисали колючие кусты, и если бы не луна, было бы совсем темно, но и так путь уходил будто в устье чёрного тоннеля.»
То, что «они» взялись за руки и куда-то пошли, совершенно теряется среди всего этого великолепия. Кто они? Какие они? Были ли они вообще? А вот мироздание, живое, дышащее, подробное, страшное – точно было. И охватывало героев, и было важнее, чем они сами.
А мальчик – хотя, впрочем, может быть, что и из особенной осторожности – даже по имени не назван.
Это - проза поэта еще и в том смысле, что она состоит из монологов. Она проживается изнутри, от первого лица – целиком, по существу, сделана из внутренней жизни, для которой внешний опыт оказывается только материалом, - по существу, не более, чем поводом. Хотя – таким поводом, который очень внимательно воспринят и с которым, по восприятии, происходит большая и сложная работа.
Александр Иличевский в своём предисловии к книге заметил, что повесть «Купол экспедиции» «почти лишена событий». Да там сплошные – и очень подробно рассказанные - события, от них тесно и жарко. Как и в любом другом тексте: хоть в «Художнике по свету» - о встрече с Крымом; хоть в «Луче фонарика в сторону звёздного неба», где вроде бы не происходит уж совсем ничего, кроме одного-единственного: героиня превращается в листик («с маньчжурского клёна, маленький, алый, разлапистый») и плывёт по стремительной ночной воде. Правда, все эти события - исключительно внутренние.
И в этом смысле тексты Ирины Васильковой принципиально ближе к лирике, чем к «типовой» сюжетной прозе. Собственно, они и есть лирика, разве что развёрнутая, аналитическая, пользующаяся возможностями прозы (прежде всего - простейшей из её возможностей: говорить долго).
«Ну не понимаю я, как прозу пишут», - признаётся автор в начале одного из рассказов. Да всё она прекрасно понимает. А главное – понимает и то, что в прозе совсем не в том дело, чтобы «сюжет профессионально склеить или, скажем, диалоги выстроить». Это умения периферийные - ими прекрасно владеют, скажем, авторы сценариев к сериалам, что ещё не делает их хорошими прозаиками.
Традиционная, «поэтическая» лирика – укол или ожог. Эта проза – анализ укола или ожога, внимательное рассматривание и описание его структур, - да ещё эстетически значимое. Во всех этих текстах (независимо от их автобиографичности, которую, в силу большой убедительности рассказанного, так и норовит предположить читатель) есть сквозной сюжет. Типично лирический – но держащий прозаическую речь не хуже любого другого: история и внутренняя динамика лирического субъекта.
______________________
Примечания:
1 Кстати, в этом же году, совсем недавно, вышла и вторая книга её повестей и рассказов: «Давай убежим» (М.: Bookstream.ru, 2014).скачать dle 12.1