ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 224 декабрь 2024 г.
» » Екатерина Перченкова. БОРТОВОЙ ЖУРНАЛ БЕСШУМНОЙ ЛОДКИ

Екатерина Перченкова. БОРТОВОЙ ЖУРНАЛ БЕСШУМНОЙ ЛОДКИ


(О книге: Геннадий Каневский. Подземный флот. — New York, Ailuros Publishing, 2014)


Exit. Я вышел. Иначе: ушел в изгнание.
Красная гемма, едва попав под солнечные лучи,
мгновенно темнеет.
Связь, которую с самого рождения мы имеем
с заброшенностью, с водой, с отсутствием,
с потерями, с надеждой, с мраком, с одиночеством,
становится еще прочнее всякий раз, как очередной
умерший падает на обочину нашей жизни.
Заброшенность — вот глубинный пласт нашего сознания.
Мы обделены радостью, которая еще не имела —
возникнув в нас сразу после того, как мы увидели солнце этой
земли, — памяти, в которой можно было бы черпать
воспоминания о себе.

Паскаль Киньяр


«Подземный флот» был предсказан летом двенадцатого года.
Не помню, с кем сидели мы в утраченной ныне «Билингве», но вот о чём шёл разговор: поэт — часть человечества, несоизмеримая с отдельной жизнью и единичной биографией. И там, где всякий другой человек живёт обособленно, к смерти исчерпывая себя до дна, поэту достаётся воплотить собою цельный сюжет, прожить огромный пласт общей истории.
Если речь о Каневском, — сказал кто-то, — это миф об Орфее. Не о герое, не о подвиге, но о певце. «Поражение Марса» (только вышедший тем летом сборник стихотворений) уже можно разглядывать сквозь такую призму, но следующую книгу наверняка можно будет читать как воплощение этого мифа с первой и до последней страницы. Потому что сюжет очаровывает, управляет жизнью и речью поэта, потому что он, проявившись однажды, неотменим.

Следующую книгу — до последней страницы — я впервые не прочла, но услышала: первая презентация её стихийно случилась глубокой ночью на кухне хостела в Кёнигсберге. Каневский Кёнигсбергу невероятно подходил — ну, или город подходил ему. И мансарда старинного дома с большими тополями за окном, и заброшенная гавань гидроавиации на Балтийской косе, и командный бункер последнего немецкого коменданта образовали вокруг отчётливый и естественный фон, на котором происходил «Подземный флот».

И с первого же стихотворения показалось, что собеседник мой в «Билингве» был прав.

вы оставайтесь, я уйду.
я уже давно намекаю.
есть ли там музыка, в аду? —
тихая, громкая — хоть какая.


если нет, то я заберу
что-нибудь, саундтрек к рекламе —
чем ещё затянуть дыру
эту, зияющую меж нами?


Может быть, — подумалось дальше, — отчего бы не об Орфее: и ад, и музыка, и «я», и «вы»; если бы только спустившийся в Аид фракиец мог (и хотел бы) вести дневник. Бортовой журнал путешественника по Стиксу, ежеминутно отвлекаемого от цели путешествия тем, что открывается вокруг. Не привязанного к бесценной лире своей, и к важнейшей своей утрате; способного перевоплотиться то в неяркую тень потерянной Эвридики, то в сумрачную фигуру остроглазого Харона.
У Каневского редкий для поэта голос: это голос наблюдателя, летописца, хроникёра, вносящего, разумеется, себя и своё в описываемое по мере возможности. Его герой (если таковой герой существует вообще, я не верю Тынянову, но доверяю всему произносимому от первого лица) несовременен иногда подчёркнуто, почти демонстративно; но при этом — не древнегречески, не трагически несовременен.  Он скорее родом из неуютного промежутка посреди двух Мировых войн, он едва ли не классический субъект изумления повсеместной катастрофой, переживающий свою незначительность и непрочность в её пространстве. Времени с тех пор минул почти век, но пространство не изменилось. Чем сильнее менялась психология европейского человечества, чем большее место занимал в ней единичный субъект, чем больше утверждалась его самостоятельная ценность — тем болезненнее оказывалось нарушение или отрицание этой ценности.

Самое поразительное слово в стихотворениях Каневского — «мы».
Оно никогда не употребляется по привычному назначению. Оно — не знак численного превосходства, но подтверждение родства с немногими.

подземный флот уже плывёт к тебе
лавируя меж тёмными корнями
с червивым ветром в тёмных парусах
а мы его антенны перископы
ты каждый день проходишь между нами
мы за тобою пристально следим


мы бражники ночные мотыли
мы осторожно подлетаем к лампе
но тут же исчезаем на свету
ты не лови нас даже не пытайся
а то пыльца останется на пальцах
чужая пыль подземных берегов


Или:  

мы отступаем.

кто, кроме нас,
защитит от потравы
малую землю карих глаз,
воробьиной славы?
кто сохранит шелестящий век
письменно-устно,
переплывёт муравьиных рек,
многие годы — сухие, русла?


Или:

поэтому вы можете
творить любые безумства
принимать любые законы
запрещать то что ещё осталось
хоть неделю
хоть десять лет
хоть сотню


всё равно
эта земля
завещана нам от бога


мы подождём

мёртвые терпеливы

у мёртвых времени много

Это «мы» — не победителей, а побеждённых. Это «мы» христиан. Иудеев. Поэтов. Немногих. Заведомого меньшинства.
Способов реакции на катастрофу множество, и если один — ускользание, разрушение видимых и предполагаемых смыслов и связей, отрицание всякой действительности и подлинности (Каневский в «Подземном флоте» обращается к этому способу единственный раз — иронично-прямолинейно: «в этом тексте нету иронии / в этом тексте нету сарказма /в этом тексте нету двойного дна // это не трубка»), то иной — создание новых мифологий, заново объясняющих и одушевляющих мир, восстанавливающих равновесие между ним и человеком. Для своего времени такой новой мифологией была «Божественная комедия», к примеру. И стихотворение, давшее название книге, воспринимая на слух — вдруг мысленно разбиваешь на терцины и вдруг слышишь в нём Алигьери.
Вот, пожалуй, герой, подходящий Каневскому больше Орфея: Данте, путешествующий без Вергилия. Или больше того: Данте, который сам иногда Вергилий.

Книга составлена так, что поначалу читателю открывается подробный ландшафт утраты, лишённой трагического величия, впечатанной в повседневность:

полустанки забыты.
полутанки рокочут в траве.


 нет, не в лондоне.

 нет, не в москве.



 это лето

ночь пришла и оно дышало
день пришёл и его не стало


 исчерпалось
 выбрало квоту


 я опаздывал на работу

 я любил тебя мало

мало



кто там ходит и судит
о пространстве всеобщей вины?
что там в воздухе сгрудит
ветер северный (в виде стены)?


как там? — нет-и-не-будет —
имя вашей страны.


Но в этот ландшафт постепенно, расширяясь и приобретая отчётливость, врезаются иные измерения, иные смыслы:

а зато теперь каждый следующий из дней
выше поднимается над землёй


к тому, кто, полуприкрыв глаза,
всё ленивее и небрежнее каждый раз


смотрит на этот город сквозь два колеса
обозрения, имеющиеся у нас



в старом парке у нас есть страна небольшая,
и она говорит.
не воюя, не рея
на ветру, не кичась синевой, белизной.
и сигналы — неточное время —
да пребудут со мной.




когда уходит в небеса
густая старческая кровь
пустая старческая речь
то небо изменяет цвет
и чуть желтеет по краям
как белый выстиранный флаг.


Меняется не звук голоса, но масштаб речи. Поэзия Каневского — никогда не конструктор смыслов, чьи детали можно перемешивать и перемещать, она — одушевлённая механика, и даже биомеханика, и даже химия: он оперирует не количеством смыслов, но количеством связей, способных присоединить к себе неожиданные значения. Цикл «Израиль. В пути» принадлежит ещё хроникёру, но «Песни о советских лётчиках» уже выходят за пределы поэтической хроники.

где звуковой предел бахчиванджи
преодолел над пропастью во ржи,
нет ничего, но за пределом звука
в мозгу стареет тёмная земля,
стоят сухие грозные поля
и на плющихе — тополя (три штука).




день хлеба и рыбы и чистого гнева
геройской звездой пробивается слева
мерцает и светит во тьму


и шепчет ползи по лесам и полянам
сигналь за тобою ползущим полякам
что хрен им а не кострому <…>


нам взрослые дяди сказали глядите
и мы замолчали наивные дети
смотря на взметнувшийся прах


на родину эту мечту и зазнобу
на горнее небо на дольнюю злобу
на крест у неё в головах




…бреешься у зеркала — видишь листок
«ахтунг ахтунг покрышкин ин дер люфт
тем кто своевременно оставит меня
тополиный пух и божья роса
ну а мне соколику мать сыра земля
да высылка в двадцать четыре часа»


Здесь текст раскрывается посредством не только прибавления смысла, но и нарастания звука. В единственном числе каждый текст этого цикла, разумеется, не песня, но песнь — «отдел, глава эпической поэмы» по словарю Ушакова. Все стихотворения внутри книги связаны таким образом, что даже весь «Подземный флот», если допустить расширенное толкование, больше — поэма, чем просто хорошо составленная книга.

Как это выходит, — гадаю всякий раз, читая: будто находишь на захламлённых антресолях старинный радиоприёмник, рудимент и антиквариат, и обнаруживаешь у него внутри вечный элемент питания, который придумают лет через пятьдесят после твоей смерти. «Учёные доказали, что времени нет» — неуверенно написали в новостях. Какая разница. Существует память, непрочный и изменчивый инструмент воспроизведения любого времени. Память — пространство.
И «Подземный флот» существует, вероятно, потому, что в этом пространстве человеку могут понадобиться карта и проводник.

на тихорецкую, а далее — везде,
то лёгким мороком, то буйным переплясом.
щелястый тамбур, занавеска на гвозде,
как будто не было предписано весне
петь песни юности ломающимся басом.


давай известную, чтобы подпеть могли
все гости мёртвые, все пузыри земные,
все те — на корточках — кавказские орлы,
и все клеёнкою покрытые столы,
и ломти воздуха большие, нарезные.


вагончик тронется. останется перрон.
ну опоздаешь же, я всё переживаю.
и строки странные записаны пером.
и плоть прекрасная — пописана пером —
лежит под насыпью и смотрит как живая.


стена кирпичная и гул очередей.
часы вокзальные и карты — вся колода.
и снова тамбур. занавеска на гвозде.
и наши мёртвые на суше и в воде.
и водокачка девятнадцатого года.
скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
2 438
Опубликовано 17 ноя 2014

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ