facebook ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 185 август 2021 г.
» » Дарья Кожанова. В ПРОСВЕТЕ БЫТИЯ

Дарья Кожанова. В ПРОСВЕТЕ БЫТИЯ


(О книге: Мария Степанова. Один, не один, не я». – М.: Новое издательство, 2014) 


«Магистральный сюжет» сборника эссе Марии Степановой «Один, не один, не я» - то, что Хайдеггер называл «бытием-к-смерти». Вброшенный в мир человек подтекстом ощущает свою смертность, как пишет Степанова: «Из точки смерти человеческая жизнь отбрасывается к своему началу и обретает финальную, только теперь проявившуюся осмысленность и четкость структуры». Это не значит, что мы – «неловкие, нелепые, содрогающиеся от собственной уязвимости, от неспособности к бессмертию, от вольной и невольной, видимой и невидимой вины» - застываем в бездействии. Напротив, только в присутствии на заднем плане смерти, перед лицом небытия, человек становится человеком в высшем смысле слова.

Начало книги удивительно напоминает хайдеггеровскую философскую миниатюру «О тайне башни со звоном». Та же застывшая, зимняя, полусказочная картинка, та же молчаливая таинственность, но среди этой праздничной безмятежности незримо присутствует смерть – и рождественский звон превращается в погребальный, а парк с холмиками оказывается кладбищем («кладбище не так легко различить, оно и так всегда в голове, любой мыслью, если довести её до точки, утыкаешься именно в это…»). Но мысли о смерти не вызывают истерики или отчаянного бунтарства – «над важными гробами» царствует торжественное спокойствие.

Осознание собственной смертности делает человека скромнее по отношению к «я». Он заворожен своим исчезновением, как в эссе Зебальда «Кампо Санто» «рассказчик и рассказ по ходу движения истончаются, выедаются бледным пламенем». Бытие видится зыбким, прозрачным, и собственное существование уже не внушает уверенности. Человека окружают не столько реальные предметы, сколько воспоминания о них, о том, чего уже нет («в Москве можно любить только вычитаемое, остающееся в минусе и заранее этим минусом зачеркнутое»), да и они тоже улетучиваются от легкого порыва.

Человеческая память старается спасти от распада как можно больше вещей: все достойно внимания, так как скоро исчезнет. Так в книгах Зебальда без отбора перемешаны фотографии, газетные вырезки, рассказы, но «страсть к перечислению становится добрым делом». Писатель с сочувствием и вниманием пишет обо всем, что заведомо обречено, и говорит не от себя, а со стороны мертвых.

Это и есть «старинный рецепт преодоления смерти» - памятью и словом. Только так можно спасти прошлое в условиях наступающего небытия. Книги Сельмы Лагерлеф «написаны с постоянной надеждой на лучшее. То есть на прошлое». Но и в тихой, веселой жизни усадьбы Морбакка, описанной в её мемуарах, «границы зыбки, стенки сыплются и слоятся, недоброе настороже». Советская действительность, как потусторонность, для Алисы Порет и Любови Шапориной – «постепенное вытеснение из ряда живых» и более – уже посмертное существование в новом искаженном мире, ведь они умерли вместе со старым миром, с тем, что было до. В дневниках Шапориной, как и в книгах Зебальда, нет отбора деталей (сны, сплетни, разговоры в очередях…) – и это отчаянная попытка запечатлеть время и донести её на суд следующих поколений.

Прошлое становится «образцом лучшего мира, сама принадлежность  которому свидетельствует о доброкачественности человека или явления», верность прошлому – высший нравственный ориентир. Забыть его значит умереть досрочно. Я помню, следовательно, я живу.

Пространство воспоминаний не ставит четких границ между миром живых и мертвых. Степанова приводит фразу из «ретроспективной прозы» Марины Цветаевой: «Чем больше я вас оживляю, тем больше сама умираю, отмираю для жизни – к вам, в вас – умираю. Чем больше вы – здесь, тем больше я – там». Мертвые не отличаются от живых («Ошибаются, впрочем, живые, слишком отчетливо смерть отличая от жизни», - писал Рильке) в том смысле, что так же заслуживают человеческого отношения, как и любой, ходящий по земле. Но любопытство живых часто нарушает право мертвых на вечный покой. Популярно, легко и приятно писать мемуары, рассказывая скабрезные подробности о жизни великих: они, мертвые, не смогут ничего сказать в ответ. «Чего нам недостает – так это любви».

Иосиф Бродский говорил: «Мы должны на каждого человека обращать внимание, потому что мы все в совершенно чудовищной ситуации, где бы мы ни находились. Уже хотя бы потому мы в чудовищной ситуации, что мы знаем, чем все это кончается – мы умираем». Так и Зебальда огорчает, что с мертвыми уже никто не считается и мы ведем себя так, словно их нет. Много ли тех, кто мог бы, как Рильке в «Реквиеме», воскликнуть: «Я чту умерших и всегда, где мог, давал им волю…», если живые отнимают у мертвых даже последнее пристанище – землю, заменяя её урнами. Нам хочется взять из прошлого только самое лучшее и светлое, и некогда вглядываться в историю. Современность все упрощает и сжимает, «прошлое не сохраняется, а отстраняется» - и культурная память распадается.

Не от этого ли сейчас то ощущение кризиса в культуре и в поэзии, в частности, которое чувствуется, несмотря на видимый расцвет? Степанова описывает это состояние так: исчез тот резонанс, бывший в начале девяностых годов, никому нет дело до собственных занятий, а изобилие творческих методов и практик превратило творческую среду в «крупную корпорацию» или «хорошо освещенный торговый зал». Поэт в таких условиях похож на циркача и официанта, его задача – развлечь и обслужить клиента-читателя, поэтому и к поэтическим текстам предъявляются требования – «энергичность, увлекательность, трогательность, удобство восприятия». Причем нельзя никого обвинить: все это дело наших рук.

Предметный разговор о литературе стал необязательным, переместившись в альтернативное пространство блогосферы, где каждый сам себе и эксперт, и критик, и поэт. «Нас мало избранных, счастливцев праздных, пренебрегающих презренной пользой» - это уже трудно применить к сегодняшнему дню, когда таких самопровозглашенных избранных – тысячи. И нужна «внятная польза» - прямое высказывание. Стихи сами по себе потеряли заложенную в них ценность – это «разменная монета коммуникации», что-то вроде блога или фотографии в Instagram, доступная одним кликом и требующая немедленной реакции. Все эти проблемы массовизации и технизации искусства тянутся ещё к началу прошлого века. О похожих вещах писал Вальтер Беньямин в своей знаменитой работе «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости». Тиражированное произведение делает шаг навстречу публике, но лишается своей уникальной «ауры», и это приводит к «ликвидации традиционной ценности в составе культурного наследия».

Для поэта такие условия опасны тем, что в них «утрачено право автора на одиночество, на неписание, на долгие переходы от текста к тексту». От каждого требуют публичности: если ты не выкладываешь в Сеть новых стихов, то ты ничего не пишешь; если тебя нет в социальной сети, значит, тебя нет. А между тем одиночество – необходимо. «Есть только одно, что необходимо нам: это одиночество, великое одиночество духа. Уйти в себя, часами не видеться ни с кем — вот чего надо добиться», - говорил Рильке в «Письмах к молодому поэту». Транспарентность хороша для общественной жизни, но не для искусства. Единственный выбор для поэзии, пишет Степанова, «темное, закрытое, непопулярное, незанимательное, неуспешное катакомбное существование». Сила, иерархия, успех –все это по-хайдеггеровски можно назвать «бездомностью». Человек бессознательно чувствует необходимость утвердить себя в мире, но, не приобщаясь к Бытию, он прибегает к упрощенным, внешним способам.

Но занятие поэзией требует «полной гибели всерьез», оно «подразумевает цепочку больших и маленьких смертей, каждая из которых ставит под сомнения возможность дальнейшего существования». Задача искусства – не развлекать читателя и «сердца собратьев исправлять», а сдвинуть реальность с мертвой точки и вывести её за привычные рамки. Говорить косвенной речью – и для многих героев книги, например, Сьюзен Зонтаг, невозможно вести разговор от первого лица. Передавать читателю опыт инобытия – образовывать «в жизненной ткани зоны для выпадания в другое».

Присутствие катастрофы – время расцвета поэзии, а наша экзистенциальная катастрофа неизменна – «распад необратим». Но что делать, если игра проиграна ещё до начала и «неотвратим конец пути»? Степанова пишет о вере в самостояние слова (то, что имел в виду Бродский: «Не язык является его [поэта] инструментом, а он — средством языка к продолжению своего существования»), слово для творца – залог его бессмертия. И это «единственное, что ещё позволяет держаться за идею качества в литературе, различать в ней добро и зло».

Поэзия имеет живую плоть, и «всякий живой поэт, словно первый или последний, несет на себе неосязаемую тяжесть всей – поэзии - сразу». Поэтому речь идет не только о самостоянии слова, но и собственно человека. Не случайно персонажи из книги Степановой живут по высшей мере, будь то величие поставленной задачи, как у Сьюзен Зонтаг, одержимость идеей полноты жизни, как у Сильвии Плат, или стремление «пресуществиться», как у Майкла Джексона.

В условиях распада нужна воля и спокойная сосредоточенность в работе, иначе «ткань общего смыслового пространства, соединяющего языки и культуры, обветшает, распадается на волокна». Голос стихов крепнет «в сознании собственной смертности», но лишь в том случае, когда не дрожат и губы, их произносящие. Поэт и человек, в сущности, действуют в одних и тех же заданных условиях.

«Слова больших времен, когда деянья

наглядно зримы были, не про нас.

Не до побед – все дело в одоленьи».скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
2 680
Опубликовано 29 сен 2014

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ