Дикое чтение Ольги Балла-Гертман(
все статьи)
(О книге: Сергей Круглов. Лирика: [стихотворения]. — М.: СПб.: Т8 Издательские Технологии / Пальмира, 2022. — (Пальмира — поэзия)
С первых же страниц «Лирики» бросается в глаза властвующая здесь сложноуравновешенная разнонаправленность динамических сил, парадоксальным образом не разрывающих ни книгу, ни каждое из составляющих её стихотворений, но напротив — удерживающих их как целое. На самом поверхностном уровне это разнонаправленность лексическая: в тесные рамки одного небольшого текста поэт вмещает, чуть ли не втискивает стилистические, а с ними и эмоциональные пласты, различные до несопоставимости, — задавая тексту таким перепадом напряжений и температур высочайшие внутренние скорости. Обломки разных речевых манер (следовательно — и до едва-сопоставимости разных типов восприятия мира) сталкиваются, наползают друг на друга, образуя моментальные парадоксальные единства.
В пределах одного текста, бывает, успевают ожить и состояться несколько как минимум десятилетий (если не столетий) культурной памяти: библеизм «
во тьму внешнюю» — и тут же «
две нанокалории тепла» из новейшего учёного лексикона, сразу вслед за этим — «светский» архаизм «
синематограф», и тут же медицинский термин «
орнитоз»... Стихотворение, из которого (почти наугад) взяты эти примеры, пройдя траекторию, полную головокружительных поворотов, даже зигзагов, на самом деле представляет собой сплошной рывок с самого низа (а вначале, казалось бы, ещё ниже: «в безвозвратную тьму внешнюю») — вверх: от «выкашлянного окурка», летящего в урну, — к любви, к небесам, к «лазоревой весне». Переход — стремителен, но ощутима каждая из его ступеней. В книге есть и стихотворения с более прямым внутренним движением, но этот пример показателен.
Вообще, «низ» и «верх», «низкое» / «тёмное» и «высокое» / «светлое» (пуще того: отвратительное и волнующе-трогательное, не говоря уже о том, что — профанное и сакральное) у Круглова не то что не противопоставлены друг другу — вполне себе противопоставлены, да ещё того более, они только и делают, что упрямо взаимоборствуют, — но так, что — теснейшим образом сцеплены. Они интенсивно взаимодействуют как две стороны, по существу, одного и того же — большого трудного тела жизни, они сущностно необходимы друг другу. Так, у «
орнитоза» — нежданные «
тёплые ладони», и в них он «
уносит голубя <…>
в лазоревую весну в небо». На тёплой же ладони тротуар «
протягивает окурок нежности / бомжихе-весне».
Такое происходит не (только) потому, что поэт ироничен (хотя и это тоже). Тут гораздо глубже.
Вот ведь что интересно. Прежде всего, граница между этими противоположными, казалось бы, областями, полюсами существования у Круглова неизменно есть, и она отчётливая, даже жёсткая (оттого всякий раз так остро чувствуется резкое переключение планов). Но кроме того, что гораздо важнее, что попросту принципиально (и при этом — редко и парадоксально), эта граница категорически не совпадает с той, что разделяет добро и зло (можно и с больших букв: Добро и Зло, — речь идёт о началах метафизических), между животворящим и убивающим. Эта последняя граница проходит иначе — и вот она уже абсолютно жёсткая: тут никаких смешений и переключений быть не может, ценностная шкала у Круглова незыблемая, хотя он практически на каждом шагу отдаёт себе отчёт в том, насколько трудно, почти невозможно человеку этой незыблемости смоответствовать. Два мирообразующих начала взаимоборствуют совсем всерьёз, со всей мифологической мощью, не на жизнь, а на смерть; битва их, идущая с очень переменным успехом, пронизывает всю книгу, и ни один из соперников, в конечном счёте, не торжествует. Но на стороне и того, и другого способно оказаться что угодно (а вот нейтрального, пожалуй, не отыщется). Ничто не препятствует быть на стороне Добра ни окурку, выплюнутому в мусорную урну, ни «
озерцу застывшей блевотины», в котором пируют синички, ни — куда уж, казалось бы, ниже — «
запаху свежей кошачьей мочи»: имеющий «
нечто неотменимо общее» с «
запахом свежесмолотого кофе», — они оказываются связаны не только своей «
свежестью и мгновенностью», «
новизной обыденного», но тем, что вызывает в, так сказать, реципиенте не менее чем «
богословскую добродетель надежды».
Тут перед нами — не чистое ёрничество (хотя и не без него; впрочем, упорно думается о том, что это — особенный род целомудрия, род честности: говорить о высоком и ценном через нарочитое снижение, не называя главного прямо, оставляя его, насколько возможно, в зоне умолчания): Круглов, поэт-священник, такими словами не бросается.
лирикане выносящая золотого эпоса Христоваполноты трубной хвалыоднако в предчувствии смертикое-как укрывшая голову книжным христианствомкак спасительным одеялом в полночь тенейСтоит заметить, правда, и то, что религиозная лексика и входящие в один с нею стилистический и смысловой комплекс славянизмы (в том числе — самоизобретаемые, типа «
трепетнобагровый») и библеизмы для него, в некотором смысле, — профессиональный жаргон, привычный, легко ложащийся в руку (хотя ох какой весомый сам по себе) рабочий инструментарий, устойчивый язык описания мира со своими инерциями. Именно поэтому Круглов использует её отчасти как средство отстранения от описываемых предметов (именно в силу рода своих повседневных занятий он имеет на это право куда более каждого из нас). Но молитву и Того, к Кому она обращена, он никоим образом не поминает всуе («
Но именно Его, это Имя, в этой именно ситуации — лучше не вспоминать!»), для него это слишком серьёзно, чтобы поддаваться соблазну пользоваться христианством «
как спасительным одеялом». Он и от самого себя (от самого себя прежде всего!) не принимает «стихов в столбик»,
в которых евангельские цитаты звучат как заклинаниячасто повторяется рефрен «Бог»:ты Большой Сильный Чужой! мы вериммы боимся мы молимсяне трогайэтой листвы дней крошащейся под ногамиверни нам нашу маленькую землюнашу короткую жизньвыключи Своё беспощадное небо!— хотя прекрасно чувствует и стимулы, ведущие и толкающие к написанию такого, и спасительную силу этого «одеяла». Ему самому дорога и листва дней, крошащихся под ногами, и наша маленькая земля, и наша короткая жизнь, которая «
легка прочна как дверь / в которую стучат прикладом». Потому он и знает, насколько велика опасность подмены: молитвы — заклинанием, веры — языческого порядка суеверием, грань совсем тонкая, легко не заметить. Потому и отстраняется.
Тот, Кого он попусту по имени не окликает, — для него, да, Большой и Сильный — но не Чужой.
кто говорит что на любви не страшнотот ничего не знает о любви,— обыгрывает он известную цитату. К любви к Богу это в полной мере относится. Впрочем, к любви к человеку — нисколько не меньше.
В ёрничестве, впрочем, он и не постоянен, и неравномерен (иногда вдруг прорвётся совсем беззащитная нежность — ко всему живому:
И птичья акварель, и ледяная боль —Всё расцветёт на солнечных камняхПод лаской медленно целующего неба.Но такое нечасто).
Круглов потому и ёрничает, что предельно серьёзен. И называет главное сокровенными именами только тогда, когда не назвать нельзя.
Помнишь — мы сами посеяли этиЗубы дракона? Всходы взошли!Бросим, пока не поздно,Молитву в самую гущу, — и ходу отсюда!— говорит сам ли поэт, лирический ли его герой любимой женщине в ситуации, действительно трудной для них обоих. Вообще, куда интенсивнее, куда настойчивее, чем с Писанием, Круглов ведёт диалог с античной традицией: поэтической, мифологической, — на уровне и образов, и метрики. Это для него ещё один универсальный язык, на котором возможно говорить о лично волнующем, — говорить гораздо более защищённым образом, именно потому, что совсем уж к глубоким глубинам такая речь не апеллирует. Она — как бы набор масок, в некотором смысле выражающих всё нужное лучше, чем собственная мимика. Таким языком он умеет говорить совсем, кажется, в обход христианского опыта:
Эти шрамы, порезы и наросты —Не прочесть, не опознать вовеки!Тобою же, вот этими руками,Пальчиками, мягкими, как мятая замша,Натруженной иглою,Метаморфозы, выколотые искусно:Потные страсти олимпийцев,Лебедя, быка, дождя золотого,Девять побед над Ледой и Европой,Отпрысков, Данаидов…Там, где Круглов по-настоящему призывает на помощь библейский и евангельский язык, речь у него действительно идёт о наиболее глубоком. Это для него язык не просто привычный, но в некоторых обстоятельствах — единственно точный.
Не умирай. Нет,И не проси.Ныне сердце моё — фараон,И Бог ожесточил его.Изъедено скнипами в кровь, Глазами, полными слепой тьмыУставилось перед собой:«Не отпускаю».Круглов чрезвычайно далёк от морализаторства, проповедничества, учительства. Он только и говорит, что о трудности и трагичности удела человеческого с позиции человека, этот удел всецело разделяющего — вместе с его грехами, страстями, отчаянием, слепотой и темнотой, — хорошо знающего его изнутри.
Его лирика (а сущность лирического в представлении автора вполне декларирована в тексте, открывающем книгу), — на самом деле, (ещё и) практическая, чувственно прожитая метафизика. Вся она — непосредственное, телесное — и реально опасное — взаимодействие с жизнеобразующими силами (любовь — одна из них; из самых сильных). Ничего отвлечённого у него нет вообще: всё осязаемо, горячо, кроваво. Всё, вплоть до самого времени: даже год, который «
летит в прошлое», — не единица календарно отмеряемого времени. Он — живое смертное существо: «
скоро / его весело зарежут, / зелёною хвойною кровью / окропят алтарь / нового счастья».
скачать dle 12.1