Дикое чтение Ольги Балла-Гертман(
все статьи)
(О книге: Мария Степанова. Священная зима 20/21. – М.: Новое издательство, 2021. – 52 с.)Языком исторического времени (разных исторических времён – родственных друг другу в том, что все они историчны и преходящи), взятыми из него деталями (всегда, в конечном счёте, случайными – и при этом не случайными никогда) Мария Степанова в своей новой поэме – это именно поэма, цельное повествование – говорит о процессах времени большого, метафизического. О вымерзании времени, о вымораживании жизненных соков и о том, каково человеку в таких обстоятельствах, превосходящих его настолько, что не в его власти на них повлиять. Ссыльного ли поэта, влюблённую ли императрицу, отважных ли путешественников в дальние чуждые страны или в самый Ад – всех, независимо от их особенностей, темпераментов, жизненных позиций, намерений, – накрывает одна зима.
С одной стороны, понятно, что это в полной мере злободневное, ситуативное (в конечном счёте – политическое) суждение, высказанное поэтическими средствами, на что со всем намеренным простодушием указывает дата в самом названии книги: «20/21», – почти дневник, во всяком случае – хроника. Разговор с поэтом о книге на радио «Свобода» тоже назывался прямым (и не без огрубления) указанием на, так сказать, ближайшие текстопорождающие обстоятельства: «Священная зима пандемии» (1), и самоочевидно, что не одна только болезнь имеется тут в виду, да и вряд ли она в первую очередь.
С другой – на то они и поэтические средства, всегда указывающие за собственные пределы: высказано это суждение в полном понимании того, что всё ситуативное, во-первых, всегда типично и отсылает к своим прототипам, с помощью которых и понимается, во-вторых, не остаётся без далеко идущего воздействия на само вещество, из которого состоит жизнь.
Тут-то и всё уснуло:И ветер в трубе, и огонь в очаге,И боль в голове, и в кране вода.Разговор, собственно, именно об этом: исторические обстоятельства, вполне преходящие сами по себе, ощутимо меняют его качество и состав. Именно потому зима – «священная»: затрагивающая сами основы существования, такая, которую – ради полноты проживания собственной человечности – необходимо пережить, не отверачиваясь.
(Заодно обратим внимание и на то, что в этой обманчиво-прямолинейной датировке – «20/21» – кое-чего недостаёт: указания на столетие.
И уж это точно неспроста. В данном случае, при всём обилии свойственных времени – разным временам – как будто узнаваемых деталей, совершенно неважно, какое, милые, у нас тысячелетье на дворе. Процессы замораживания времени, сколько бы ни принимали исторически-конкретных форм, – по своему устройству, по типу их проживания совершенно одни те же: что при какой бы то ни было из матушек-императриц, что при декабристах, что при Данте, что при Публии Овидии Назоне.)
Самый верный способ проследить замирание времени – речь, её структуры, степень её гибкости и подвижности или, наоборот, застывания. С естествоиспытательски-пристальным вниманием поэт следит за тем, как язык, замедляясь, постепенно коснеет, делается неповоротливым, пока не останавливается совсем – почти отказывается от себя:
Мы, переложенные снегом для сохранности,Как папиросною бумагою картинки,Вдруг стали стоп.«
Вдруг стали стоп» – так (по крайней мере, в живые подвижные времена) не говорят, и именно потому теперь, во времена совсем другие, говорят именно так: не-речью, невозможностью речи. Пробиванием через эту невозможность.
Поэтому оказываются нужны – для свидетельства о своём опыте, прожитом под толщей льда в других временах – многие разные голоса. Речь здесь – не то чтобы бессубъектная (хотя в отдельных фрагментах поэмы, сложенной, как Каева «Вечность», из отдельных звенящих льдинок, бывает и так), – она мультисубъектна, переменно-субъектна. Здесь звучат – как подтверждает это и сам автор – голоса множества разных повествователей.
«Некоторые из них принадлежат, – говорит в конце книги об этих голосах Степанова, – Эриху Распэ (и его герою, которого нельзя путать с историческим бароном Мюнхгаузеном) в пересказе Корнея Чуковского, средневековому путешественнику сэру Джону Мандевиллю (говорящему словами Джозефа Аддисона), Гансу Христиану Андерсену (в русском переводе Анны и Петра Ганзенов), русской императрице Екатерине Второй (и её возлюбленному, Григорию Потемкину), ссыльнопоселенцу Публию Овидию Назону (и его многочисленным переводчикам), а также Кеннету Рексроту, когда он переводит классических китайских поэтов».
Впрочем… можно было бы, кажется, и не объяснять. Да, некоторые говорящие – как, в частности, Овидий – узнаются безошибочно («
Я здесь чужак, варвар, языка не носитель <…> Мёртвыми губами учу гетскую грамоту»). Других – как, скажем, Кеннета Рексрота – не всякий читатель и опознает. Но дело по существу не в этом, не в исторически-конкретных координатах – а в том, что изнутри любых координат проживается, по существу, одно и то же. Дело в надличном, во всечеловеческом опыте, который создаётся из множества частных.
И неспроста в самой поэме говорящие безымянны (голоса в некоторой степени отогреть удаётся – чтобы звучали, имена же вмёрзли в лёд до неразличимости). Это говорит одно многоголосое, многоопытное, многовременное целое.
«
Как вспомню, как собирался на пожизненное – / тогда первый раз во мне закоченела душа…» – читатель уже совсем готов думать, что слышит голос из XX века, – как вдруг он обмолвится: «…
рабов не выбрал в дорогу», и становится ясно, что расстояние, с которого этот голос звучит, – существенно больше. Но происходит нечто такое, благодаря чему временнЫе расстояния схлопываются, и принадлежность говорящих к разным временам делается несущественной.
Снятся Овидию в ТомахРимские белые гуси.Снится тёте Томе КузнецовойНаступленье жизни образцовой.Это снится им в одно и то же время. В одно и то же время все эти говорящие и живут, что позволяет тому же Овидию с лёгкостью вставлять в свою речь не только словечки из неведомых историческому Назону состояний («пожизненное», «протокол»…), но и аллюзии на явно не читанного им при жизни Мандельштама: «
…меня в него засунули, – говорит он о своём изгнании, –
как в рукав одной из здешних вонючих шуб». Они все – там, откуда слышны и видны все времена сразу.
«…
произнесённые слова, – рассказывает один из героев, заимствованный Степановой у Распэ, –
просто застывали в ледяном воздухе, не успевая достигнуть ушей того, к кому были обращены».Священная зима замораживает и останавливает слова. Зато их слышит автор, оказывающийся в некоторой надчеловеческой позиции, получающий – сам себе создающий – надвременное, трансисторическое зрение.
Перед нами – особое состояние жизни, переходное, пограничное, промежуточное: ни жизнь, ни смерть в их полноте и окончательности, но всё-таки тоже своего рода жизнь, изнутри которой возможно говорить, о которой возможно свидетельствовать.
И не зря Овидий здесь один из (настойчиво-)ведущих и сразу узнаваемых персонажей, не только потому, что в Томах ему так холодно, как, наверное, никогда не бывало в Риме: второе ключевое слово здесь, столь же важное, как и первое, – изгнание. Изгнание в зиму («…
я сослан не в чужие края, – говорит Овидий –
а во время года…»). Опыт изгнанности, отчуждённости, чуждости: своему окружению, самим себе. Своим привычным координатам, из которых «священная зима» изымает человека, ставя его лицом к лицу с чем-то совсем другим.
Речь о зиме, в которую все мы изгнаны и имеем перед собою в свете этого некоторые задачи, возможные и разрешимые только в этой замороженности, отчуждённости существования. Удивительно ли (может показаться удивительным), но в числе важнейших задач при этом – сохранение себя в состоянии такого отчуждения.
Техники и практики зимы. Разные способы её обживания.
Хочешь знать, как выстроить дом из снега?`Иглу,Светёлку светлуюЛедяной дворец без крыши и стен?Ну и заодно – возможность, вышагнув из времени с его изменчивостью, посмотреть на все мыслимые времена извне, не принадлежа вполне ни одному из них:
Нынче видно всё, и что всё одновременно:В каждой квартире горит свет, одновременноКаждый в своём шкафу садится за стол, поливает плющ,Встаёт, садится, ложится, не гасит свет,Сияет в окне ослепительно сонной лампой,Как девушки в витринах красных кварталов,Перед которыми нет никого, улицы пустые,И над ними сыплется нафталин.Состояние, ни жизни, ни смерти в полной мере не принадлежащее, ни поэзией, ни прозой как тема (по крайней мере, на русском языке) не освоено, – не очень понятно, как об этом говорить. Но подступы делаются, в частности – самой Степановой. Давнему её читателю в первую очередь идёт на ум одна из прошлогодних её книг – «Старый мир. Починка жизни», речь в которой тоже звучит из промежуточной области между жизнью и смертью, только в противоположном направлении: от смерти к жизни, усилием воскресения, и тоже ведь многими голосами. В «Священной зиме…» ведётся работа сопоставимого типа, – сложная, многоаспектная, и один из её аспектов – выработка надсубъектной и мультисубъектной речи (в связи со «Старым миром…» о чём-то подобном – о «преодолении персоны» (2) ради надличного у Степановой – писал в своё время Владимир Козлов в «Prosodia»).
Отдельный вопрос, ради чего такое делается.
Рискну предположить, что – для того, чтобы иметь средства говорить об опыте, выходящем за пределы личности. О том самом всечеловеческом, которое – нет, не преодолевает личного естества (даже в беспощадной, казалось бы, к человеку «Священной зиме» все частные, случайные, даже сиюминутные подробности сохраняются: и овидиево вино, стоящее «
само без кувшина» – отламывай да соси, «
как сиську», и документально-точные, взятые из настоящего личного письма обороты речи Екатерины Великой к Григорию Потёмкину в естественных неуклюжестях её немецко-русской речи осьмнадцатого века: «…
Кот заморский, фазан золотой / Тигр, лев в тростнике, / Тебе подобного нету и на всех плевать»), – но скапливается из его подробностей, вбирая их в себя, растёт из них, – и переживёт зиму. Даже священную.
_____________
1. https://www.svoboda.org/a/31385811.html
2. https://prosodia.ru/catalog/shtudii/preodolenie-persony-poeticheskiy-eksperiment-marii-stepanovoy/скачать dle 12.1