Редактор: Ольга Девш(О книге: Николай Кононов. Гимны. М.; СПб. : Т8 Издательские Технологии, Пальмира, 2020. 437 с.) …Ботаника как наука приобретает особый вес и смысл.
Вот он Эдемский сад,
вот виноградники, лилии, пшеничное зерно из христианских притч.
А вот сказочный лес с волками-людоедами,
ведьмами и великанами, но там же и добрый охотник,
и изгородь из розовых кустов Спящей красавицы, в тени
которых застыло время.
Эрнест Юнгер. Уход в лесНовая книга питерского эстета (а есть ли в Петербурге не эстеты? В любом случае, тут эстетизм двойной возгонки) Николая Кононова требует медленного чтения, глубокого погружения. Но и удовольствий сулит изрядно.
Детство в послевоенные примерно годы в – родном для автора – Саратове дано во всей его прустовской абсолютной полноте, явлено буквально. Чем кормила бабушка, где покупались продукты, что любил мастерить дед и как гулялось с собакой – вся онтология топоса, где проходит, блистает это детство. Полнота неудивительна, ибо – всякое идеальное детство полно, синкретично. Тактильность, зрение, запахи, звуки, музыка (Куперен саундтреком!), вся флора и фауна – они пойманы, предъявлены, манифестированы буквально. До сути, до всеобъемлющего. «…Он близил бездонные очи, где точно было пролито это самое ничего, размешанное пополам с пеплом его прошлой жизни, о которой он уже не говорил, чтоб “не горевать”, и он махал рукой, кого-то отгоняя. Я стал знатоком всех неудобств и несправедливостей его жизни» – так приближает, масштабирует, вглядывается рассказчик. Так он видит, до детских припухлых железок и анамнеза этой самой припухлости.
Синкретизм взгляда и восприятия тут как раз одной из магистральных тем «Гимнов» (мирозданию? И его трагичности?). «В созерцании моих родных территорий <…> они не могут быть подвергнуты рассечению на планы, ибо связность их куда сильнее метафорической растленности». «Зримый мир лежал подо мной, и я увидел его как связность, чего раньше не чувствовал никогда <…>. Я понял, что я счастлив, так как обрел цельность, и это навсегда останется со мной, невзирая на любые повороты моего существования, потому что любой день будет для меня просторным, а ночь принесет с собой светлое дыхание, в какой постели я бы ни оказался». Это тот цельный, гармоничный детский мир, рай почти, приусадебный Эдем, из которого, по правилам взрослой игры, следует изгнание. «…Четких слов для этого у меня еще нет, но только внятное бессловное чувство невозвратности момента, его раскручивающая сила обмануть меня не могла, я помню эту особую полноту и посейчас» – здесь безымянный рассказчик немного скромничает, слова есть, много, завораживающих по нынешним грубым временам своей изысканностью.
Ведь это найти надо, увидеть, а потом очень бережно снять с хрусталика и «проявить» на странице такое – «черных, как телефоны» жуков-единорогов, «лиственную плоть» гусениц, «луну – соленую жидкость, выжимку небес, растертую созерцанием». Проявить в той темноте и тишине, когда «ночное время переформатировало городские расстояния: надсадный клич буксира вдруг выталкивал звон и дрязг неторопливого поезда, неслышимый, вообще-то, на нашей улице никогда, и это не было галлюцинацией, потому что утробное содрогание товарного состава вообще меняло мое представление о физике мира, стоило только задуть тяжелому сквозняку со стороны железной дороги последние надежды светлых сумерек».
Ночное время – маркер преображения мира, видимо, так. Не возвращения ему детской волшебности (сие уж никак невозможно), но – проникновения взглядом в его волшебную суть, ее извлечения на страницы, к нам под взгляд тоже.
«Старые двухэтажные дома, иногда с мезонином, ночью врастали в почву быстрее, чем днем, когда по битым тротуарам ходили топтуны и своим весом все-таки выдавливали фундаменты, когда же улицы пустели и редкие шаги казались радиопостановкой, каким-то образом пролившейся на улицу, никто не препятствовал гравитации втягивать постройки в центр Земли, хотя бы по миллиметру еженощно, и подвалы, куда выходили окна полных неудачников, сырели и осыпались, первые этажи делались зыбкими, и тяжелая сырость восходила сквозь бревенчатые стесанные половицы, разбавляя вечерний свет, и так скаредный и жадный. Балконные балюстрады теряли чугунные вставки и делались щербатыми, как стариковские рты. Но очарование не исчезало никуда по неизвестной мне причине, может быть, купы зелени, переваливающиеся пеной через ограды дворов, ритм окон, закругленных сверху, барельефы, слепо глядящие окрест, составляли декорацию для спектакля, не побывать на котором – огромное упущение».
Мир – предположим, что довольно уродливый в оригинале или, скорее всего, вполне обычный – преображается, пресуществляется языком. Ведь, как сказано у Юнгера в «Уходе в лес» (еще одна ботаника!), «язык не только подобен саду, цветами и плодами которого наследник может любоваться и подкрепляться до самых преклонных лет; он также есть одна из величайших форм имущества вообще. Подобно свету, делающему зримым мир со всеми его картинами, язык делает эти картины понятными в их сути, и нельзя представить себе мир без языка как ключа ко всем его сокровищам и тайнам». Язык, привет Хайдеггеру, есть не только дом языка, но и сад его, вертоград его.
Он запустеет. И рай, как и было предсказано эриниями, конечно, разрушится. Но не сразу, не совсем, не банально. Бог из машины выходит не спеша, вальяжно. Времена, кстати, чередуются, будто кружатся, меняются партнерами в танце. Вот детство, а вот и другие сцены, отрочества. Они тоже – как в янтаре застыли. Трамвай провинциальных окраин, примерка костюма в заполярном городке, ругань в коммуналке, первое включение чудо-пылесоса «Буран».
Конечно, вторгалась, вторгается и не отпустит любовь. В совсем подростковье – к возрастному Вадиму из поселка, которого, по заветам юницы Лолиты из других миров и полушарий, герой скорее соблазнил сам, чем соблазнен был им. Затем – одноногий, платонический такой простой парень из общественной бани. И загадочный моряк Валерка, грубый и чувствительный, прямо в духе возлюбленных Жене, его видишь и даже, если и не хочешь уж такой-то иммерсивности, ощущаешь во всей его плотскости, жестах, словечках.
Если и был и есть у нас живописатель такой любви в советских комнатенках, банях, дачах, общественных туалетах, то это, хотя бы по совокупности написанного, уже точно не Евгений Харитонов, а Николай Кононов.
Советское, самое бытовое, кстати, тоже еще как есть, не отринуто эстетизмом рассказчика, сноба, барчука, двуликого Дориана и дез Эссента, но запротоколировано вполне. С таким даже то ли смешным, то ли горьким абсурдом. С явным несовпадением не только с изначальным райским, но и со всем вообще. Qui pro quo. Как в фильме «Праздник»:
«Последнюю строчку он забыл и, возведя руки, будто держал большое блюдо, заключил с доброй укоризной:
– Трала-ла-ла, трала-ла-ла.
– А я помню, – сказала радостно Еленевская. – Царя на царство возвела.
– Ну, монархизм, – подал голос дед.
– А еще есть пирог со сливовым вареньем, берите-берите, – бабушка не терпела никакой политики».
Ее, политики, все же мало. Больше – тягучей и (словечко из лексикона героя) и манкой жизни.
«Двери! Двери! Премудростию вонмем!» и оглашенные изыдут? Гимны, гимны – и запечатленные пребудут вечно.
скачать dle 12.1