ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 216 март 2024 г.
» » Ольга Балла-Гертман. РОМАН БЕЗ БЕРЕГОВ

Ольга Балла-Гертман. РОМАН БЕЗ БЕРЕГОВ

Дикое чтение Ольги Балла-Гертман
(все статьи)

(О книге: Валерия Пустовая. Ода радости: роман. – М.: Эксмо, 2019.)



Об «Оде радости», первой художественной (а она именно такова) книге литературного критика Валерии Пустовой, вышедшей минувшей осенью, успели сказать и написать столько точных и благодарных слов, что соваться со своими соображениями как бы уже и неловко. Но кажется всё-таки, что тут и мне есть что добавить. И об авторе, и о романе как жанре, претерпевающем – в том числе и под её пером – достойную внимания трансформацию. Внутри себя я называю это явление «романом без берегов»: роман расширяет диапазон собственных жанровых признаков, а с ними и своих смысловых возможностей за счёт освоения инструментария, свойственного другим жанрам.

В случае Пустовой это в первую очередь личный дневник (некоторые фрагменты текста написаны с такой безоглядной подробностью, беззащитной откровенностью – до безрассудности, до исповедальности, что наверняка, подумаешь, взяты из совсем личных записей), воспоминания, эссе, посты в фейсбуке, в виде которых этот текст во многом писался, – дневник публичный, ориентированный на сиюминутное выговаривание, сиюминутное же прочтение другими, на реакцию читателей и диалог с ними. «Когда еще не было никакой книги, – признавалась Валерия в интервью Алисе Ганиевой, – <…> я даже не задумывалась о том, что пишу какую-то прозу, а просто выкладывала в Facebook то, с чем не могла больше оставаться один на один» [1]. (И сразу заметим: ведь записи такого рода – чистые импровизации. Фейсбук как коммуникативная среда выводит наружу смыслообразующую роль случайностей, позволяет им осуществляться, раскрываться, становиться источниками литературы как развёрнутого понимания. Он – подобно дневнику – внутренне растормаживает человека, выводит наружу глубинные пласты, но делает это иначе, чем личные записи для одного себя: поскольку эти импровизации всё-таки выставлены чужим и часто незнакомым глазам, они вынуждены быть дисциплинированными. Публичный, диалогический дневник воспитывает в речи одновременно, казалось бы, несовместимое: раскованность и самоконтроль.) 

С другой стороны, на некоторых участках этот текст сближается с поэзией: сгущённой образностью, ритмичностью, парадоксальностью. Он уже начинается как верлибр, строчками-формулами, сразу задавая высокий уровень речевого, эмоционального, смыслового напряжения:

«Что тут скажешь?
Дочери теряют, матери обретают.
Это в порядке вещей.
Разве дочь – не та, что однажды потеряет мать?
И разве мать – не та, что без конца обретает, родив?
Это – нормально».

И всё – от первого лица, из чувствительнейшего вещества собственной единственной жизни.
И да, мне кажется, что Пустовая как автор с этой книгой, благодаря ей перешла на принципиально иную ступень зрелости. Не только личностной (это, в конце концов, не предмет литературного разговора), но именно авторской. До сих пор мы знали её как умного, точного, внимательного аналитика чужих текстов. Теперь узнаём как создателя текстов собственных – который гораздо ближе не к простодушному свидетелю, автобиографу и дневникописцу, но к мыслителю и поэту. В такой формулировке нет пафоса: речь идёт всего лишь об устройстве текста. Даже если текст пронзительно, невыносимо живой (а он таков), о его устройстве можно и нужно говорить.

На самом деле мне хотелось бы вывести роман Валерии (сразу же согласившись с жанровым определением этого текста, указанным в его подзаголовке) из рамок разговора о «прозе.док», прозе без вымысла, – из рамок, в которые книга была вписана с самого начала («Критик Михаил Визель, – говорила Пустовая, – остроумно вписал мою “Оду радости” в “набирающий силу тренд”, который, по его словам, я “не только как мать и дочь, но и как “участник литпроцесса” сознательно решила поддержать» [1]. Далее автор резонно возражает критику, что книги такого рода – «книги травмы, горькие книги без вымысла» – не для трендов пишутся.) Во всяком случае, в глазах критиков роман оказался в ближайшем родстве с документальной прозой Анны Старобинец «Посмотри на него», вызвавшей в своё время жестокие споры. Книга Старобинец – об утрате ребёнка, из-за неизлечимой патологии ещё до рождения не имевшего шансов выжить – вышла двумя годами раньше и никаких претензий на художественность, насколько помнится, не имела: то было прямое высказывание, выговаривание боли, проработка травмы и в значительной мере – критика социальных, социокультурных условий, сделавших эту травму возможной и неизбежной. Её книга – во многом о недостатках (если не сказать резче) российской медицины и российской этики.

Но повествования Пустовой и Старобинец – если и в родстве (а совсем отрицать этого невозможно), то в отдалённом, по меньшей мере в двоюродном. Да, их, безусловно, роднит беда и коренная, невосполнимая утрата (у Пустовой – это смерть матери, непостижимо и мучительно совпавшая во времени с рождением долгожданного сына). Однако обходятся два автора с этими общими, казалось бы, истоками своей речи совсем по-разному. Не в том смысле, что кто-то из них хуже, а кто-то лучше, просто это разное устройство внимания.

Пустовая ничего не критикует (независимо от того, есть для этого основания или нет – уж наверное нашлись бы, и чего точно она точно не делает, так это не смотрит на жизнь сквозь розовые очки) и если кого и обвиняет, то исключительно самое себя. У неё внимание направлено принципиально иначе: на то, что предшествует всем социальным обстоятельствам и, в конечном счёте, не зависит от них.

Об утрате матери, об обретении любимого, о рождении ребёнка, о том, как с этим жить, о связанном со всем этим взрослении и понимании себя можно рассказать или промолчать множеством разных способов. Валерия Пустовая сказала о своих единственных обстоятельствах тем, кажется, единственным способом, который был возможен для неё – и в этом, совсем не парадоксальным образом, есть прямой выход на общечеловеческое.

Речь у неё – о предельном опыте, который касается каждого, о самых глубоких и страшных жизнеобразующих силах (о том, что можно было бы назвать засушенными учёными словами «экзистенциальные константы», – это, безусловно, они, но не таким бы языком говорить об этой книге): о рождении, смерти, взрослении, о кровной и некровной межчеловеческой связи, о утрате и обретении, о трудности и того и другого, о неразделимости телесного и душевного (да, и об этом тоже! о том, как больно и счастливо, радостно и трудно быть человеком), о вине, о любви.

То, что выстроила из своих разновременных (и не в хронологическом порядке взятых: тут проставлены даты) записей Валерия, – именно роман с внятным внутренним сюжетом, разбитый на три части сообразно развитию этого сюжета: «Одна», «Пара» и «Третий». На презентации «Оды радости» в Культурном центре «Нового мира», где о ней вообще было сказано много глубокого и точного, на это обратила внимание критик Анна Жучкова. Относя книгу к автопсихологической прозе, она говорила о том, что каждая из трёх её частей соответствует одной из стадий реализации женственности, «женского архетипа»: дочь – жена – мать. Но вообще-то эта история куда шире женственности, – включает её, конечно, но шире: её этапы – стадии становления человечности, обретения её полноты и силы – нет, не через утрату (поневоле через неё), но через любовь как самую интенсивную и существенную связь с другими людьми, которая и за гробом не перестаёт. И тут уж всё гендерное и телесное – не более чем инструмент, хотя и очень действенный.

Речь здесь идёт не просто о преодолении и осмыслении страдания и даже не только о продумывании странного биографического единства его с радостью – но о придании пережитому, своим чувствам и мыслям в связи с ним эстетически значимой формы. (Роман – это не о вымысле, это о структуре и смысле.) Как ни удивительно (в самом деле ведь удивительно, потому что, думаю, очень трудно), из всего пережитого, включая вороха бытовых подробностей, Пустовая делает в первую очередь именно художественный текст: суггестивный, образный, метафорический (однако заметим и то, что сама метафора становится у неё средством анализа), запускающий в читателе одновременно сопереживание и рефлексию и в конечном счёте – катартические процессы.

Так что перед нами, конечно, роман воспитания, в основе которого – стремление понять, как устроен человек, из чего он растёт и какими силами его рост движется. И я бы сказала, что это – проза не (только) психологическая и, уж конечно, не филологическая, как её тоже называли (успела забыть, кто). Это проза экзистенциальная.

При всей своей сложной цельности текст – парадоксальный. Он совмещает в себе, казалось бы, несовместимое, делает невозможное. Мне уже случилось однажды, говоря ещё о журнальной его публикации, назвать «Оду радости» «аналитическим плачем». Но она – не просто плач (к оплакиванию, к выплакиванию боли тут дело не сводится, – как не сводится оно и вообще к терапевтической работе с собственной жизнью, с жизнью как таковой) – да и не только аналитический. Конечно, в связи с этим текстом не раз ещё будет произнесено – и не раз произносилось – слово «терапевтический», «терапевтичный», и к тому есть все основания: он даёт силы жить с бедой не только самому автору, но и тем, кто окажется в сходной ситуации. Когда бы, однако, дело ограничивалось только этим, перед нами было бы очередное психотерапевтическое руководство (например). И читатель действительно заметит здесь сильное влияние психотерапевтического дискурса. Но это не оно. (Как и не религиозная проповедь – да и не исповедь, при том, что своей религиозности автор не скрывает – и много думает над нею. Это именно мысль – и мысль художественная.)

Тем более, что Пустовая ничем и никем не руководит – тем более читателем. Она вообще не встаёт в позицию знающей, «как надо». Она даже честно признаётся, что ей не по силам оказалось вполне справиться с пережитым (да и кому бы оказалось?!): «Я хочу рассказать вам, – говорит автор в самом начале, – не об утрате и даре, не о горе и счастье. / А о том, как не сумела их разделить. / И это тоже – нормально».
И уже поэтому, уже на уровне занятой автором позиции, этот текст – мудрый.

Но помимо всего прочего, неотъемлемо от всего прочего: книга насыщена мыслями. Она вся – неотъемлемая от страстного чувства – непрерывная мысль, и образная, и понятийная. Постоянное отдание себе отчёта в том, что происходит, почему оно так происходит и каковы основания этого: эмоциональные, телесные, ценностные, – этот отчёт не прекращается и в моменты сильнейшей боли, даже, может быть, тогда именно становится наиболее пристальным.

«Благодарность за каждый день – тревожность со знаком плюс. Польза каждого дня в том, что выдали ещё один шанс повременить, повыбирать, покрутиться перед тем, как рубанёт. Жажда жить – не то, что желание пожить. Жить – значит прыгать, и подниматься, и прыгать снова. Пожить – переждать, скрыться с глаз, авось не позовут.
Но чем ловчее ты сныкался от Бога, тем проще ему в тебя попасть.
И это второе, что держит на привязи ропот: опытом доказанное знание, что – ну а к кому ещё мне обратиться? Самое тяжёлое переживание счастливого детства – что всё равно, нехотя, через губу, пряча глаза, придётся вернуться к тому главному, кем ты обижен и который, что особенно злит, безмятежен: считает, что это ты сам себя довёл.
Любовь к жизни после утраты – как позднее родительство: счастье от ума. Выбор, а не эмоция».

Это ещё и философского порядка рефлексия об уделе человеческом – не только о собственной судьбе, собственная – и ближайших родных – судьба становится способом увидеть – и прочувствовать – человеческую ситуацию в мире как таковую. О человеческой слепоте и зрячести, о человеческой наивности во взаимоотношениях с судьбой: «Когда вышло так, как хотел, тебе это кажется преисполненным смысла: в мире появляется логика – твоя собственная, но ты приписываешь её высшей силе. Когда всё так, как хотел, ты хвалишь себя за то, что живёшь в ладу с Провидением. Не вываливаешься и не торчишь, не вопиешь, не ропщешь». Так говорит Пустовая о том, что предшествовало трагическому развитию событий.

Состоя в тесном родстве с поэзией, эта речь коренится и в том, с чем в тёмном, глубоком, едва осознаваемом, но всегда памятном родстве сама поэзия: с магией. Она в буквальном смысле магическая: заклинает, заговаривает первичные силы бытия – которыми нельзя овладеть (они превосходят человека), но с которыми возможно и важно быть в прямом отважном контакте. Смерть, любовь, родительство – те самые точки, где человек напрямую соприкасается с ними.

И вообще мне кажется, что это – не о травме (сколько бы ни говорилось, ни думалось, ни чувствовалось здесь о ней, коренной, неустранимой), но – «Ода радости» же, неспроста роман называется именно так, а не как-нибудь ещё – прежде всего о драгоценности жизни и – без обольщений и иллюзий – благодарности ей.

 

 

____________________
1. http://www.ng.ru/ng_exlibris/2019-12-19/10_1011_valeria.htmlскачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
2 144
Опубликовано 06 фев 2020

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ