(о книге: Екатерина Симонова. Время. Книга стихов. Нью-Йорк, «СТОСВЕТ», 2012)
Книга эта красива и несвоевременна. Она – старинная диковинная шкатулка, драгоценная миниатюра; из породы вещей слишком древних, чтобы осмелиться называть их безделушками.
Несвоевременность беспомощна сама по себе, но сейчас речь о книге, опровергающей (или возводящей в иное измерение?) собственное название. Стихи Екатерины Симоновой не касаются ничего сегодняшнего, в них нет и тоски о прошлом, и мечты о будущем; и «всегда» – единственная их временная категория, и жанр – свидетельство о чуде, воплощённое в формуле: «
Всё это (окружающее, нарушенное, недостаточное) –
не всё». Есть большее, есть – ненарушимое и неуязвимое.
Все стихи Симоновой – такие свидетельства: очеловеченные, не утяжелённые гимнографическим ритуалом, литургическим произношением, которого, казалось бы, требует чудо. Пространству «Времени» – мифологическому до дна, насыщенному избыточной метафорикой средневековой миниатюры – изначально требуются стихотворения сложные, плотные, пугающе многослойные и многозначные; но сложность и плотность – качества текста, а не поэзии – Симонова отменила и упразднила, имея на это абсолютное право. Текст – прост, поэзия – не сложна (такое определение не годится ей), но цельна. Сложное – сложено и рискует рассыпаться на части; цельное – неделимо. Как поэт позволяет себе эту цельную простоту, или точнее – что ему позволяет её? Андрей Тавров в предисловии к «Времени» говорит: «дар достигнутой красоты». И правда; книга в первую очередь красива:
*
снег громоздится за дверью, готовый съесть
свет, чтобы, как кит, бороздить сотню лет
все моря с лампадным огнем внутри,
полупрозрачным, живым, но не страшись, смотри
*
крылатый охотник подносит к губам лунный рог,
глядя на дом с ласточкиной высоты
*
яблочный инея хруст, взлетающий сокол,
божьих небес пастбища и луга,
плещущие отражённым светом разлитого молока,
зимнего сна, завёрнутого, как в кокон,
в тишину(…)
*
терновые ягоды, схваченные морозом, всегда слаще.
утром последняя звезда над горизонтом
долго горит и мучительно бледнеет,
пока волки глубже и глубже забираются в чащу -
ждать очередной ночи
Пространства «Времени» – средневековье и сновидение, связанные поэтически. Механизм этой связи удивительно прост – и, да, тоже красив. Средневековье Екатерины Симоновой – не книжное, не университетское, не герметичное. Оно условно, но это не обедняющая условность: так убирают лишние детали у картинки, чтобы вознести её от изображения к символу, на который станут откликаться безусловное, всеобщее, иррациональное, сновидческое. Так (условный знак – и безусловный ответ) устроены изнутри: записанные сновидения пациентов Карла Густава Юнга, книжные иллюстрации Нины Гольц, декорации к фильмам Марка Захарова. И даже в названиях частей книги средневековые, характерные «Часослов» и «Бестиарий» соседствуют с сюрреалистической «Софьей, глядящей в колодец и видящей на дне мёртвую звезду / голубя невинности».
В части же под названием «Приправы и правда» приём, каким создана вся книга, раскрыт бесхитростно. Нет ничего незначительного, ничего нестоящего, важно и цельно – всё. В общем контексте «Времени» – средневеково-сновидческом – куда как непросто удержаться от возведения кухни к алхимии, от добавления к повседневному месту и занятию лишнего, искусственного, оправдывающего смысла. Но у Екатерины Симоновой повседневность в оправдании не нуждается: это повседневность живого и цельного мира, не уязвлённая оппозицией высокого, нематериального, необычного. В пространстве «Времени» такой оппозиции ещё не существует.
Есть точка совершенного равновесия, с которой поэт глядит на собственный созданный мир; прочное место, из которого он заглядывает за двойное дно своей диковинной шкатулки.
*
ты видишь странную птицу,
чёрную с белой головой, доктор чумы:
большой клюв, непонятный взгляд.
свет ножницами срезает с женщины,
стоящей позади,
всё лишнее
*
море заходит в дома,
под столом прячется,
как малый ребёнок,
ночным ужасом в постель, под кровать заползает.
пытаешься поймать жену –
вылавливаешь рыбу
остроносую, острозубую, хвост выгибающую до головы,
им бьющую тебя по рукам отчаянно
*
в центре мира ты вышиваешь рыбу, пожирающую корабли,
жёсткое покрывало едва гнется от серебра.
вечное порожденье мужского ребра,
ты не находишь слов,
чтобы признать и признаться, что видишь там, вдали,
сквозь подзорную трубку своего слабого естества
*
пока, мёртвой, ей забивают
камнями рот,
ты стоишь и смотришь:
как бы не укусила кого за палец
Нехороша изнанка цветного витража; там чума вламывается в пасторальную летнюю зелень, там подстерегают чадящий факел, инквизитор и горгулья, и
своевременным этому пространству было бы – обратить взгляд к ужасу. Взгляд и обращён, но он безмятежен – настолько, что безмятежность можно по неведению принять за безразличие. Это бестрепетность заклинателя: человека, обращающегося не к сознанию, но к воображению своего адресата, негромко властвующий императив: «посмотри», «послушай», «представь». Стихи Екатерины Симоновой удивительно ровны эмоционально, почти повествовательны. Их внутренняя энергия не метается в тексте, не разрывает его изнутри, не уподобляется обезумевшему остроугольному маятнику: она ближе к мягкому раскачиванию колыбели или лодки.
Но обманчивость этого равновесия – в масштабе.
Так пропасть уравновешена – горой.
Пространства «Времени» избыточны: и онтологическая избыточность средневековья, и символическая избыточность сновидения – средства уравновесить пропасть, восполнить недостаточность, утолить то, чему и голод, и жажда – слабые и неполные синонимы. Опустошению обывательства противопоставить полноту жизни, тоске – чудо, вопросу – ответ.
Вопрос задан без иносказаний: «О, почему же смерть – здесь, а не там, / где садовник высаживает розы, / красные, белые, в теплый карман // весенней земли…».
«Там» - место, исполненное смысла, замысла, предназначения, самое сердце старинной шкатулки. И вся книга Екатерины Симоновой – попытка объединить «здесь» и «там», сделать из онтологических антонимов взаимопроникающие пространства. Сколько по ней рассыпано – «потому», «поэтому», «поскольку»; сколько утешения в ней – ту же безмятежность можно увидеть, если заглянуть в глаза очень старого врача или человека, работающего с неизлечимыми больными.
«Здесь» – неизлечимо.
«Там» – существует.
«Там» – хранится неисчерпаемый запас жизни живой, к которому чаще всего обращаются в нехорошие времена. (Обращаются неизменно: один поэт – посередине Европы, смятенной и едва не сметённой Первой Мировой войной, свидетельствует об ангеле, другая – на обломках собственной страны – произносит: «ступай, канцона, как тебе велят, как в старину, когда ещё умели…»).
В книгу эту – не вчитываться, ей – любоваться. Возлюбленную жизнь возвращая себе.
*
пока осени медленные плавники
беззвучно, как сосны, колышутся,
пока тяжёлый её поворот
пугает тебя во сне,
и кажется – дом встаёт
и идёт вслед за ней,
и в призрачной ночной глубине
под жёлтой листвой ручей
извивается, будто клубок змей,
*
белый зверь подходит к женщине со спины,
кладёт голову ей на плечо,
глаза его тают, как голубой лёд,
дыханье его – дрожанье над тонкой свечой
не огня, но воздуха, плавящегося, как серебро
в крошечном тигеле, пока вокруг смрад
и ужас по всем деревянным домам,
когда даже сам Господь этой зиме не рад,
следящий сквозь пальцы за добром и злом,
*
понимаешь, что тебя так мало,
ты – устричные створки под рукой
Всевышнего, на бесконечном тёмном берегу
оглохшего над морем раковин, поющих на ветру.
*
дверь по имени анна
окно ирина
свет в нём висит тёплой периной
пух разлетается в прах
живой и пьяный
ставни поют и поют осанну
*
пока зима,
ветки падают срезанными волосами на лёд,
*
и лодки сиамскими близнецами скользят по каналам,
сросшись спинами –
одна над водой,
другая – в ней.
если вдуматься,
на самом деле мы все уже давным-давно утонули.
Не только шкатулка, но книга-дверь, так выглядят двери на витражах и гобеленах: единорог её охраняет, и терновник, и виноград, и дары к ней несут волхвы и ангелы – Брейгель с живописным микроскопом и Брайль, зрячий наощупь и во сне.
каменные маски прибиты к стене
твоего дома, изрытого временем и дождём,
пахнущим горячей горькой травой, немым ручьём,
смывающим извёстку с повторяющих себя самих лиц,
пока ты не остаёшься наедине
с непроходимой ночью, которую, Боже мой, только вдвоём
можно вытерпеть, освещая маленьким фонарём
утешающих нас зверей и птиц,
нарисованных и живущих в саду страниц,
но ты закрываешь книгу всегда
на половине, когда
я лишь начинаю верить, что прекрасен и чист
может быть мир, засеянный, точно цветущий жасмина сонм -
звёздною пылью, и полный, будто кувшин с вином.Первая публикация в журнале «Вещь», № 8, 2013скачать dle 12.1