(О книге: Константин Кравцов. Арктический лён. – М.: Русский Гулливер, 2017)
В истории русской поэзии есть одна прелюбопытнейшая тенденция или даже традиция, которую можно было бы определить как направленность к опрощению. То есть поэты, начиная со сложных, накрученных построений, с течением времени переходят к более простым, традиционным формам. Хрестоматийным примером в данном случае служат имена Блока, Пастернака, Заболоцкого. Однако ничто не существует без своего противовеса. Наличие чего бы то ни было взывает к жизни свою противоположность. И здесь мгновенно возникает Виктор Соснора, прошедший путь от сравнительно прозрачных текстов к совершенно «тёмной», в смысле понимания, поэзии и… Неужели всё? Нет, рядом высится еще одна фигура – Константина Кравцова, избранное «Арктический лён» которого служит зримо-ярким доказательством такого движения.
Нет, даже открывающие книгу тексты назвать простыми и незамысловатыми можно с очень большой натяжкой, пожалуй, только при беглом, поверхностном прочтении, не годящемся для поэзии. Но в сравнении с более поздними стихотворениями (особенно верлибрами), они кажутся именно такими. По крайней мере, поддающимися дешифровке на понятийно-логическом уровне. Такое ощущение, что поэт как бы подготавливает читателя, настраивает его оптику для более сложных опытов, в которые он и предлагает последнему погрузиться, уйти с головой – иначе, собственно говоря, тексты Кравцова воспринимать и нельзя.
Эта подготовка начинается со зрительного раздвоения: поэт предлагает читателю увидеть в одном нечто другое, в него не входящее и сопричастное исключительно благодаря авторскому видению, его прихотливой фантазии:
Июнь, а погляди: уже весна.
И тундра – коридор ночной больницы –
Сопоставление с коридором даётся поэтом словно для затравки, чтобы в конечном счёте неожиданно вырулить к обратному – к коридору, который оказывается тундрой-видением:
Себя в воде разглядывают ивы,
чернилами Татьяны пахнёт лед,
и все переливается, плывёт
в твоих виденьях, ветреная дива,
и залит светом лестничный пролёт.
Кравцов точно наглядно демонстрирует ивановский принцип «таланта двойного зренья» в действии. Но это – лишь начало.
И вот уже «растительные превращенья и атавизмы дождя, или снег тот роящийся в свете прожектора» абсолютно естественно трансформируется в нечто совсем другое: «не в босоногих ли кармелиток?» Однозначно ответить сложно, но «перья страуса, перья колышутся / Сродни подростковым поллюциям и водянистой/ Лирике Блока». Сюрреализм какой-то, так и хочется сказать, чистейшей воды сюрреализм. Но, может быть, мы и недалеки от правды?
Так вот о Дали твоём: всё это как-то уже не в диковинку,
Разве что то упоенье, упорство в работе, в отделке фрагментов
Длящегося сновидения –
пишет он дальше. И тут густеет разлитый – кем? ну, конечно же, поэтом! – в воздухе вопрос: а не себя ли имеет он в виду, говоря о прославленном испанце? Не к самому ли себе прежде всего он обращает эту фразу?
Если наше предположение верно (а мы будем исходить из этого), то с поэтом можно смело не согласиться, списав это принижение на его природную скромность, в которой, судя по текстам, сомнений не возникает: не так уж и «не в диковинку» – сюрреалистическая линия в русской поэзии представлена крайне скудно. Навскидку всплывает лишь Борис Поплавский с его монструозной метафористикой и автоматическим письмом. Параллель в методе очевидная, учитывая авторефлексию Кравцова по сему поводу:
Как бы то ни было, здесь налицо измеренье каких-то глубин
И всего, что случилось с ним, что –
Здесь-то и замираешь, как пёс, нюхая воздух –
Может стать отправной
Точкой стихотворенья:
Влезть в шкуру не только бомжа,
Но и всех городских сумасшедших, кого, отловив,
Отправляли в бессрочное плавание на «кораблях дураков»,
Плыви, говорили, полынное семя! – и вот
Этот глаз на ладони, река в Хиросиме,
Куда доползало «палёное мясо»
Как называли сжигаемых еретиков,
Камень глупости, бледный «лазоревый цвет»
И лазурь Антарктиды, матушка Сена-река,
Орбитальные станции, спутники, спутницы
С яблоками мандрагоры – успеть бы
Застенографировать этот поток, эти связи
На первом попавшемся под руку – счёт за квартиру? – клочке…
Разумеется, не может не прийти в голову вполне закономерный вопрос: а каких собственно глубин? Чего с ним стряслось-то такого? И вот ответ:
Взять зомбоящик: когда б не жена (с чипсами на диване,
Умственным онанизмом считает поэзию
«И словно в помойную яму в цветной телевизор глядит») –
Когда б не жена, думает имярек,
Не оскоромился б ввек,
Не осквернился б, но даже из этой помойки
Растут, как ромашки на севере диком не то чтоб стихи,
Но потенция, импульс…
Ну, конечно же, конечно! А как же иначе? Многоуважаемая Анна Андреевна выглядывает из-за шторки: «Когда б вы знали, из какого сора/ Растут стихи, не ведая стыда…» И таких вот заигрываний, отсылок, аллюзий у Кравцова пруд пруди. Впрочем, он и сам это прекрасно сознает и никакого секрета из этого не делает, даже наоборот – недоумевает:
Но стоило ли огород городить ради постмодернистских
Сто лет как нехитрых уловок?
То, что стоило – это определённо, даже не беря во внимание пресловутую читательскую «радость узнаванья» – в случае с текстами Кравцова она константна чтению, поскольку, во-первых, одними этими «уловками» кравцовский «огород» не исчерпывается: постмодернистский дискурс, включая элемент сюррелистичности, не более чем приём, правда, в случае Кравцова, переходящий в метод и являющийся аутентичным поэтическому дарованию автора способом расширения традиционной поэтики. Ибо Кравцов, несмотря на все «уловки» и выверты, следует именно классической линии русской поэзии. О чем, в свою очередь, говорит то, что любой его текст есть движение от точки А к точке Б: от введения к выводу. Во-вторых/следовательно, поэзия признается некой абсолютной ценностью, оправданием абсурда существования. В этом поэт категоричен и не боится повторений:
Приходит, словно тать, заморыш-ямб,
уходит, оставаясь навсегда.
Таков ответ на философичное:
И как понять, куда из мерзлых ям
уводит нас воздушный лабиринт,
оставив на помин лицейский ямб?
Или (витиеватое):
Уж за полночь, даже не за полночь – утро,
И уд изнуренный поник и обмяк, расстреляв все петарды,
Уходит в себя, золотое прозрачное семя пустив по воде –
По висячим садам зимней иллюминации
Семирамиды-блудницы, а глаз этот, чтоб его – глаз
На ладони, протянутой к Господу...
Или:
Всегда что-нибудь да не так – той бывает лишь музыка,
Если старатель на жилу напал золотую как сон мерзлоты…
Здесь видится ещё один реверанс Георгию Иванову: в смысле музыки. Которая – на удивление – звучит в стихах Кравцова даже тогда, когда он касается остросоциальных тем, что происходит не так уж и редко. Казалось бы, тема абортов или массового человека, или нравственного упадка, учитывая, что Кравцов – священник, должна была бы свести музыку на нет, уступив место душеспасительной риторике, однако – музыка продолжает литься.
Нет, без сомнения, поэтический талант Кравцова играет важную роль – куда ж без него? Но не мало ли в истории литературы таких примеров, когда талант при касательстве «неудобных», неоднозначно-злободневных вопросов, особенно морально-этического свойства, поразительным образом скудеет и истончается? Когда идеологический импульс усиливается, разрастается до такой степени, что становится тождественен самому тексту, когда поэт «встаёт на горло собственной песне» – немало ли таких прецедентов, точнее, «ин» с соответствующей заменой «е» на «и»? Тьма. Которую Кравцов совершенно восхитительно минует, придерживаясь антидидактического дискурса как нити Ариадны.
Несмотря на сан священнослужителя, который обязывает к определённой позиции (или наоборот, что в данном случае не принципиально важно), Кравцов уклоняется от прямого, оценочно-идеологического высказывания, оставаясь в рамках сугубо художественного дискурса. Отчего те его тексты, в которых социальная проблематика ставится под прицел, чудесным образом из категории бренного мигрируют в вечное, становясь частью личной мифологии поэта, которая строится вокруг Салехарда и вечной мерзлоты – во всех ее оттенках и ипостасях:
Что за знаменье имя твоё, Салехард,
городок на мысу, остов льдами затертого судна,
что за знак – отходящая от заморозки и снова предзимняя тундра?
Или:
…и о том, как неделю назад
Молоком убегало, ходило за мной по пятам,
Гасло и проступало снова,
Словно соломенный зеленоватый навес на ветру
Сияние в Салехарде.
Или:
Дым поднимается в небо, застыв кипарисами белыми –
Лилия Чистая там или просто Луна
Над загробной стоит мерзлотой в салехардской воде –
До костей кипарисов промерзшей воде?
И здесь стоит вернуться к музыке, точнее, к своеобразию поэтического языка Кравцова, которое в немалой степени и объяснятся этими двумя факторами – принадлежностью к РПЦ и этническим колоритом. Поэт активно вводит в тексты как сугубо специфическую церковную лексику, так и лексику характерную для сибирской зоны. Тем самым расширяя языковые границы: буквально заставляя факты повседневности работать на изящную словесность. Причём самозабвенно, то есть с тотальной ассимиляцией в ней.
В общем, если подвести итог, то можно с уверенностью сказать, что Кравцов в современном литературном процессе занимает совершенно особое место. Уникальность которого и обосновывается наличием вышеозначенных тенденций/ключей, точкой пересечения которых и является, собственно, его поэзия – точкой сингулярности, ждущей своего взрыва в сознании читателя, когда он возьмёт в руки «Арктический лён», чтобы раствориться в бескрайних пространствах мерзлоты. И кто там уж знает: её сна или бодрствования?
скачать dle 12.1