facebook ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 187 октябрь 2021 г.
» » Алексей Мошков. ВОСХОДЯ НА НЕТ

Алексей Мошков. ВОСХОДЯ НА НЕТ


(О книге: Николай Васильев. Выматывание бессмертной души. – М.: Стеклограф, 2017)
 

«Выматывание бессмертной души» – весьма серьёзная претензия на вхождение в современную поэзию. И, предупреждая абсолютно закономерный вопрос – на каких основаниях эта претензия строится? – поясним, что достаточно раскрыть «Выматывание…» на любой странице, чтобы убедиться в этом: множество примет, исключительных черт, интонационных сломов, мотивов и т.д. не дают ни малейшей возможности спутать васильевский голос с чьим-то другим. Дабы не впадать в неуместную каталогизацию этих частных моментов, из которых, впрочем, и возникает целое как неповторимая – прежде всего в плане эстетики – картина, определим всю эту совокупность как поэтическую стратегию, которая, в случае Васильева, заключается в реализации так называемого «срединного пути».
 
С одной стороны, поэт развивается в русле вполне традиционного стихосложения в его современной формации, что делает его тексты, как минимум, актуальными с точки зрения языка. С другой – он смело трансформирует, точнее, деформирует традиционную поэтику под нужды своего месседжа, пытаясь сохранить, что ему чаще всего и удаётся, высокую степень аутентичности его довербальной формы, то есть изначального посыла, состояния, эмоции, что в поэтической речи актуализируется посредством таких приёмов деконструкции традиционной поэтики, как сугубо авторская пунктуация или её отсутствие, ритмические сбои, несогласованность слов в предложении, частое использование инверсии и эллипсиса и прочая, прочая. То есть, в данном случае, наглядно прослеживается тенденция к чистоте поэтического высказывания, к «искренности» на структурном плане. Что не позволяет сомневаться в тексте как в факте реальности. Или, говоря по-другому, переводит стихотворения Васильева в плоскость априорной достоверности. Что немаловажно, учитывая экзистенциальный месседж и вообще высокую степень философичности васильевского дискурса. И последнее обстоятельство весьма сильно выделяет «Выматывание…» на общем поэтическом фоне. Но до этой глубины надо еще докопаться, пробиться к ней.

В фольклористике, истории религий есть такое понятие как «страж порога», под которым имеется в виду некая сущность, старающаяся отпугнуть, смутить мифологического героя, рискнувшего отправиться в далёкое, чаще всего загробное, путешествие. В случае книги Васильева таким «стражем порога» является само название: «Выматывание бессмертной души» в художественном отношении удачным назвать сложно. Слишком тяжеловесно, косноязычно, неблагозвучно и так далее. Отсюда, учитывая поэтическую состоятельность автора, возникает еще один вполне резонный вопрос: что послужило побуждением к этому шагу? За вопрошанием следует единственно правильный ответ, что это было сделано совершенно намеренно, чтобы вынести в название то, что действительно имеет значение, пусть и в ущерб всему остальному. И это – основная идея книги, направление, в котором она будет развёртываться. И в этом, к сожалению, исключительно в этом смысле название оправдывает себя полностью и безоговорочно – настолько оно релевантно составляющим книгу текстам.

В названии можно выделить два момента, весьма существенных для понимания поэтической концепции Васильева в её философическом дискурсе. Во-первых, это утверждение бессмертной души, как некой субстанциональной сущности, наличествующей априори. Во-вторых, это мотив истончения, усталости, обессиливания – в общем, всего того, что вкладывается в понятие «выматывание» – вплоть до самой смерти. И что ещё важно: сама форма слова «выматывание» указывает на процесс в его временной протяжённости, длительности. Это – указание на то, что оно происходит именно сейчас, и тексты книги суть фиксация этого самого выматывания, разворачивающегося в настоящем, свидетельство опыта, сошлёмся на Иосифа Александровича, «борьбы с удушьем». То есть того, что происходит, когда вечное попадает во временный, бренный контекст.

Резюмируя два этих аспекта, мы приходим к ещё одному варианту одиссеи без возвращения – путешествия бессмертной души в царстве времени и смерти: «нет, я не прочь вернуться/ в это несчастное счастье,/ но возвращение — странная цель/ прыгнуть во тьму – и не перепрыгнуть, не больше…» Причём это само время и смерть, точнее, то, через что они себя актуализируют, в мире Васильева служит, точно по формуле Тертуллиана, подтверждением обратного – бессмертия души:

за то, что сплю, и никого под боком,
за то, что мне пока
моё лишь тело выдано залогом
бессмертия души наверняка
в пределах жизни, пусть не больше.


Вообще, Васильев склонен к парадоксам: противоположное у него часто выступает в виде доказательства, им поэт и утверждает абсурдность мироздания:

и какое-то едкое счастье, испытано мной,
бесконечно, раз безысходно


В понимании абсурда поэт весьма близок к уже классической трактовке Камю: «Абсурд равно зависит и от человека, и от мира. Пока он – единственная связь между ними. Абсурд скрепляет их так прочно, как умеет приковывать одно живое существо к другому только ненависть. Это все, что я могу различить в той безмерной вселенной, где мне выпал жребий жить». То же самое, судя по «Выматыванию…», отчасти верно и для Васильева: абсурд для него есть то, что генерируется в результате соединения несоединимого, прежде всего временного и вечного («половины моста медленно смыкаются друг с другом/ и рушатся в сбывшемся грохоте и плеске, выталкивая/ реку на набережные…»). Следовательно, тем, что вытекает из этого, и юстируются его отношения с миром: «Если верно, что мои отношения с жизнью регулируются абсурдом, если я утверждаюсь в мысли, возлагающей на меня обязанность искать знание, то я должен пожертвовать всем, кроме достоверности. И чтобы удержать её, я должен все время иметь ее перед глазами. Прежде всего я должен подчинить достоверности свое поведение и следовать ей во всем», – пишет Камю. И вот в этом, пожалуй, и заключается основной посыл всего творчества Васильева: письмо есть то, посредством чего поэт убеждается в достоверности мироздания и абсурда как формы его актуализации – в частности.
И здесь возникает весьма любопытная ситуация: несмотря на то, что само существование протагониста не ставится поэтом под сомнение (кажется, что в его случае картезианский фундаментальный принцип звучал бы так: «Я пишу, следовательно, я существую»), существование всего остального приобретает какой-то сомнительный статус. Это либо лишение пространства его характеристик (и то, что они объективно наличествуют – ничего не значит):

и шёл человек, не зная, куда его денет
огромный, немой, безвременный зимний день

потом позвонили друзья,
спросили, когда он, где он,
и он им ответил: я скоро, уже нигде


…либо, наоборот, приобретение качества «излишности»:

нам нужен несчастливец полунищий
и комната излишняя его

                         
Что, в конечном счёте, сводится к основополагающему для поэта моменту «выматывания» как способа трансценденции и вообще существования как её формы, в котором само пространство важно постольку, поскольку имеет для нее значение в качестве среды, исходного материала и т.д. – в общем, тех условий, в которых может протекать данная реакция:

я совсем докатился, наверно,
посмотри на мои слова:
память – это столица забвенья,
автономная, как Москва

а душа – это то, что в ней помнит,
и живёт, восходя на нет,
и порой застывает комом
в горле улицы, в сутках лет


Ключевым здесь является «и живёт, восходя на нет». С одной стороны, Васильев подчеркивает момент восхождения, то есть развития, совершенствования, что в духе религиозной философии, с другой – это одновременно и исчезновение, переход в нечто иное, что не имеет словесного выражения, чистое небытие. И стоит отметить, что с этим измерением у поэта очень сложные отношения:

перед небытием небывалым есть долг меня
и растёт с каждым днём, но пока потолка не превысил –
только небо сырое вдруг смотрит из недр дня
и молчит его свет, беспредметен и бескомпромиссен

смутный долг перед небытием побуждает быть


И снова мы упираемся в парадокс: несуществование является тем, что побуждает к существованию, за которое лирический герой Васильева и расплачивается с небытием. Причём своим существованием же. Таким образом, небытие как тотальное отсутствие становится главной категорией метафизики Васильева. Отсутствие – вот один из его ключевых мотивов. Ибо оно есть то, в результате чего и генерируется присутствие, жизнь, бытие как её высшая форма. Отсутствие суть опора и основа. Во всём. И в любви в частности:

о чём я думаю вообще, когда теряю
тебя, – неважно, невозможно не терять
я о ворота заколоченные рая
хочу, подруга, спину опереть

                                  
Потеря становится опорой, стеной в её позитивном значении: Васильев идет в разрез с традиционными представлениями, когда образ стены позиционируется в виде преграды, тупика, вспомним «Записки из подполья» Достоевского. И здесь автоматически всплывает Бродский, который, собственно, и ввёл образ стены в этом значении: «Постараюсь навек сохранить этот вечер в груди./ Не сердись на меня. Нужно что-то иметь позади». И актуализировал категорию потери – снова же: в другом, позитивном ключе — в русской поэзии: «Только размер потери и/ делает смертного равным Богу».

Только вместо Бога у Васильева небытие, которое, кроме чистого отсутствия, также есть и абсолютная полнота, потенция всего сущего, к которой бессмертная душа лирического героя и всходит, истончаясь «на нет».
Вообще, с Иосифом Александровичем у Васильева перекличек немало, прежде всего в характеристике протагониста. Сравним, у Бродского: «…я не солист, но я чужд ансамблю». У Васильева: «партизан, предавший своих, не примкнувший к чужим». В том и в другом случае постулируется глубинное, онтологическое одиночество лирического героя, его обособленность, причем как сущностная характеристика, от социума, экзистенциальная заброшенность, неприкаянность.

И раз уж мы вспомнили о лирическом герое, то отвлечёмся от метафизики и поговорим немного о нём. Сказать, что это аутсайдер, маргинал и мистик – не сказать ничего. Хотя каждое из этих определений и подходит в должной мере протагонисту – этого недостаточно, чтобы прорезались индивидуальные черты. Здесь следует акцентироваться на мелочах, как будто бы незначительных деталях, чуть ли не оговорках, на том, что упомянуто вскользь – на всем том сугубо частном, локальном, что, точно пазлы, собираются после прочтения книги в портрет, поражающий своей глубиной, если не сказать бездонностью: «некий Газданов гоняет такси по изгнанью,/ родина рушится ливнем и музыкой в мир». Под родиной тут, думается, подразумевается Царство Духа, а «музыка» отсылает к философским миниатюрам Георгия Иванова. Поэт точно плетёт сеть или прорубает некий лабиринт, тоннель в инобытие через свою душу, зафиксированную в тексте. И дальше всё уже зависит от остроты читательского взгляда. Или желания протиснуться в этот вход, который может оказаться как и западней, так и путём к сатори.

И на что ещё стоит обратить внимание, так это на поразительную цельность книги, её семантически-образное единство, которое ей как раз и придаёт лирический герой, являясь сосредоточением мотивов и интонаций. Отчего «Выматывание…» приобретает параметры дневника.

Но и с этим не всё так просто: это не метафизический дневник, хоть онтологии там предостаточно, и не лирический – лирики там тоже в избытке. Эти два измерения – мир метафизический и наш реальный – как бы накладываются друг на друга: где-то превалирует один, где-то другой, но в целом мы наблюдаем их синтез, диффузию. Довольно-таки редкий пример такого взаимопроникновения в поэзии. В одном из текстов Васильев поясняет: «события повседневности приобретают статус иномирности: пещера Платона». Поэту словно бы удаётся, несмотря на оковы, двигать шеей, если продолжить аналогию с пещерой, чтобы обозреть всю картину в целостности. Навряд ли стоит утверждать, что его оптика передает всё без искажений, помех и прочая, но то, что эта картина много полнее той, которую мы можем наблюдать в повседневности, именуя её объективной реальностью, – это вне всяких сомнений.

Отсюда определённая странность его поэзии: сбивающийся ритм, практика языковой деконструкции, прежде всего на уровне синтаксиса, и, конечно, образность. По поводу последней может возникнуть немало вопросов. Допустим: «о страшном дереве речь…» (строка, давшая название подборке Николая Васильева в «Лиterraтуре»Прим. ред.). Что за страшное дерево, откуда оно взялось – непонятно. А как оказалось «где-то в недрах/ Александро-Невской Лавры, через которую можно, говорят,/ выбраться из прилегающей психбольницы/ или попасть в неё» – так вообще ребус, не поддающийся разуму.

Ясно, что это – образ метафизический, для нашего мира – сакральный: недаром же он «где-то в недрах Александро-Невской Лавры». И вот это его расположение удивительно. Вывод один: оно воплощает собой аномалию, хаос, в результате которого оно и появилось и который оно собой символизирует. О чём, кстати, говорит и близость дурдома, в котором обитаешь, «не понимая, что тебя тошнит, а не душат». А как же иначе, если в святом месте вдруг наросло нечто дьявольское?

Страшное дерево – это часть сакральной, невидимой реальности, которая проросла в нашей. И сам образ «дерева» не случаен. Сразу же в сознании всплывает дерево познания добра и зла. У Васильева, правда, ничего насчёт плодов не говорится, но это не так важно: поэт намекает на то, что земля суть Эдемский сад наоборот. Впрочем, здесь возможна и другая интерпретация: дерево во многих мифологических системах символизирует собой мировую ось. В нашем случае выходит, что в наш мир проросла ось некого другого, страшного мира. Причем проросла в Александро-Невской Лавре, что, в свою очередь, говорит о кризисе Церкви. Или – если смотреть шире – о духовном кризисе вообще.

Хотя, конечно, до таких обобщений можно и не доходить. Возможно, отгадка кроется в личных неурядицах протагониста:

если кто спросит, что случилось –
то нечего об этом сказать,
хотя оно есть в смысле «было и больше нет» –
очень есть, но нечего, нечего говорить

о дурдоме

выкромсанный из луны сентябрь –
и-часть-октября, пока я добивался девушку,
которая не могла быть моей –    
                  

Но это делает текст ещё насыщеннее, неоднозначнее, что отсылает к Кафке, когда одна интерпретация накладывается на другую, а та на третью и т.д. И в результате создается объёмная картина, состоящая из нескольких пластов, плоскостей, которые частенько вступают друг с другом в откровенное противоречие, чем и подтверждают жизнеспособность васильевского мира. Его реальность.

Васильев поэт-искатель, поэт-исследователь. Отталкиваясь от себя, он движется в сторону иного мира, в сторону «проклятых вопросов». Нет, он не занимается их решением на уровне логики. Он пропускает их сквозь себя, как бы впитывая их квинтэссенцию, и его тексты – это ответы. Но не те, прочитав которые сразу же станет всё ясно. Ничего не станет! Все станет ещё запутаннее, туманнее. Потому что это путь. И, чтобы что-то понять, нужно этот путь пройти, хотя бы – вослед за автором: хоть на какое-то время сделать «Выматывание…» частью своей действительности.

«Выматывание бессмертной души» — это довольно-таки редкий на сегодняшний день образчик экзистенциальной, пограничной поэзии, поэзии Духа – в том смысле, который вкладывал в эти слова Герман Гессе. Васильев не топчется на поверхности, он идёт вглубь, в самое пекло ада, который носит в себе каждый, но далеко не каждый способен заглянуть в него и, тем более, спуститься. Васильев же спускается, не жалея ни себя, ни читателя. А как же еще иначе вытащить на свет хоть крупицу истины и поэзии? Только – «восходя на нет».скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
1 691
Опубликовано 21 авг 2017

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ