(О книге: Глеб Шульпяков, Леон Цвасман. Цейтнот: диалог поэта и философа. – М.: РИПОЛ классик, 2016)
Чтобы увидеть себя, надо смотреться не в зеркало, а в Другого. Это касается и людей и культур.
В книге «Цейтнот» в совместных размышлениях поэта и философа русская культура смотрит в себя через культуру немецкую. Названия семнадцати глав книги складываются в несомненное стихотворение в прозе: «Лес – Футбол – Имена – Германия – Кухня – Профессия – Запад – 90-е годы – Родной город – Ностальгия – Общение – Юмор – Основной инстинкт – В отпуск – История – Чужие – Будущее». Разноплановые темы в свободном чередовании дают объемную «живую картину». Мне, впрочем, не хватает в «стихотворении» двух слов – стыд и страх. Стыд и страх, по-моему, очень показательные и глубокие характеристики культуры. Наверное, читателям захочется, чтобы собеседники обсудили и многое другое: политическую активность и автомобиль, медицину и кино, моду и школу, старение и толерантность… Будем надеяться, что поэт и философ свой разговор продолжат. Они очень интересные собеседники, а их книга – захватывающий собеседник для читателей.
По контрасту с заглавием книги диалог философа и поэта разворачивается неспешно и вдумчиво. Если в споре рождаются испорченные отношения и заострение позиций, а вовсе не истина, то в диалоге-дискуссии рождается понимание и взаимопонимание.
Стержень разговора – соотношение национальных «мифов» (иллюзий) и объективной действительности. Это сложнейшая проблема, потому что «мифы» искажают и затемняют восприятие реальности, мешают понять ее, но одновременно вносят немалый вклад в ее развитие, нередко определяя собой поведение носителей «мифа».
Говорит поэт: «При советской власти футбол был на высоте, поскольку была «советская гордость», то есть сознание своей уникальности (что и было на самом деле). Играли, чтобы, грубо говоря, показать остальному миру «кузькину мать». Это хоть и деструктивный, но мощный мотиватор. Русский человек век ярче всего проявляет себя только в коллективной идее, ради массовой иллюзии. Такой иллюзией-идеей была при совке «кузькина мать». А теперь никаких идей нет вообще. Есть только тоска по идее, такие фантомные боли».
Читая это, я мысленно начинаю возражать, словно готовясь к спору и негодованию: а разве при советской власти футбол был на высоте? А разве это не банальный советский обман, будто русский человек – коллективист? А разве сейчас нет никаких идей? А разве сейчас нет идеи «кузькиной матери»? А разве при совке эту «кузькину мать» исповедовали поголовно все? А разве…
Но поэт обращается к философу: «Отвлечемся от себя и посмотрим, как и за что играют и болеют другие. Что ты скажешь про немцев?»
И философ отвечает, выдвигая две принципиальные идеи. Первая сформулирована четко и прямо: «По моим наблюдениям, футбол здесь имеет то же значение, что и карнавал. Он реализует жажду событий и перевоплощения». Вторая идея, более важная, пронизывает собой весь ответ. Философ не произносит слов «немецкий человек»: он рассматривает отношение к футболу
разных немецких людей: тех, кто «фанатеет», и тех, кто относится к карнавалу-футболу резко критически, тех, кто сам гоняет мяч, и тех, кто «подключен» к футболу через телевизор.
Конечно, такой ответ гораздо интереснее и глубже, чем мои раздраженные вопросы.
В каждой главе книги перед читателем прекрасный пример, наглядный образец взаимно уважительной дискуссии. Такому примеру хочется следовать.
Через всю книгу проходит обсуждение корневых «мифов» Германии и России. По сути своей это вопрос трагический, потому что преемственность поколений, то есть реальные «корни», в обеих странах были подрублены при тоталитарном строе: «Если вникать в "корни” серьезно, становится просто страшно – насколько безвозвратно и жестоко они были уничтожены».
Немецкий корневой миф, по убеждению философа, это вовсе не «орднунг» – расхожий стереотип, а «шаманская душа»: «Представь себе лесного шамана. Под сенью огромного бука, в холодный дождь он монотонно бьет камнем о камень, потихоньку впадая в транс... Когда на Рейн пришли римляне, они вырубили леса, а склоны холмов приспособили под виноградники. Римляне пустили в жилы шаманов южную кровь. Они навязали им дисциплину и единобожие. Исчезли благоговейный страх как состояние духа, одухотворенное одиночество в природе и с природой. Появилась ясность дали и вечный порядок. Размышляя об этом образе, мы можем определить не только немецкую романтику как ностальгию по шаманской душе, но также и прусскую технократию как воплощение воли без души. Осознать катастрофу нацизма мы не сможем, но заметим, что после нее в немецкой культуре исчезло живое слово».
Философ становится поэтом, рисуя этот миф (а кстати, какое-такое единобожие могли навязать германцам легионы Цезаря?) и связывает с ним бережное и трепетное отношение к природе, которое ярко проявляется в современной Германии: «Тут молодые пары мечтают о спокойной жизни на природе. Без карьеры, без конкуренции и без стресса. Чтобы был минимальный доход у каждого, а дальше создавать экологическую идиллию. Не насилием, а собственным примером. Тогда никаких войн будет не нужно. На мой взгляд, богатая природой Россия могла бы такой подход продемонстрировать».
Отвечает поэт, превращаясь в скорбного философа-социолога: «Так уж складывается наша история, что наше богатство нам чаще во вред. Так что я бы на твоем месте на слияние с российской природой особо не рассчитывал, только в частном порядке. А скучно жить нашему человеку будет всегда. Знаешь почему? Потому что от него в этой жизни почти ничего не зависит».
Да! Каждый из нас горестно согласится, потому что «от нас ничего не зависит, не высовывайся, без нас давно все решили» – это позывные нашей жизни. Но почему? Не связано ли это с нашим «корневым мифом»? Поэт понимает его так: «Есть апокрифический, почти сказочный мотив в русской истории. Это мотив «призвания» на власть. Приходите и владейте нами, и мы будем вам покорны. Но только мы ничего не решаем. Вот "сказка” нашей жизни».
Чаадаев называл ее
поэзией народа, Лев Толстой устами своего героя Левина провозглашал ее дорого завоеванным
правом – правом не судить и не решать. Поэт считает, что это наша беда, и с горькой иронией говорит: «На этом договоре, как на черепахе, стоял и стоит «русский мир». Поэтому люди здесь еще сто лет, двести лет, тысячу – будут жить в мертвых городах, есть мертвую пищу, смотреть мертвый ящик, ненавидеть других и пожирать друг друга. А виноват в этом будет Запад, Восток, Обама, вспышки на солнце и дефицит колготок».
Литературу и писательство поэт и философ обсуждают в главе «Профессия». Сегодняшней литературе, «мастерам слова» и премиальному процессу оба предъявляют суровые обвинения. Кошелек как единственный критерий качества в «издательской литературе» и отсутствие продаж и тиражей в «толстожурнальной», полная потеря мастерства на «толкучем рынке» интернет-литературы и разрыв содержания и формы у выпускников Литинститута, наивный соцреализм региональной литературы и борьба иерархий в премиальном ажиотаже. Все обвинения заслуженные, неотразимые, но дело в том, что они вечные. Из них следует, что литература жива-живехонька. В смертный сон литература погружается тогда, когда эти обвинения предъявлять ей запрещено, а велено только рапортовать о великих достижениях.
Особый сюжет в диалоге – моральная вменяемость сегодняшней литературы, утрата внутреннего нравственного ориентира. «Давай попробую объяснить это живым примером, – говорит поэт. – Здесь у нас есть один популярный писатель, в прошлом омоновец. Букет убеждений у этого писателя покажется тебе диким, но для конъюнктуры нашего времени он показательный. Великая империя, товарищ Сталин, литература соцреализма не хуже Шмелева или Бунина. Раньше он писал о нелегкой судьбе омоновца и, надо отдать ему должное, делал это ярко. А недавно выпустил исторический роман о лагерной жизни на Соловках. Материал подается сообразно его убеждениям, конечно. Парадокс, но роман громче других хвалят те, чьи духовные предки в этих самых лагерях сгинули. А теперь скажи мне — вот ты, стал бы ты читать исторический роман человека с таким историческим мышлением?» Философ ответил: «Я бы прочел этот роман как произведение в жанре исторической фантастики. Кстати, модный в Германии жанр». Такой ответ меня болезненно задевает. Я думаю, что вопрос поэта поставлен точно, и даю на него ответ: нет. Полтора века назад Томас Карлейль в своей книге «Французская революция» вывел формулу: есть ужасы, о которых следует читать только в документах. И добавлял: на языке оригинала. Когда сочинитель сочиняет сочинение о лагере, он переходит нравственную границу. Я такое сочинение не открою (и не открыла – я не читала «Обитель» и не буду). Право писать художественное произведение о лагере есть у тех, кто в лагере сидел. Право остальных – документалистика. Исследование и публикация документов.
Вот так я с горячностью вмешиваюсь в захватывающий диалог поэта и философа. Эта книга – умное, увлекательное приглашение к размышлению, к обдумыванию как своей личной ситуации, так и культурно-исторической.
«Каждый человек, если захочет, сможет нащупать свою собственную связь с прошлым, это я и называю родиной. Это личное, почти интимное и, главное, свободное дело каждого. Но это единственный путь в будущее. Искать связь элементарно через предков. Через места, где они жили. Чем они занимались, кто были. Это прошлое и есть будущее, а не тот эрзац, который нам предлагает государство по телевизору».
скачать dle 12.1