facebook ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 187 октябрь 2021 г.
» » Екатерина Ливи-Монастырская. ГДЕ НЕИСТОВЫЙ ВЕК ТРУБИТ

Екатерина Ливи-Монастырская. ГДЕ НЕИСТОВЫЙ ВЕК ТРУБИТ


(О книге: Сергей Арутюнов. Апостасис. – Кострома: Издательский Дом Максима Бурдина, 2016)
 

Шестого февраля в Литинституте поэт, прозаик, публицист и критик Сергей Арутюнов представил свою новую книгу стихов «Апостасис». Этот сборник очередная ступень в восхождении, прочно связанная с предыдущими, взятие новой высоты, выход на иной качественный уровень, когда в «смутном аду» повседневности рождается то, что можно определить как уникальность поэта.

Арутюнов, 1972 года рождения, принадлежит к поколению, на долю которого выпало тяжелейшее испытание – в 1991 году этим ребятам было плюс-минус двадцать, и «эпоха перемен» прошлась по ним наиболее безжалостно. Из размеренного, спокойного, «кучковатого до тесноты» советского детства, из «горделивой, как балет» страны поколение было вышвырнуто в совершено иную реальность, где «...нас убивали, тащили ко дну, / как спиртом Рояль выжигали глаза», которому дорога легла «по муторной слякоти, в сорном дыму», «по грязи в Гудермес и Шатой».
Поэтому одна из сквозных тем книги – это СССР как священная территория детства1,

Где створ ветров распахнут, как ворота,
И полуоблака как полусны,
В которых слышишь в сорок раз яснее
Скорлупку дома, вечную, как мир,
Где мама пела и отец хохмил,
И тишину, кричавшую о снеге.


Этот мир, тесный, пыльный, ржавый, рябой, «когда, блюдя теорий фиговость, / зубрили рыхлости марксизма», тем не менее предстаёт как некий Эдем до грехопадения заповедный, священный.

У этой территории есть гений места – «детской памяти отголосок, / дорогой Леонид Ильич», и Лары, и Пенаты. Это мир Предков, который уже отделён от мира ныне живущих, но там нет мёртвых – живы все:

И, немотствуя в отраженье,
Проржавевший скрипит шарнир:
Жив и дед в ледяной траншее,
И отец, объяснивший мир.
Чтоб, укрытый золой и пеплом,
Ты вернулся, насквозь пробит,
К фотографиям чёрно-белым,
Где неистовый век трубит.


Это – рай, пронизанный нежным и пыльным светом:

Ни пылинки с тех лет баснословных,
Только помню в лохматом году –
Как трава выгорает на склонах
И свой мячик в неё я кладу.

Сынишка поэта гражданин и царь этого мира, противоположного «проржавевшему капкану» и «плену» мира взрослых, предстаёт паладином идеального, носителем единственно верной свободы:

И отвечает сын мне, меч воздев:
Не бойся, я спасу тебя из плена.


«Апостасис» завершает «девятикнижие» Сергея Арутюнова, возводя в «акме» всё, что было заявлено в предыдущих книгах, – все аспекты стиха проработаны, отточены, отсутствуют «провисания» и «люфт». Наитие становится открытием, а открытие облекается в ясные формулы. Назову несколько особенностей, которые, как несущие детали, своего рода «арматура», соединяют весь комплекс стихов Сергея Арутюнова – от первой книги «Окалина» до последней.

Мир его предельно насыщен, даже воздух – совсем иная среда, обладающая непривычной плотностью:

Я сам взойду туда, к манометрам и топкам,
На воздух октября гудок облокотив. 


В этой среде всё предельно одушевлено, приобретает антропоморфные черты: «…нага и криворота / выходит осень по амнистии / за проржавевшие ворота», гроза становится «толсторукой», а ветер поднимается, «стуча в переносицы ставен квадратных, / Вбирая потоки земли разогретой». Окружающий мир не столь зрим и слышим, сколь осязаем. Поэзия Арутюнова предельно тактильна, образы ощутимы даже на кончиках пальцев:

Когда темнеет в городе моём,
Где с кваса сдачу мокрую давали.


Недаром эпитеты, характеризующие именно фактурность, тактильность применительно к деталям пейзажа – неисчислимы: «изломанный ландшафт», «облезший, как череп, поросший травой бензобак», «вдоль заборов рифлёных и липкой апрельской грязцы». Предельные тактильность и ольфакторность делают стихи Арутюнова в некотором роде «слепоглухонемыми» – познание мира приходит через осязание и обоняние, а ощущение жгущего и ледяного гораздо сильнее, чем через зрение и слух. Именно таким предстаёт спектр ощущений для человека, затыкающего уши и глаза, чтобы не видеть и не слышать орущей и сверкающей пошлости эпохи, ослеплённой вспышками огня и оглушённой грохотом взрывов:

Эта пыль картонажная, едкая хлорка в сортирах,
Оцинкованный тазик и тряпка засохшая в нём –
Наслаждайся, пацан. Это запах родимых затирок.
От него мы не раз неприятеля прочь шуганём.


Или:

Ни дворняг, ни ворон, только скрип чердаков опустелых,
Штукатурки пещеристой осыпь да смрад головней,
Только ветер с реки, только мутные блики на стенах –
Вот где Троя моя, где от солнца еще холодней.


Сквозные образы мокрого пепла, обугленного дома («смрад головней», «там, где дружина моя пировала, / тянет остывшей золой»), окончательны и трагичны, они одни из самых страшных в лирике поэта, которая вся – сгорание, сожжение. «В мире безумном, как страсть пиромана» поэт вопрошает: «Чего ж нас, таких изумительных, / Забили, как в печку дрова?» Но сгорание – главное условие спасения и достижения вечности:

Я столько раз ещё унижусь,
Желая выгореть дотла,
Чтобы судьба, переменившись,
Побег нечаянный дала,

И перестала пахнуть сплетней,
И нитей больше не суча,
Под своды Врат вошла последней,
Прямой и тонкой, как свеча.


Но там, где огонь, обязательно будет лёд. Поэтому неслучаен парадоксальный образ: «любви ледяной орнамент, / простёртый над нами всеми». Лед прикладывают к ожогу и ушибу.

Вся лирика Арутюнова построена на контрасте. Вот слова самого автора из частного разговора: «Кажется, никто из критиков еще не понял этого – пластика стихотворения делается мгновенными переходами из одной эмоции в другую. Тогда и приходит ощущение накала – не расхлябанности, но внутренней свободы быть истошным в размере». Кажется, остудить огонь можно только «мокрым снегом и зимой бескрайней», всё тонет в «зиме сырой, зиме тотальной»; «Только зиму и помню, / только зиму и помню одну». Но вместе с памятью зимы – «…средь чахлых лесопарков, / схватившись намертво с рутиной, / смолой грядущего запахнув, / растёт апрель неотвратимый» – именно весна – главное время года, впрочем, как и осень. Арутюнов – поэт грани, надлома, и «зимы полгода» – это отнюдь не «мороз и солнце», а оттепель, как предчувствие апреля или память о ноябре. Поэтому наиболее часто встречающийся цвет – коричневый: цвет земли, проталин, межсезонья:

По апрельской земле коричневой
Ветры буйные распластав,
Отдаёт ледяной опричниной
Серый вереск погранзастав.


Сквозные образы, связывающие лирику Сергея Арутюнова в одно большое стихотворение, выстраданы жизненным опытом, прежде всего войной, которая для поэта не просто слово-игрушка, обожаемое рок-текстовиками и бардами, а часть личного жизненного опыта человека, который «укрывался шинелью, / шёл по бритвенному острию». Война – еще одна несущая тема многих или почти всех стихов. Она незримо присутствует везде: «Лохматой ростовой мишенью / душа кренится перед бурей», «после рая – морозная тундра, / лай зениток да кашель базук». Даже в курортном пейзаже «тугие мускулы холмов, / всклокоченных, как при обстреле». Война преследует поэта повсюду:

На пляже, что древней песка,
Споткнувшись о вьетнамку чью-то,
Пойму ли вновь, как смерть близка,
И как ничтожна жажда чуда


Это перекликается с деталью другого стихотворения, свидетельствующего об ужасе бойни и расправы над гражданскими:
 
Никто из них не грел щекой приклад,
Ушей не зажимал, не выл спросонок,
В чаду моторизованных бригад
На месте друга находя кроссовок.


Цикл «Минойя» в книге стоит особняком. Несмотря на сходный образный строй, общую манеру, он отличается иным колоритом и насыщенностью. Арутюнов в книге «Саланг» назвал своего лирического героя «вещности унылый интендант», однако в «Минойе» он не просто «собран и дотошен», но превосходит сам себя в чёткой прорисовке детали. Помимо прочего, «Минойя» – это цикл стихотворений с заголовками, которых в последней книге, да и во всём совокупном творчестве Арутюнова не так уж и много. Давая имя явлению, автор, несомненно, выделяет его среди прочих.

«Минойя» – цикл стихов о Крите, одном из истоков европейской и мировой культуры, – не имеет ничего общего с глянцево-отполированными «отпускными» стихами о красотах, прелестях и достопримечательностях иных земель. И поныне поэты пишут целые душно-приторные книги об отмеченных в путеводителе вехах, сладкие, как патока. «Минойя» ничем не похожа на подобные опусы. Пронзительный взгляд сквозь столетия, историю, миф, делает его единовременным сегодняшнему дню, роднит этот цикл с «Итальянскими стихами» Блока. Взгляд поэта растворён в пейзаже, в пластах времени, в людях, в реалиях сегодняшнего дня. Это – постоянное присутствие, действование слова в пространстве-времени, Кайрос, противопоставленный всепожирающему Хроносу, момент истинного постижения, который длится тысячелетия, но фокусируется в кратком миге:

«Само растёт»… А ты попробуй
Такие вырастить плоды,
Чтоб воссияли, как акрополь,
Среди окрестной тесноты.


<…>

И озаряется аллея,
И пчёлы, паука ловчей,
Разносят липкий запах тленья
Над плащаницами лучей.


Прикосновение к Архаике, к Началу, обладает особым воздействием на слово. «Минойя» в чём-то подобна и «Армении» Мандельштама: «Как бык, шестикрылый и грозный / здесь людям является труд, / и, кровью набухнув венозной, / предзимние розы цветут». Иной пейзаж, но сходное настроение: «Сам разделишь слиянья: / там, где фрегат возник,/в бездну глядят селяне, / Бездна глядит сквозь них. /  Вот и деревья мокнут, / ливни листву смели, / долбит небесный молот / впалую грудь земли». Но, в отличие от Армении Мандельштама, которому «люб натугой живущий, столетьем считающий год, / рожающий, спящий, орущий, / к земле пригвождённый народ», Крит не вызывает глубокого отклика:

Позорно гибнуть в царстве кустарей,
И гибели пронзительной желая,
Я тороплюсь на Родину скорей,
Где и томленье паче ожиданья.


Именно в «Минойе» всё отчетливей слышатся апокалиптические нотки, и страшный пророческий гул нарастает. Лабиринт Минотавра и пещера Апокалипсиса омываемы теми же волнами. Образ «зверья, что выходит из моря / навстречу бегущему с гор» повторится в стихотворении о куда более северных краях:

Когда меняется погода
Который день уже подряд,
И колокол звонит по ком-то,
И в небе призраки парят,
Бредёт сентябрь в своих печалях,
И, видя, как маяк мигнул,
Над гомоном горластых чаек
Проносится фабричный гул,


<…>

В домах бугристой терракоты
Становится слегка теплей,
Идут фасадные работы,
Покраска окон и дверей,
И город с торжищем исконным,
Что триста лет судьбу гвоздил,
Смиряется с вечерним звоном,
И ждёт пришествия годзилл.


Видения Судного Дня, когда «расходится в атмосфере / чудовищная заря», следуют один за другим, свидетельствуя не столь об обычном ныне для всех – от академика до землекопа, – пророчествовании о «конце света», давно ставшем досужей суетной болтовнёй, сколько о желании Будущего Века и искуплении настоящего, хоть ценою собственной жизни:

Се видны мне с изнанки
Кони, ворон и блед,
Проторённые знаки
Неминуемых бед.
Но и позднего позже,
На последнем снегу –
Что я сделаю, Боже?
Что я сделать смогу?


И речь идёт именно о настоящем, в котором всё – и самая глубь времён, и Вселенная, и человек, и слово, и тайна, постигаемые всем существом:

Хватали за рукав – куда спешим?
Но что бы ни ответил им двойник мой,
Февральской гопоте недостижим,
Кружился дух с возлюбленной энигмой,
И этим был обязан не стихам,
Тем более не старцам и сусаннам,
Но лишь тому, что горлом постигал
в лучах весны и счастье несказанном.


Это и есть поэзия, освобождение, откровение.




_____________________
1 См. также: Сергей Оробий. Фантомное чувство родины. О книге рассказов Сергея Арутюнова «Запах напалма по утрам». // Лиterraтура, № 50Прим. ред.
скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
2 347
Опубликовано 16 фев 2016

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ