(О книгах: Сергей Чупринин. Вот жизнь моя. Фейсбучный роман. – М.: РИПОЛ классик, 2015. Лидеры мнений.
Валерия Пустовая. Великая легкость. Очерки культурного движения. – М.: РИПОЛ классик, 2015. Лидеры мнений)
Новая серия издательства «РИПОЛ классик» началась встречей поколений – книгами литературных критиков Сергея Чупринина и Валерии Пустовой.
«Фейсбучный роман» Чупринина – это не роман, а энциклопедия, лексикон, толковый словарь. Ибо нет ничего явного, что не стало бы тайным: «Не вернется время, что родилось на излете оттепели, проползло сквозь вязкие семидесятые восьмидесятые, рвануло вперед на рубеже девяностых и теперь, капля по капле, истекает. Мое время, время моих ровесников – и чужое, полное тайн и загадок для новых, пошедших в рост поколений. Его надо бы объяснить» (с. 6).
О своем энциклопедическом замысле автор говорит и еще раз, но провокативно, с отрицанием: «Я ведь не толковый словарь отшумевшей цивилизации пишу, а рассказываю о своей жизни, единственной и неповторимой, как любая другая» (с. 27).
Книга Сергея Чупринина встает в ряд «толковых словарей», вызванных жаждой старшего поколения передать свой мучительный опыт и осознать, что с нами произошло. Есть ли у молодежи встречное желание воспринять горькие плоды советского прошлого – сложный вопрос. Я к нему вернусь.
В новом веке вышло уже несколько качественных энциклопедий утонувшей эпохи: «Наш советский новояз: Маленькая энциклопедия реального социализма» Бенедикта Сарнова, «Ленинградский лексикон» Игоря Богданова, «Энциклопедический словарь истории советской повседневной жизни» Леонида Беловинского, «Энциклопедия банальностей» Натальи Лебиной, «Мой Данилов. Опыт личного ретро-словаря» Руслана Армеева. «Фейбучный роман» близок по замыслу к этой последней книге, в которой Армеев, почетный гражданин Данилова, объясняет отшумевшее время через «призму» родного города и неразрывно связанных с ним личных воспоминаний. В книге Чупринина такой «призмой» становится литература.
Среди этих интересных и важных работ книга Чупринина – самая артистичная и скорбно-ироничная. «Роман» построен как научное издание: в нем имеются все академические атрибуты вплоть до именного указателя, списка рецензентов и библиографии. Это, конечно, проявление авторской иронии, но дело в том, что книга и правда научная. Автор исследует принципиальную историко-социологическую проблему: возможность самореализации человека в условиях режима, жестко подавляющего независимость личности и общества и насаждающего единомыслие – государственную идеологию.
Автор использовал Facebook для сбора «полевых материалов»: в книге щедро цитированы комментарии читателей-«френдов», включающие как воспоминания, подтверждающие позицию автора, так и полемические выступления. Аналогично действовал и Армеев, поместивший в «Приложение» к ретро-словарю несколько мемуарных очерков, но он собирал их у земляков традиционным способом, не обращаясь в социальные сети.
Молодежь не знает советских реалий, но их-то понять нетрудно, если старшие объяснят. Очень трудно понять другое – главное: как существовал и действовал советский человек в патологических обстоятельствах государственной лжи. Всем нам сверху были спущены идеалы, миропонимание, цель и смысл жизни, предуказанное коммунистическое будущее и соцреализм в искусстве. Этим фикциям каждый должен был присягать на верность под угрозой доноса: во всех коллективах стучали стукачи. Ужасна и отвратительна была опасность «стука», но еще хуже – опасность вербовки: «Со мною – свят, свят! – никто таких разговоров не вел. Но ожидали их все, и все к ним не то чтобы готовились, но с жадностью слушали, как кому-то удалось-таки ловко отбрыкаться» (с. 18).
Какая этика складывалась в такой ситуации у мыслящих, ответственных людей, которые хотели заниматься любимым делом и проявить свой талант? Тем, для кого призванием была литература, приходилось особенно тяжко, потому что «инженеры человеческих душ» находились под строжайшим надзором и контролем – и партийным, и тайной полиции.
Возникала этика компромиссов и сделок с собой и обстоятельствами. Проблема в том, что компромисс и сделка в отечественной культуре обозначают не способы решения или смягчения острых конфликтов, а бесчестье и моральное падение.
Советское общество состояло из виноватых людей. Абсолютное большинство было виновно в приспособленчестве, но и меньшинство бескомпромиссных борцов, избравших путь «против рожна прати», тоже чувствовало свою вину – прежде всего за оторванность от безгласного и смирившегося народа.
Сергей Чупринин исследует и этику компромисса, и отношения ее носителей с этикой борцов, и формы государственного давления. В итоге он прямо говорит о своей вине, хотя он сам и близкие ему по духу люди действовали с наивозможной в легальных советских обстоятельствах честностью. Чупринин в коммунистическую партию не вступал, долгие годы работал в самом свободном советском еженедельнике – в «Литературной газете», писал о настоящей литературе, а не о «секретарских» опупеях Сартакова и Шуртакова (кто они такие и что такое «секретарское творчество», молодому читателю объяснено в «Комментариях с примечаниями»). Однако для тех литераторов, которые на компромиссы не соглашались и работали в котельных, он был благополучным «савецким» функционером, как и его друг-учитель поэт Леонид Григорьян, который предельно отстранялся от официальности, но все же печатался в подцензурных изданиях и преподавал латынь в ростовском мединституте.
«Смешно было бы мне снимать вину с себя самого и своих коллег. Мы не были героями, хотя как победу понимали всякую удавшуюся попытку отбить у начальства какую-нибудь крамольную фразу. Люди, не способные жить по лжи, в "Литературной газете”, как и вообще в советской печати, не задерживались. Увы, но это так. Среди нас, вне всякого сомнения, были трусы, были дураки, были раздолбаи, но подлецов при мне все-таки не было» (с. 51).
Строгий к себе, автор мудро объективен по отношению к другим. Даже к тем, кто вступил в компартию ради должности и карьеры. Кстати, знает ли молодежь, что не вступать туда, если «приглашают», требовало немалого мужества? «И ведь не все же, как тогда говорили, скурвились – кому-то действительно удавалось, взяв ту или иную значимую должность, пробуждать в окружающих добрые чувства: то слабым помогут, то достойную публикацию пробьют, то партбилетом за кого-то поручатся. Так что – вслед за моим тезкой Сережей Боровиковым процитирую популярное тогда mot: "В партии – не все сволочи, но все сволочи – в партии”» (с. 69–70).
Позднесоветскую попытку реформ, так называемую «перестройку», автор встретил с большими надеждами – «молод был, и голова кружилась… Не только, мол, рынок, но и свобода…» (с. 140).
С коллизиями свободы и гласности связан один из самых интересных и трагических сюжетов книги. Чупринин рассказывает, как в дни надежд и перемен он приехал в «глубинку» в гости к родителям, и вся родня собралась, чтобы с ним повидаться. Выпивали, понятно, беседовали по душам: «Перестройка, говорю, реформы. Горбачев, твержу им. Гласность. "Да на хера мне его гласность. Лучше бы деньгами дал,” – веско роняет самый старший из моей родни. И я осекаюсь. Ну на что им, судьбой мне дарованным, в самом деле все эти свободы? Книжки какие хочешь читать? Так они не по этой части. Депутатов выбирать? Так навидались они уже всяких народных уполномоченных и еще навидаются» (с. 140).
Лично мне жаль, что автор рассказал только о собственных мыслях и не допытался у своего родственника, чего ему хотелось бы «на самом деле». Не только же, наверное, чтоб начальство денег подкинуло? Хотел же, наверное, чтобы жизнь стала человечнее? В прямом смысле и без уточнений роковая реплика свидетельствует о страшном социальном эгоизме, личной дремучести и негражданственности. О бедах страны собеседник Чупринина не думал вовсе. Однако он все же воспользовался плодами гласности: критически высказался о политике генсека. Прежде такие высказывания подпадали под уголовную статью (под какую именно и что по ней можно было схлопотать, молодой читатель узнает из «Комментариев»). Своему родственнику автор ничего не возразил, а в социальном эгоизме обвинил себя – интеллигента, получившего с перестройкой интеллектуальную свободу.
Классическое интеллигентское народолюбие внушило автору иллюзию, будто советская пропаганда приучила людей «раньше думать о родине, а потом о себе» (с. 193). В начале 90-х он даже написал статью «Самоучитель начинающего избирателя», где призывал голосующих думать прежде всего о личных интересах и о выгоде той группы людей, к которой они принадлежат. Это поразительно. Ведь старый родственник внятно объяснил столичному интеллектуалу: уж чему-чему, а этому избирателей учить не надо.
Еще один трагический сюжет связан с важнейшим для автора делом – с литературой. «Фейсбучный роман» – не только лексикон отшумевшего времени, это еще и литературная энциклопедия. Любовь Чупринина к литературе, книгам, писателям, к журналу «Знамя» – это любовь «не мальчика, но мужа». Он знает и понимает все: и счастье тех дней, когда «пишется», и радость открытия нового таланта, и безрадостные подробности писательской закулисы, и трудности литпроцесса, и ту жестокую правду, что кровью сердца написанная книга – вот хотя бы и «Фейсбучный роман» – ничего в мире не изменит. Чупринин пришел в литературу в 60-е годы и остался верен ей в наши дни, полвека спустя, когда литературе изменило общество. В советскую эпоху литературу цензуровали, душили, кромсали, потому что считали очень важным делом, очень влиятельной силой. Сегодня у литературы такая же свобода и такая же влиятельность, как у стоклеточных шашек, а бывшие «властители дум» стали в своем узком кругу «лидерами мнений» – именно так, с каким-то спортивным или партийным оттенком, называется серия, которую открыла «энциклопедия» Чупринина.
Мне кажется, что именно к этому мучительному парадоксу относятся последние строки, postscriptum книги – трагическое четверостишие Фета: «Не жизни жаль с томительным дыханьем. /Что жизнь и смерть? А жаль того огня, /Что просиял над целым мирозданьем, /И в ночь идет. И плачет, уходя».
Вторая книга в серии «Лидеры мнений» принадлежит Валерии Пустовой, которую можно назвать одной из героинь «Фейсбучного романа». Чупринин в своей энциклопедии не раз поминает талантливую «критикессу» (с. 242) и посвящает ей отдельную словарную статью (с. 502). На «Великую легкость» он уже отозвался одобряющей и ободряющей рецензией, завершив ее мажорным аккордом: «Валерия Пустовая – критик, каких всегда мало. Значит, и писатель. Выражусь даже сильнее, опрометчивее: в кругу своих товарищей по поколению – и поэтов, и прозаиков, и драматургов, и эссеистов – именно она сегодня, может быть, самый сильный, проявившийся писатель». (НГ Ex libris от 10.12.15).
Валерия Пустовая тоже успела высказаться о книге старшего коллеги, подчеркнув в ней то, что, видимо, ближе всего ей самой: противостояние той боли, которую «причиняет время, сдвигающее представление о драгоценном и пыльном» (НГ Ex libris, указ. Соч.)
С точки зрения здравого смысла, «драгоценное» и «пыльное» не антонимы, но в личном идиолекте Валерии Пустовой, на котором написана вся ее книга, они приобретают особое значение, не столько внятное, сколько суггестивное.
Замысел книги большой и мощный: критика современной литературы, культуры и всей жизни с позиций «драгоценного» и в борьбе с «пыльным». Если исходить из той идеи, что «главное – величие замысла», то книга удалась. Но такая капитальная заявка требует и самого серьезного, без скидок, разговора о ее воплощении.
На беду – то ли мою, то ли «Великой легкости», – я читала эту книгу сразу вслед за «Фейсбучным романом» и отмеченные в нем типичные слабости литкритиков обнаруживала одну за другой.
Чупринин, вспоминая себя, молодого, обращает к современным авторам слова Пушкина, сказанные Вяземскому: «Да говори просто – ты довольно умен для этого» (с. 30). К сожалению, Валерия Пустовая доброму совету не вняла.
Первую статью книги, огромную, шестидесятистраничную, осилит только рецензент, а вольный читатель не станет пробираться через такие, например, пассажи: «Перед нами не идеи, а интуиции исторического времени, чуйка вместо мысли – визионерство, которое могло бы сориентировать на острие исторического момента, но в давно расчерченном пространстве прошлого может разве с толку сбить, дабы читатель не заметил, до чего жидкими гвоздями крепили многоэтажный эпос» (с. 9). И эта «чуйка вместо мысли» – не обидное исключение, а характерный образчик: в таком духе написана вся статья. Какое значение в прихотливой речи критика получает слово «чуйка» (в собственном смысле всего лишь «пальто»), мне догадаться не удалось.
Другой раз Чупринин привел «классные» примеры рецензионных завихрений, и пошутил: «Я, увы, так не умею: "Пахнущая несвежим после внезапного праздника бельем глумливость в этих стихах не противоречит спасительной ночной влюбленности”» (с. 281). Валерия Пустовая тут же доказала, что она, увы, так умеет: «Не промасливая стилистически не стыкующиеся реалии, не выстраивая обстоятельства жизни в задуманный узор, документальное повествование позволяет умереть зерну литературности, чтобы тут же дать жизнь литературе в ее изначальной форме, зачавшей поздние жанровые побеги» (с. 39).
Чупринин досконально понимает, что романы не перевернут мироздание и читателей. А у молодого критика есть предельно возвышенный идеал: «Можно сказать, что литература применяется не по назначению /…/ По мне, так читать стоит только для этого – расслышать правду и не суметь быть прежним» (с. 346). Вы можете себе представить реальность, где от каждой книги человек бы преображался? И не можете и не хотите. Но у всякого предельного идеала есть неизбежное следствие: он дает готовую возможность для «расправы». Например, Пустовая только за то раздраконила прекрасный роман Александра Григоренко «Ильгет», что он «может увлечь, не спорю, но не преобразить читателя» (с. 278).
Советское прошлое Чупринин знает на личном опыте, а Валерии Пустовой «там не стояло». Но я не вижу в ее текстах желания обдумать реальный опыт свидетелей и участников драматических событий. Она судит решительно, но вразнобой. На странице 43 осуждает тех авторов, которые рассматривают советскую историю через призму семейной, и требует понимания «в масштабе народа, эпохи, земли». А на странице 54, наоборот, осуждает Дмитрия Бавильского, который как раз и призвал к широкой общественной дискуссии о большевизме. Разве, мол, ему неизвестна наша проблема – раскол в оценке прошлого? Особенно странно читать, как молодой и передовой критик повторяет зады зюгановской пропаганды: «Современность, устроенная вопреки прошлому, расплатилась литературой и космосом за новые сапоги» (с. 112).
А кстати, «чтоб два раза не вставать», как приговаривает Чупринин в своей книге, не промолчу и о том, что он тоже «подставляется» под собственные критические замечания. В приложении «Попутное чтение» критик предостерегает мастеров занимательной новеллы от ошибки – «о какой-нибудь, простите великодушно, чепухе рассказывать с тем же азартом, с той же вовлекающей читателя энергией, что и о важном, не вдруг обдуманном» (с. 361). В «Фейсбучном романе» тоже есть горячо рассказанная «чепуха», к делу не идущая, – вроде тех фрагментов, где говорится о мини-юбках ростовчанок (с. 318) или о гостиничном «люксе» без горячей воды (с. 284)
Критическая манера Валерии Пустовой меня приводит в недоумение. Конечно, ее жажда поскорей выйти на «крупные идеи» заслуживает уважения, но за идеями нередко теряется текст. Пустовая неохотно и скупо цитирует рецензируемых авторов, почему-то называя цитирование «нехитрым приемом» (с.234), хотя, по-моему, это прямая обязанность рецензента перед читателем. Она редко вспоминает о том, что, собственно, в рецензируемом романе происходит. Читатель, который раздумывает, взяться ли – ну, скажем, за «Веру» Александра Снегирева – услышит от Пустовой, что «Вера не символизирует, не обозначает, не указывает – Вера существует, над стратами и страстями» (с.59), что «жертва и преображение Веры скорее мистериальной природы» (с. 59) и т. д. Но кто такая Вера и что с ней происходило – об этом ни словечка.
В общем, неизбежное сравнение двух книг оказалось для молодого «лидера» суровым. Да еще взгляд постоянно цеплялся за досадные частности.
В книге не раз встречается слово «постистория». Ну как можно его писать и читать? Произнести – еще куда ни шло, но в тексте эта «стистория» отталкивающе смешна.
А почему молодежь воображает, что слово «нелицеприятный» обозначает «неприятный некоему лицу»? Оно всегда значило «объективный, беспристрастный». Но молодой критик пишет так: «Посвященные читатели распознавали звезд актуальной культуры, выведенных под нелицеприятными фамилиями» (с. 290).
С обложки зазывают зазывалки: «Дайвер Достоевский», «Театральный троллинг»… Нету в книге никаких троллингов-дайверов. Это лукавство, непонятное и ненужное.
«Охохонюшки хо-хо, скажу я вам на это» – заметил Чупринин в «Фейсбучном романе» по сходному поводу (с. 222). И я тоже вздохну. Книга молодого критика не стала для меня «лидером мнений», но мне так понравились в ней несколько путевых очерков и стихотворений в прозе, что хочется целиком что-нибудь процитировать. Вот, например, «В движении»:
«Такой период – люблю все то, что не переносила раньше:
– прозу Виктора Пелевина и Романа Сенчина,
– спонтанность и перемены,
– новые города и незнакомые улицы,
– случайных людей,
– спокойных людей,
– людей, не читающих книги,
– критиков Кирилла Анкудинова и Льва Данилкина,
– быть старшей по возрасту,
– семейные будни.
– мыть полы.
– танцевать,
– терпеть и надеяться.
– ничем не жертвовать,
– давать волю,
– молиться по канону» (с.345).
Приветствуя начинание издательства «РИПОЛ классик», будем ждать продолжения серии, а значит, серьезного разговора о современной литературе и культуре.
скачать dle 12.1