facebook ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 186 сентябрь 2021 г.
» » Ольга Балла-Гертман. ПАНСКОПИЯ: ОПЫТЫ ПРОЯСНЕНИЯ

Ольга Балла-Гертман. ПАНСКОПИЯ: ОПЫТЫ ПРОЯСНЕНИЯ


(О книге: Александр Марков. Теоретико-литературные итоги первых пятнадцати лет XXI века: SVMMVLA DE LITTERIS. – [б.м.]: Издательские решения, 2015)


Текст, который в виде небольшой (но чрезвычайно плотной) брошюры издал филолог и философ Александр Марков, – на самом деле черновик и зародыш монографии, а скорее всего – и не одной. Прежде всего – систематического, развёрнутого исследования устройства того, что нам известно под именем «классической традиции»; традиции вообще; классического вообще; логики существования и взаимодействия культурных явлений; логики порождения новизны.

Место Маркова в нынешней литературоведческой мысли вообще уникально. Хотя бы уже тем, что способы видения, свойственные, с одной стороны, филологу, с другой – философу, с третьей – историку культуры (отдельным пунктом – истории религии и религиозной мысли), с четвёртой, пожалуй, – поэту – действуют у него одновременно и, накладываясь друг на друга, создают своеобразную, штучную стереоскопию. Впрочем, в марковском коренном двуединстве филолога и философа последний – вопреки филологичности самим же автором заданной темы исследования – оказывается всё-таки ведущим. Марков, при всём своём скрупулёзном внимании к словам, – не «словесник», он «смысловик»; слово волнует его как носитель больших смысловых тенденций, выходящих далеко за пределы слова, но в нём сфокусированных, пойманных словом, как солнечный луч –линзой. То, что выходит из-под его пера – по существу, даже не теория культуры, а философия, осуществлённая на филологическом материале. Маркова занимает устройство и динамика человеческих смыслов как таковых, – и взаимоотношения «классического» с неклассическим и постклассическим, устоявшегося – с новизной, – лишь наиболее удобный повод это рассмотреть. Возникновение нового, точки новизны – те изломы, на которых становится возможным увидеть процессы, остающиеся при более рутинном, инерционном развитии скрытыми.

О чём бы Марков ни говорил, он неизменно мыслит большим культурным целым, прослеживает его внутренние связи. Для понимания происходящего в литературе ему принципиально понимание «влияния науки на литературу или искусства на литературу»; притом интересно ему знание в становлении, открытое, вопрошающее, ищущее, нащупывающее себя, «предельно неготовое». Более того, он мыслит многими временными пластами сразу – в свете такого взгляда люди, например, XVII и ХХ века оказываются современниками, решающими, по большому счёту, общие задачи. Это, пожалуй, даже не стереоскопия, это уже сама панскопия – всесмотрение, всевидение.

Говоря о литературе русской и новейшей, Марков вовлекает в разговор – в качестве необходимого условия, без которого предмет внимания просто не будет как следует виден – словесность иных стран и эпох, включая далёкие. Так, книга, посвящённая «первым пятнадцати годам…», начинается с разговора о сонете итальянского художника XVI века Аньоло Бронзино и о «раскрывающем» его смысл – века спустя! – стихотворении Т. С. Элиота (на самом деле, это, в обоих случаях, – разговор о смысле и его воплощении; о природе и динамике творческого замысла). Прямо от них Марков переходит к двум изначально присущим европейской культуре («всегда были») представлениям о полноте, – бытия и человеческого существования (понятно, что это – тема, ключевая для дальнейших рассуждений). Об этом он, кстати, говорит интересные вещи. «Одна полнота – это полнота власти, plenitudo potestatis, которая <…> заполняет всю оболочку вещей, чтобы в конце концов проявилось намерение. Другое представление о полноте – это plenitudo в качестве πληρομα, которая может вобрать в себя вещь как своё измерение; и тогда цель и оказывается возможностью осуществить полноту, происходящую из самой полноты, – свободную полноту, которая может осуществиться, а может и нет». Понятно, что тут он уже спускается к самим античным корням европейского мироотношения.

(Вообще, складывается впечатление, что автору сразу очень многое нужно сказать, слишком многое – едва ли не больше того, что задано смиренными рамками темы исследования и что работает на его непосредственные задачи. Тут едва ли не каждый абзац – хотя бы вот только что процитированный, о полноте – мог бы быть развёрнут в самоценное рассуждение).

Вся первая глава посвящена большим европейским смысловым процессам, охватывающим не только литературу и даже не в первую очередь её, но разные – всегда связанные друг с другом – формы восприятия и моделирования мира: глубоким, разветвлённым корням того, чему будет посвящена вторая глава – актуальной отечественной словесности.

Да, до русской литературной ситуации и её явлений дело дойдёт лишь во второй главе… впрочем, дойдёт ли, вполне ли дойдёт?

В самом начале книги автор обещает нам анализ бестселлеров: «Бестселлеры первых пятнадцати лет XXI века, – говорит он на первой же странице, – доказывают, сколь резко литература освобождается от былых институций.» (Кстати, не очень понятно, почему именно первых пятнадцати, – что за важный рубеж в развитии литературного сознания и литературных практик знаменовал собою 2000-й год по Рождестве Христове?)

Однако на самом деле о заявленных «бестселлерах» (о том, стало быть, что заполняет верхние строчки топ-листов больших книжных магазинов и массово читается) не говорится ни единого слова. Вообще.

Всё внимание Маркова сосредоточено на авторах, огрублённо говоря, элитарных: то есть весьма далёких и от массового понимания, и вообще от массовых запросов (таков даже Владимир Сорокин, которого вроде бы вполне можно назвать массово известным – однако скорее по имени, чем по действительной и внимательной прочитанности). Его герои – Ольга Седакова, Елена Шварц, Саша Соколов, Григорий Дашевский, Виктор Iванiв, Василий Бородин – люди, выполняющие сложнейшую смысловую работу, вполне внятную лишь качественно подготовленному читателю, если не сказать – эзотеричную.

В самом деле, литература резко освобождается от былых институций. Правда, делает она это, похоже, отнюдь не на уровне бестселлеров, но на своих, немногим по-настоящему видимых вершинах.

Кстати, Марков не предпринимает исследования работы каждого из занимающих его современных авторов в целом, во всей совокупности её тенденций. Он лишь намечает – иной раз совсем чуть-чуть – такую возможность, рассматривая у каждого поэта по одному-два стихотворения, у Сорокина – одну «Теллурию», а у Саши Соколова – и вовсе один отрывок из «Между собакой и волком», – текста, написанного аж в 1980-м, между прочим, году.

Впрочем, в разговоре о «первых пятнадцати годах» текущего столетия значительное место уделяется и авторам, до этого времени не дожившим. Это – и писатели первой русской эмиграции, «парижской волны» и «харбинских веяний», и умерший в 1986-м Павел Улитин. Наряду с пишущими по-русски (в межкультурных границах для Маркова важна, видимо, скорее их проницаемость) рассматриваются здесь и авторы иностранные. Это – греческий «поэт, прозаик, филолог, теоретик, переводчик» Христос Ангелакос (р. 1962) и французский поэт Рене Шар, – между прочим, двенадцати лет не доживший до наступления интересующего нас XXI века (умер в 1988). Шара, в свою очередь, Марков прочитывает так, как, наверное, во всём свете способен прочитать один только он – специалист по греческой филологии в одном из своих профессиональных обликов: через греческого врача и богослова XVII века Григория Корессия. (Тексту же Саши Соколова он находит соответствия – вряд ли ведомые самому исследуемому автору – в словесности эпохи эллинизма и в трудах «последнего византийского классицизирующего историка» Лаоника Халкокондила).

На равных правах с поэтами и прозаиками, в одном ряду с ними оказываются и философы: Владимир Бибихин и куда менее известная, но, по мысли автора, очень важная для понимания сегодняшней культурной, смысловой ситуации Инна Войцкая – религиозный мыслитель (между прочим, тоже не дожившая до «первых пятнадцати лет XXI века», умершая в 2000-м, всё главное написавшая в девяностых). Причём из всего наследия Бибихина для автора оказываются в данном случае важны «разрозненные заметки о переводе Седаковой Верлена Клоделя». В своей разрозненности они кажутся даже «загадочными», однако Марков усматривает за ними «целую исследовательскую программу» – по существу, философского характера: «через перевод увидена уже задача поэта, а не задача только поэтического текста». Эту-то программу он и раскрывает на примере – ничем, кроме общего, чрезвычайно широкого контекста, с Бибихиным не связанного – греческого поэта и переводчика Христоса Ангелакоса (лишь марковское зрение, повторяю, способно свести этих авторов вместе и увидеть их как части одной линии).

Такой ход мысли, на самом деле, понятен. Во всех названных случаях речь идёт о судьбах слова и смысла. Всё это – разные, но взаимосообщающиеся части мыслящей словесности: в каком-то смысле даже неважно, на каком именно языке эта словесность пишется. Возникает впечатление, что для хода мысли марковского типа язык как таковой, со всеми своими этническими, историческими, фонетическими, в конце концов, особенностями, – вторичен. Он – та самая «оболочка, шелуха и каркас», которую, по Маркову, означает элиотовское слово husk («a husk of meaning»): то, «что нужно снимать, что снимает сама природа, когда время пришло». Марков занимается жизнью идей. Говорю же – «смысловик».

Мы уже поняли, что рамки исследования – как хронологические, так и тематические вообще – выставлены в книге с минимальной чёткостью (в них тоже, видимо, важна прежде прочего проницаемость). Отнести ли это к недостаткам авторского анализа или, напротив того, к его достоинствам? Я даже готова склониться ко второму; во всяком случае, это стоит отнести к его особенностям, ибо, как мы уже заметили, Марков мыслит многими временами сразу, прочитывая, проясняя одни через другие без малейшей зависимости от того, насколько далеко во времени отстоят друг от друга соответствующие явления и в какой мере они друг на друга влияли.

При таком объёме вовлечённого в панскопическое рассмотрение материала и плотности прослеживаемых связей и соответствий сделанный автором в результате всего вывод даже несколько разочаровывает. Он так невелик («Заключение», завершающее книгу, занимает три предложения), что, кажется, и вовсе не вывод – или лишь один из тех возможных выводов, для которых сказанное даёт основания. Три предложения – три с предельной конспективностью намеченных, безусловно интересных мысли: 1) классика не тождественна «норме», но, наоборот, требует своего преодоления; 2) Большие идеи по-прежнему не чужды современной словесности, только они – в отличие, видимо, от словесности предшествующих эпох – присутствуют в ней как возможности (а не как образы); 3) Живопись – сквозь призму которой полезно рассматривать литературные произведения – помогает понять, как мысль видит свой предмет, а в схемах мысли увидеть одни из условий задачи, которые мысли приходится решать.

Всё хорошо, только обещали читателю в начале книги не это.
Обещали страшно интригующие вещи. Представить поэтику как «смысл литературы», как «ряд программ, живущих собственной жизнью» (собственной – значит, независимой? – от чего? От воплощения? От меняющихся культурных контекстов?). Обещали дать «понимание того, <…> как литература вдруг раскрывает все карты возможностей, откуда берутся бестселлеры, какие идеи учат читать» – ведь именно это понимание, по собственным словам автора, – «ближайший итог первых пятнадцати лет XXI века». По всем этим вопросам было бы полезно увидеть развёрнутые обобщения, выведенные из разнообразного материала, к разному материалу приложимые формулы – разве не ради них предпринималось мощное многоочитое исследование? Но их (пока?) нет.

Выводы же, сделанные автором, приведены выше в переводе с марковского. У него особенный язык. Прежде всего, Марков – философ с собственным понятийным аппаратом, который радикальным образом определяет видение им своего предмета. «Наша книга, – предупреждает он с самого начала, – требует предварительного знакомства читателя с основными терминами Аристотеля (энтелехия, чембытность {το τι ην ειναι}, предикация-категория) и Гуссерля (интенция, феномен, эйдетическое), равно как знания слов пайдейя и экзегеза». Я бы добавила, что чрезвычайно полезно было бы и знание истории и современного состояния христианской богословской мысли, – и вообще, очень пригодятся навыки чтения философских текстов, соответствующая дисциплина ума и внимания. Но и того более, у Маркова есть и свой персональный идиолект (включающий даже графические особенности: некоторые слова он принципиально, не объясняя причин, пишет с прописной буквы: Русский, Английский, Европейский…)

Язык, на котором он говорит о предметах своего внимания, нередко тёмен и сам нуждался бы, пожалуй, в прояснении; в предварительном определении понятий, на которых основывается рассуждение. (Вот, например, из обсуждавшегося уже вывода: «Большие идеи действуют в нынешней литературе и поэзии [заметим – поэзия вынесена за пределы литературы как особенное явление, и вряд ли это оговорка, – Марков ничего зря не говорит, он не только тёмен, но и точен; тёмен и точен одновременно – точен собственной, особенной точностью. Такие вещи обыкновенно удаются именно поэзии.] <…> как возможность приготовить самих себя для приближения образа и приближению к образу» [выделено мной. – О.Б.-Г.]. В чём смысловой оттенок дательного падежа «приближения» во втором случае – «подготовить себя приближению»? Понять это вполне может, вероятно, только тот, кто хорошо знаком с особенностями авторского мировосприятия). По существу, сам этот текст – для полного своего прояснения, развёртывания – нуждался бы в подробном, построчном комментарии (возможно, в авторском). Пока же он требует терпеливой экзегезы; он напоминает, скорее, туго свёрнутый бутон, развернуть который предстоит очень хорошо подготовленному читателю. Поэтому марковские книги («Теоретико-литературные итоги…» – не единственная его книга этого года; о второй – об «Исторической поэтике духовности» – я надеюсь ещё сказать в другом месте) я бы отнесла к особой разновидности текстов – к текстам-стимулам, которые уже одной своей сложностью, индивидуальностью, неумещаемостью в типовые дисциплинарные рамки создают в своей культуре беспокойство, нарушают её равновесия и инерции, повышают её динамику. Такое, опять же, чаще всего удаётся именно поэзии.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
2 207
Опубликовано 15 окт 2015

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ