ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 224 декабрь 2024 г.
» » Алексей Конаков. ХОЛОДНЫЙ КАМЕНЬ

Алексей Конаков. ХОЛОДНЫЙ КАМЕНЬ


(О книге: Михаил Айзенберг. Справки и танцы. – М.: Новое издательство, 2015)


«Запрещать запрещается», «Будьте реалистами, требуйте невозможного», «Под булыжниками мостовой – пляж», – пожалуй, не составило бы большого труда доказать, что знаменитые лозунги на стенах революционного Парижа-68 были не чем иным, как стихами. Истинно поэтическая лапидарность, тщательно выверенная ритмика, хорошо продуманная инструментовка, и, наконец, общая тяжесть, увесистость, убедительность высказываний – налицо все приметы, все признаки и характерные черты. Кажется, мечта Д. Хармса о стихотворении, которым можно разбить окно, наконец-то воплотилась в этих речевых артефактах, готовых сейчас же стать оружием пролетариата и богемы, студентов и ситуационистов – грозными булыжниками, под градом которых вот-вот рухнет вконец обветшавший, выживший из ума голлизм… Голлизм не рухнул, но речь сейчас немного о другом.

Что получится, если мы перенесем эти плотные одностишия, эти увесистые камни-стихи – за железный занавес, в пространство советской жизни, в столицу застойных брежневских времен? Получится московский концептуализм. (Получатся, в частности, стихи И. Ахметьева, где строка-булыжник становится не орудием атаки на власть, но объектом почти научного рассмотрения, чудесным минералом с дивными прожилками и любопытной структурой: «и не введи нас во Ингушетию». Собственно, все книги И. Ахметьева есть не что иное, как музейные коллекции тяжелых камней, время разбрасывать которые еще не наступило, над которыми висит непробиваемым куполом чисто геологический интерес.) Эта затянувшаяся метафора нужна для иллюстрации простой мысли: одной из заслуг советского концептуализма является то внимание, которое он привлек к отдельной строке, то значение и тот вес, который он сумел придать ей. Разумеется, не только И. Ахметьев; знаменитый «довесок» Д. Пригова, концентрирующий в себе всю семантическую тяжесть стихотворения («И бородатые губы/ Шептали: Хрена/ Вам»); многократно, до наступления кристаллизации, повторяемая строка Вс. Некрасова («Некрасов спал/ Некрасов спал / Некрасов спал»); наконец, собрания Л. Рубинштейна, россыпи мелкой гальки, где для каждой строчки готова отдельная библиотечная карточка («Спасибо, мне не тяжело»).

Вероятно, именно этой традиции наследовал в свое время и М. Айзенберг – великолепный знаток советского концептуализма. Отличительной особенностью классических айзенберговских текстов является неравномерное распределение в них плотности; используя идею Л. Рубинштейна о совпадении строки и строфы, М. Айзенберг создает стихотворения с четко выраженным центром тяжести, легко находимым даже визуально. Таким центром, как правило, и является отдельно стоящая строка-строфа, концентрирующая, вбирающая, подытоживающая всю массу написанного текста: «Он сидит, себя латает./ Мысль полночная слетает,/ улетает воробьем.// Мы сидим и водку пьем.// Кто расходится под вечер,/ кто гуляет в отпуску,/ кто свою, безумный, лечит/ семинарами тоску». Отсюда, наверное, это удивительное ощущение, возникающее при чтении стихов М. Айзенберга: внезапная пауза, приостановка, озарение, словно бы автор запросто говорит и говорит о чем-то – но вдруг замирает, на мгновение пораженный немыслимой тяжестью отдельной фразы: «Кто из тех, кто вошел в поток,/ вытянет коготок?/ Ни один. Ни один не выйдет./ Ни один не вырвется невредим.// Или выйдет за всех один?». Эта сверхтяжелая строчка иногда располагается в самом конце текста («Вытекла, почвы не пропитав./ Это такой, чтоб ты знал, устав:/ всякую речь начинать за здравие,/ все оставлять на своих местах.// Что там за дверью? Никак Австралия?»), иногда посередине («Ток-ток дождь и дождь впереди/ Под ногами поток/ Моссовет отменил такси// Плащ промок. Зарядил на год.// Страшный частник, живой огонек,/ старший чайник – притормози!»); иногда таких строчек оказывается несколько («Отдавая малой кровью,/ отрываю от себя/ время, время –/ лепту вдовью.// Узел, узел. Узелковое письмо.// С нами снимок поляроид полирует.// ”быловремя” отразится как в трюмо/ не изъятыми цветными поясными/ снами с ними»), и они дробят текст – образуют в нем большое число прорех, гнезд и пристанищ, куда прячется что-то, быть может, самое важное и самое неуловимое, то, в чем трудно сомневаться и о чем нельзя говорить.

Эта заключительная полуцитата из Л. Витгенштейна, разумеется, совсем не случайна; как известно, из двух частей «Логико-философского трактата» важнейшей автор считал ненаписанную, а дефиниция «о чем нельзя говорить» означала для него, прежде всего, пространство этики. Собственно, не в этом ли и состоит основной маневр М. Айзенберга? – шагая за концептуалистами, он постепенно переносит акцент с геохимического анализа тяжелых строк на исследование лакун, образующихся между ними; отстраненная метаязыковая критика любых речений ненавязчиво заменяется поиском этического, собирание булыжников – ощупыванием новооткрытого пляжа. И, быть может, существует корреляция между стихотворной техникой поэта и свойственным ему мироощущением в данный момент истории? Что, если динамика возникающих/исчезающих разрывов между катренами, логика появления отдельно стоящих строк, законы разбиения стихов на полустишия точно соответствуют перипетиям и трансформациям этического поиска в конкретной группе людей, представляемой в том числе и М. Айзенбергом? Иными словами, что, если диахронический анализ строфики этих довольно интимных текстов всегда оказывается еще и анализом самочувствия определенных слоев столичной интеллигенции, голос которым дает поэт? Если это действительно так, то перемена, произошедшая в последние несколько лет с указанной социальной стратой, представляется поистине потрясающей.

В недавно изданной книге М. Айзенберга «Справки и танцы» перед нами уже не «рассеянная масса» слов со смещенным в отдельную строку центром тяжести, с обилием пустых пространств, вольно обживаемых несказуемым этическим – но что-то почти прямо противоположное; строки идут очень плотно, строфы (преимущественно четверостишия) все время теснятся друг к другу, единственная стоящая отдельно строка-строфа, столь характерная для текстов М. Айзенберга раньше, находится в самом последнем стихотворении книги: «Выбери шаг держать,/ голову не клонить,/ жаловаться не сметь.// Выбери жизнь, не смерть.// Жизнь, и еще не вся./ Жаловаться нельзя». Быть может, это и есть главный этический посыл сборника: «Выбери жизнь, не смерть»?

Сюжет «Справок и танцев» легко прочитать как попытку максимально собраться перед лицом такого выбора: все те же камни, все те же строчки уже не разбрасываются, но подгоняются возможно ближе, между ними все меньше остается вольного воздуха и теплого песка: «Он пишет пылью по стеклу,/ особой техникой владея,/ но не находит похвалу/ его неловкая затея.// Мы держим камушки во рту,/ и нас считают дураками./ Когда поверю, сам пойду/ на всех кидаться с кулаками», «Холодный камень блестками оброс,/ и воздух в темноте снимает мерку,/ но не на наш – на великаний рост./ И снова снегом засыпает сверху.// Смотри, куда нас время привело –/ к невидимой версте и снежной яме,/ и в очередь за тем, кто меж тенями/ еще способен отдавать тепло». Резкое похолодание за окном, очередное подмораживание страны, страх одинокого самостояния, инстинктивное желание опять уйти на кухни, полуосознанная смена оптимистичного «another break in the wall» печальным «возьмемся за руки, друзья», – не это ли регистрируют новые стихи М. Айзенберга, никогда не писавшего «гражданской лирики» в вульгарном понимании слова, но неизбежно выражающего чаяния тех или иных референтных групп, попавших вдруг под чудовищное давление государства? Судорожное сглатывание, сжатые кулаки, внезапная нехватка кислорода и вообще свободного пространства – разве не так чувствует себя последние несколько лет любой образованный человек, пытающийся сохранять независимость суждений? Разве не так ощущает себя целый класс, страта, весьма многочисленная группа людей? Или дело вовсе не в группе? Или речь всего-навсего о переживаниях конкретного индивида; скажем, о банальной соматике понемногу стареющего тела, о неизбежном скукоживании плоти, о верно подступающем холоде старости: «после десяти/ по ночной тропе/ белого белей/ темные пути/ камушки шуршат/ сами по себе// как за лунный блик/ заступает шаг/ забываю вмиг// что моих годин/ 61/ и любой годок/ отходной гудок»? Не здесь ли загадка?

Итак, оледенение социума или остывание тела, групповая этика противостояния или индивидуальная этика старения, выбор жизни личной или жизни общественной? Какое-то странное, нелепое противопоставление. Быть может, что-то одно. Быть может, и то, и другое. Быть может, тут вообще ничего нельзя сказать, и потому следует молчать. Впрочем, для читателей, которые считают М. Айзенберга всегда молодым, ответ будет очевиден.

скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
3 430
Опубликовано 14 апр 2015

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ