В издательстве «Росток» вышла книга избранных статей литературоведа, доцента Литературного института им. А. М. Горького Сергея Федякина «Геометрия литературы» —
своеобразное продолжение книги «На островках», также недавно увидевшей свет. После чтения этих работ понимаешь, что Федякин как литературовед недооценён: тут и захватывающий стиль изложения, и глубокое проникновение в суть литературы, и рефлексия над её малозамеченными явлениями. Отдельного внимания заслуживают статьи об эмигрантской критике и её представителях. Без чтения «Геометрии литературы», кажется, невозможен и разговор о сегодняшней журнальной и критической работе — соотнесение с контекстом русского зарубежья 20-х годов XX века способно прояснить многие вопросы нынешнего турбулентного времени.Мы побеседовали с Сергеем Романовичем о публикациях возвращённой литературы, в которых он принимал участие в 90-е годы XX века, о редакторском отношении к молодости как индульгенции — и тех случаях, когда оно правомерно. А также о сложности разговора про Марка Алданова из сегодняшнего дня и о том, уместен ли взгляд на мемуаристику Георгия Иванова как на чистую мифологию.Беседу вёл Борис Кутенков.Борис Кутенков (Б. К.): Сергей Романович, Ваша книга «Геометрия литературы» вышла с очень небольшим перерывом после предыдущей, «На островках». Чем они отличаются — и, может быть, даже принципиально?Сергей Федякин (С. Ф.): «На островках» — ближе к литературным портретам, хотя одни герои изображены подробней, другие — бегло. «Геометрия литературы» — о произведениях или литературных явлениях. Название пришло из того внимания к художественному пространству, которое заметно во многих статьях. «Черный вечер — белый снег, ветер, ветер, на ногах не стоит человек...» Блок вряд ли думал о том, как запечатлевается пространство его поэмы. Но, вчитываясь, видишь вертикаль, которую прочерчивает первая фраза, и горизонталь второй. Этот «незримый крест», только начатый с горизонтали, появится и у Георгия Иванова («...Это звон бубенцов издалека, это тройки широкий разбег, это черная музыка Блока на сияющий падает снег...»), и у Пастернака («Мело, мело по вей земле» — «свеча горела на столе»). Иначе вычерченный крест проявился и в одном из поздних стихотворений Вячеслава Иванова. У Заболоцкого в стихотворениях может проглянуть то особое пространство, которое математики назвали «лист Мёбиуса» и «бутылка Клейна». Образы Платонова будто впитали в себя «воображаемую логику» Н. А. Васильева, который, в свою очередь, отсылал к неевклидовой геометрии Лобачевского. Иначе говоря, это книга «вчитываний» — и в художественное пространство того или иного произведения, и в историю литературы (например, большой раздел о русском зарубежье). Есть здесь и кусочек «островков» — напоминание о первой книжке.
Б. К.: Интересно, что книга начинается с короткого предисловия, посвящённого «Тамани» как образцу прозы. Действительно ли это для Вас главная проза, написанная на русском языке? Можно ли что-то поставить рядом с ней?С. Ф.: Рядом с «Таманью» можно поставить всю русскую классику, по крайней мере главные её произведения. В предисловии важно было не только сказать об искусстве прозы, не только увидеть особенности прозы Лермонтова, но и опереться на сходство в литературных пристрастиях Толстого и Чехова; и тот, и другой — хотя и не только они — во многом шли от Лермонтова. В приложении, где есть статья о Лермонтове для энциклопедии, его воздействие на последующую русскую литературу запечатлено.
Б. К.: Также в этой статье о «Тамани» Вы пишете об истории с Толстым, фотографией и правкой. Не все знают этот сюжет, расскажите, пожалуйста.С. Ф.: Маковицкий слышал от М. С. Сухотина, что черновики «Тамани» Толстому показывал Николай Федорович Федоров в Румянцевском музее, где было чуть ли не 30 вариантов (см.: Маковицкий Д. П. У Толстого, 1904—1910: «Яснополянские записки»: В 5 кн. Кн. 1: 1904—1905. .: Наука, 1979. С. 164, сноска). Но это «свидетельство о свидетельстве», в которых всегда бывают неточности. В воспоминаниях Григоровича есть описание рукописи «Тамани» с важной деталью: бумажные вклейки (см.: Григорович Д. В. Литературные воспоминания. М.: Гослитиздат, 1961. С. 107). И, наконец, есть воспоминания Сергея Николаевича Дурылина, который все эпизоды своей встречи с Толстым запечатлел по «горячим следам». На вопрос Сергея Николаевича о наиболее совершенном произведении русской прозы Толстой ответил:«„Тамань”. Это совершенство. Я видел снимок с рукописи: она вся до того исчерчена, что ничего нельзя разобрать. В повести нет ни одного лишнего слова, ничего, ни одной запятой нельзя ни прибавить, ни убавить» (Прометей. М., 1980. Т. 12. С. 216). Рассказано об этом и в комментариях известного лермонтоведа В. А. Мануйлова к изданию «Героя нашего времени» 1996 года. Для вступительного эссе пришлось учитывать все свидетельства: нужен был образ рукописи, но без многочисленных ссылок на источники.
Б. К.: Отдельно раздела «удостоен» Блок: его именем озаглавлен блок статей, тогда как остальные — не именами, но метафорами. Почему именно он?С. Ф.: Блок не только великий русский поэт, но и великая душа. Не только имя, но и явление. По масштабу личности он превосходит всех своих современников. Из писателей ХХ века столь же удивителен оказался Платонов, который во время последней опалы (после рассказа «Возвращение») и отлучения от литературы не оправдывался, как делали другие писатели, а написал статью «Страхование урожая от недорода», т. е. думал не о себе, а обо всех.
Б. К.: А что за статья?С. Ф.: Платонов ведь не только писатель. Он работал мелиоратором, имел изобретения. Помню разворот его записной книжки (она была уже хрупкая, мне дали глянуть на нее издалека): на левой странице — наброски чертежа и формулы, на правой — реплики героев будущего «Котлована». Статья 1946 года не имеет отношения к литературе. Её содержание можно понять из первой же фразы: «Для всякого человека ясно, что обеспечение ежегодного урожая в нашей стране и забота о реальном росте урожая из года в год есть дело первостепенной жизненной и государственной важности». Т. е. общее дело для него важнее личной судьбы. Свои предложения Платонову опубликовать не удалось, уже готовилась к печати критика его рассказа Александром Фадеевым, а после и появится печально известное выступление критика В. Ермилова «Клеветнический рассказ А. Платонова». Впервые статью Платонова опубликовала Наталия Васильевна Корниенко в «Независимой газете» (1 сентября 1994 года). Я тогда с газетой сотрудничал и — о чём приятно вспомнить — способствовал этой публикации.
Б. К.: Ваша работа «Искусство рецензии в “Числах” и “Опытах”» полезна для молодых критиков. Какой опыт эмигрантской критики, о которой Вы подробно рассказываете, могли бы заимствовать сегодняшние журналы? А какой, наоборот, можно оценить как негативный?С. Ф.: С 1920-х годов, при разделении литературы на «советскую» и «зарубежную», новое поколение прозаиков Советской России как литературное явление всё-таки превосходило писателей русского зарубежья. Там из тех, кто вступил в литературу, в сущности, только Набоков и Газданов оказались именами, которые нельзя «пропустить». Здесь — Платонов, Шолохов, Булгаков, Леонид Леонов — и далее, далее, можно назвать десятки имён, которые оказались значимы для русской литературы именно как художники. С критикой (тоже можно сказать и об эссеистике) произошло что-то противоположное. Г. В. Адамович, В. Ф. Ходасевич, П. М. Бицилли, К. В. Мочульский, В. В. Вейдле, П. П. Муратов, Ф. А. Степун и многие другие. То, что они сказали о современной им литературе, оказалось, как правило, более значимым, нежели то, что говорилось в метрополии. И по тому, как написаны были их статьи, это — художественная литература. В Советской России критика перестала быть жанром, стала профессией, и это не могло на ней не сказаться. Вячеслав Полонский пишет лучше, чем Леопольд Авербах. Но никого из них — если говорить об их статьях как о прозе, — нельзя поставить рядом с теми, кто был назван.
Б. К.: Есть ли примеры подобного несоответствия?С. Ф.: Почти наглядный пример: князь Д. П. Святополк-Мирский в 1920-е — один из блистательных критиков русского зарубежья. В 1930-е — он уже советский критик, и чувствуешь: с самим языком его что-то произошло. Знание русской литературы столь же необыкновенно. А вот лексика и само строение фраз наводит на самые грустные мысли. Его «эмигрантское» эссе о Василии Комаровском — шедевр. Его статьи о советской литературе — очень часто — документ для истории «вульгарного социологизма». При этом, если вы читаете его же вступительную статью к двухтомнику Е. А. Баратынского, то «горизонт» его знаний впечатление производит. Конечно, и в советской литературе тех лет не могло не быть исключений. Но, например, Мандельштам-критик слишком помнит о русской критике 1910-х, он — оттуда пришёл.
Б. К.: В каком смысле «слишком помнит»? Можно об этом подробнее?С. Ф.: В «Цехе поэтов» при обсуждении стихов Гумилёв требовал «придаточных предложений», т.е. не просто впечатления («нравится — не нравится»), но и пояснения: «почему хорошо», «почему не хорошо». Неудивительно, что из таких обсуждений выходили замечательные критики, умевшие дать точные и ёмкие формулировки: сам Гумилёв, Георгий Адамович, Георгий Иванов (когда он выступал в роли критика). Осип Эмильевич прошёл эту школу. К тому же критика на рубеже веков, если говорить о «модернистах», — это не только «высказывание на тему», но и род художества. Блок не случайно свои статьи называл словом «проза». У Мандельштама была ещё одна редкая особенность. Эссеисты и критики, создавая произведение, легко используют образы, но часто выстраивают сюжет своего произведения, опираясь на «рацио» (статьи того же Гумилёва). Мандельштам умел сюжет статьи выстраивать сцеплением ассоциаций. Так, кстати, часто писал свою прозу и Блок. Иногда — Розанов (хотя ему, автору книги «О понимании» и — в начале творческого пути — переводчику Аристотеля, не чужд был и «гумилёвский» вариант). Кстати, очень высоко оценил эссеистику Мандельштама упомянутый ранее Святополк-Мирский в своей «Истории русской литературы». Такое же отношение к критике, к «статейству» заметно и у эмигрантов первой волны.
Б. К.: И всё же — чему главным образом нам сегодня учиться у эмигрантской критики?С. Ф.: Современным критикам у критиков-эмигрантов стоило бы учиться чуткому вниманию именно к художеству, а не «социальной» или «коммерческой» значимости, видеть произведение, а не «текст» или «проект». Но свои недостатки и там были. Не всегда критики русского зарубежья готовы были воспринимать то, что иной раз лучше схватывали простые читатели. У читателей Шолохов был невероятно популярен, критики же частенько ставили его прозу на одну доску с эпопеей атамана Петра Краснова. Пожалуй, Адамович здесь оказался более чутким. Особенно когда уже после войны в газете «Русские новости» откликнулся на последнюю книгу «Тихого Дона». Андрея Платонова вообще не заметил никто, кроме того же Адамовича.
Б. К.: В статье о Георгии Адамовиче Вы говорите о «возвращённых авторах». Какие у Вас воспоминания об этом перестроечном периоде, когда, по свидетельствам многих, Платонов и Гроссман становились современниками новопришедших писателей, вся литература существовала одномоментно? Правда ли, что эта «одномоментность» отрицательно сказывалась на литературных судьбах тогдашних дебютантов? Вспоминаются ли Вам какие-то из «затерянных», недооценённых публикаций или писателей?С. Ф.: «Возвращённая литература» стала частью литературного процесса где-то с 1986 года. Платонов — с «Чевенгуром», «Котлованом», «Ювенильным морем», «Счастливой Москвой», — стал явлением этого времени, хотя, разумеется, за границей кое-что из этой его прозы было известно. Сразу явилась литература русского зарубежья (Набоков, Газданов, Георгий Иванов, Георгий Адамович, многое из Шмелеёва, Бунина, Куприна, Ремизова, Ходасевича, Цветаевой, Мережковского с Гиппиус и т. д.) Многое «вернулось» из начала ХХ века (вплоть до «Заметки о «Двенадцати» Блока, которая в известнейшем его собрании сочинений печаталась с сокращениями). Одновременно появляется литература 1920-х и 1930-х (кроме Платонова — многое из Булгакова, Зощенко и т. д.). Из послевоенной литературы — не только Гроссман, но и Шаламов, и Шукшин, и лучший, хотя и не законченный роман Трифонова «Исчезновение»… Вообще, одно перечисление имён и произведений «возвращенной литературы» займёт несколько страниц. Т. е. — в считанные годы явилась литература разных эпох, вплоть до «Истории государства Российского» Н. М. Карамзина (перепечатывалась в журнале «Москва»). Разумеется, читательский голод отчасти был утолён. Читатель и до «перестройки» знал, что подлинная литература ему «явлена» далеко не полностью. Но поскольку всё это многообразие хлынуло на страницы журналов, то современным авторам пришлось довольно туго: и напечататься нелегко (предпочтут опубликовать неизвестное из Ахматовой, Твардовского, Пильняка и т. д.), и сочинение твоё начинают сравнивать не с современниками, а с классиками.
Б. К.: А какие-то исключения были? Скажем, легче «проходила» литература с темами, которые ранее не затрагивались?С. Ф.: Да. «Одлян» (о жизни малолетних преступников), «Стройбат», вольная «женская проза» и т. д., т. е. та литература, которая брала «темой», вне зависимости от её художественной стороны. Кое-кто из молодых со своим словом всё-таки прорывался. И здесь стала заметна ещё одна закономерность: тайное присутствие в новейшей русской прозе Набокова или Платонова (реже — Газданова). Если говорить о «недооценённых» прозаиках, то сразу приходят на ум два имени — Олег Стрижак, автор романа «Мальчик», и Михаил Лайков, автор романа «Возвращение в дождь». Если говорить о «недовозвращении», то в первую очередь вспоминается эссеистика русского зарубежья. Это особого рода художественная проза. Многое до сих пор не собрано, рассеяно по периодике того времени.
Б. К.: Вы и сами наверняка принимали участие тогда в публикациях «возвращённой» литературы. Что можете вспомнить? Какими своими находками гордитесь?С. Ф.: Готовил газетные и журнальные публикации Газданова, Набокова, Георгия Иванова, Георгия Адамовича, Бицилли, Николая Бахтина, Мочульского, Георгия Мейера (на его статьи о русской литературе и книгу о «Преступлении и наказании» до сих пор слишком мало обращают внимания). Вряд ли вспомнил всех, кого хотелось вернуть читателю. Самое известное, что удалось опубликовать книгами, — критика и эссеистика Константина Мочульского (как автор замечательных монографий о русских писателях он до того был более известен), философская критика и эссеистика Николая Бахтина, старшего брата всем известного Михаила Бахтина. Чуть позже — самое полное (на сегодняшний день) издание мемуаристики Георгия Иванова. Принимал участие в расшифровке рукописей и подготовке многих томов В. В. Розанова, попутно вчитывался в архиве в письма его знакомца И. Ф. Романова, который более известен под псевдонимом Рцы. Ещё было несколько очень важных публикаций для тех, кто изучает русскую литературу. Их мы готовили вместе с Олегом Коростелевым. Это — самые важные статьи из полемики Адамовича с Ходасевичем, которая длилась более 10 лет. Почти полный свод высказываний Адамовича о Владимире Сирине (т. е. — довоенном Набокове). Готовили мы, разумеется, полный свод, но в «Дружбе народов» чуть его подсократили. Ещё — публикация (тоже с Коростелевым) воспоминаний Адамовича. Позже опыт этот пригодился, когда я готовил книгу Адамовича «Сомнения и надежды» для издательства «Олма-Пресс». Возможно, более полный вариант появится в 2026 году, в «АСТ».
Б. К.: Одна из героинь Ваших статей — Елизавета Кузьмина-Караваева. Не самая крупная фигура. Как родилась статья о ней? В чём её литературный и жизненный пример?С. Ф.: Сначала была заказана книга избранной её лирики (так и не вышла). Помню, как Станислав Бемович Джимбинов — кто у него учился в Литинституте, никогда не забудет ни его лекций, ни его разговоров, — помог достать книгу Кузьминой-Караваевой «Руфь». Протягивая мне (и уже её прочитав) — заметил: «А она всё-таки настоящий поэт!» О лирике её очень хорошо отзывались и многие из эмигрантских критиков. Если не считать ранних стихов, это — лирика религиозная, т. е. — не самого широкого «диапазона». Но лирика подлинная. Писалась тогда и вступительная статья, и тут пришлось прочитать не только стихи. У неё был замечательный дар говорить просто о непростом. Её статья об А. С. Хомякове, его метафизике, просто восхитила. Эта часть её литературного наследия, кстати, по достоинству ещё не оценена. О масштабе личности, который особенно стал очевиден во время войны, даже говорить неловко. Спасти многих ценою своей жизни. Возможно, когда совсем юной она пришла к Блоку, чтобы он подсказал «как жить», то научилась у него именно этому: способности самопожертвования.
Б. К.: А что именно тогда сказал ей Блок?С. Ф.: Блок разговаривал со своими современниками не столько словами, сколько интонацией. Вот свидетельство самой Кузьминой-Караваевой в её воспоминаниях о Блоке (кстати — замечательная проза): «Мы долго говорим. За окном уже темно, вырисовываются окна других квартир. Он не зажигает света. Мне хорошо, хотя многого и не могу понять. Я чувствую, что около меня большой человек, что он мучается больше, чем я, что ему еще тоскливее, что бессмыслица не убита, не уничтожена. Мне большого человека ужасно жалко. Я начинаю, его осторожно утешая, утешать и себя». Позже она скажет Блоку: «Перед гибелью, перед смертью Россия сосредоточила на вас все свои самые страшные лучи», т. е. судьба Блока в переломные годы совпала с судьбой России. Это понимали многие современники.
Б. К.: Вы затрагиваете нескольких важных, но недооценённых представителей эмигрантской критики. И всё-таки — Мочульский, Оцуп, Иваск или Бицилли? Кого бы одного Вы отметили из этих авторов? Чему он может научить молодого критика?С. Ф.: По плотности мысли — Пётр Михайлович Бицилли. Зато многие статьи Мочульского читаются как художественная проза. Но тут стоило бы добавить и другие имена, хотя бы эссеистику и критику (чаще — художественную) Павла Муратова. Его статьи-эссе «Антиискусство», «Искусство и народ», «Искусство прозы», «Русские пейзажи» и ещё многие — классика этого жанра.
Б. К.: О «Числах» Вы пишете, что им приходилось печатать слабые произведения молодых. Правомерен ли такой подход к изданию? Ведь молодость не индульгенция.С. Ф.: Когда печататься трудно, такого рода публикации могут молодого писателя спасти. «Воля России» тоже печатала молодых. И, конечно, проза зрелого Газданова превосходит его ранние рассказы, но без публикаций в «Воле России» могла ли она появиться? При этом «Воля России» — 12 номеров в год (иногда, правда, были сдвоенные и строенные номера), а «Числа» — это 8 томов (10 номеров). Т. е. эта роль — печатать ради будущего — здесь не так заметна. Кроме того, задача вырастить поколение, которое сможет сохранить традиции русской культуры, была одной из важнейших для эмиграции, но для этого молодые голоса должны звучать.
Б. К.: Сергей Романович, есть ли в книге статья, которая давалась с наибольшим трудом, — в силу, может быть, противоречивости отношения к герою?С. Ф.: Пожалуй, статья о Марке Алданове. Писал, насколько помню, к 90-летнему юбилею, по заданию редакции (тогда я сотрудничал с «Независимой газетой»). Алданов стоит на границе «беллетристика — художественная литература», потому и сложно о нём говорить. Читаете о Бетховене (сюжет, связанный с 9-й симфонией) — и трудно сдержать волнение. Но кажется, именно потому, что это Бетховен. Читаете другой роман, например, «Ключ». Герои обрисованы, но характеры настолько «усреднённые», что следишь только за сюжетом. Когда писал статью — очень помогло то, что Алданов не только писал только романы, рассказы и очерки, но мог опубликовать и «Ульмскую ночь», нечто околофилософское. И для более детального понимания литературы русского зарубежья это имя — необходимое. Были и трудности при сопоставлении «художественных идеологий» Альфреда Бема и Николая Бахтина. Бем более важен для истории литературы, для самого контекста, хотя войти третьим в спор Ходасевича с Адамовичем ему всё-таки не удалось. Бахтин — крупнее по своему внутреннему заданию (и здесь он фигура недовоплощённая). Его суховатый стиль, конечно, заключает в себе заметно большую энергию, нежели тронутый академизмом стиль Бема, но его судьба — оказаться с краю литературного процесса.
Б. К.: Интересен Ваш взгляд на мемуаристику Георгия Иванова. Вы убеждаете, что это всё же документальная проза и даже миф сродни поэтическому. Как воспринимать подобный гибрид? Всё же в памяти читателей остаются фактические неточности, определённые искажения. Не справедлив ли в этом смысле гнев Ахматовой и Цветаевой? Стоит ли относиться «поэтически» к тому, что вроде бы претендует на документальность?С. Ф.: Георгий Иванов мог взять реальный «случай» и преобразить его в художественный образ. Он, например, несколько раз обращался к образу Тинякова. И с каждый разом получался более и более богатый оттенками характер. У Ходасевича Тиняков смотрит на противоположный берег Невы и восклицает: «Валерий Яковлевич идёт по водам!» Ходасевич, желая быть точным как историк, даёт ссылку: фразу Тинякова о Брюсове он слышал от Гумилёва. И этой одной довольно-таки кощунственной фразы ему достаточно для характеристики своего героя. Георгий Иванов не ссылается ни на Ходасевича, ни на Гумилёва (от которого он, несомненно, эту фразу слышать мог). Слова Тинякова он не просто повторяет — он воссоздаёт целую картину (воображением? памятью?) и рождает образ забулдыги-поэта, который может и безобразничать, и хамить, и может в университетских кругах сводить с ума своими невероятными познаниями профессуру. Разумеется, Иванов реальность преображает в миф. Его герои — Северянин, Ахматова — могли обидеться (хотя Ахматову он всегда ставил исключительно высоко), но это взгляд с «близкого расстояния». В петербургскую мифологию — взгляд с иной дистанции — образы, созданные Ивановым, вписываются очень естественно.
Б. К.: Ещё Вы приводите замечание Гумилёва об Анненском, который «бередил рану и только поэтому мог творить». Согласны ли Вы с этой максимой применительно к Анненскому? А относительно творчества? Есть ли тут определённое противоречие между жизнью и искусством?С. Ф.: Противоречие между искусством и жизнью существует всегда. Любое творчество — не только литературное — возникает оттого, что чего-то в жизни недостаёт. И чаще — более, чем недостаёт. Фраза Гумилёва нужна была не сама по себе, она вписалась в то сплетение мыслей-образов, из которых рождалась статья. Но в Анненском действительно жила особая «боль к миру», без которой не было бы его лирики. Только «касание раны» было непроизвольным.
Б. К.: Готовятся ли новые книги, Сергей Романович?С. Ф.: Могла бы появиться книга эссеистики — о литературе, о музыке. Там нет ссылок на источники, это немножко иная проза. Но для неё пока нет издателя. Есть ещё статьи о музыке, многие из которых требуют воспроизведения нотного текста. Но это много меньше, нежели объём книги. Есть, разумеется, и «разбросанные» по периодике статьи, и те, что существуют только в набросках.
скачать dle 12.1