facebook ВКонтакте twitter Одноклассники
Электронный литературный журнал. Выходит два раза в месяц. Основан в апреле 2014 г.
Издательство Лиterraтура        Лиterraтурная Школа
Мои закладки
№ 156 март 2020 г.
» » Игорь Лёвшин. ПЕТРУША И КОМАР

Игорь Лёвшин. ПЕТРУША И КОМАР


(рассказы)

 
ВЫСТРЕЛ

Помню, я опаздывал. Мне должны были звонить из-за границы. Я остановил «Опель». Там уже сидели трое — парень и девушка. Чего ради они подобрали меня, и сейчас мне непонятно.
Не прошло и минуты, как мы догнали вишневую «Тойоту» с правым рулем. Увидев нас в зеркальце, ее водитель прибавил. Шоссе было пустое, мы приближались к Кольцевой часов в восемь вечера. Летом это было.
«Опель» наш на скорости так сто тридцать — сто сорок пошел на обгон, мы поравнялись. У них там было двое. За рулем — парень лет двадцати в бейсболке и узких черных очках, рядом — девушка еще моложе, сидела она босыми пятками на краешке сиденья, загорелые коленки торчат вверх, на животе — кулек с вишней. Она нам улыбнулась и сказала что-то своему парню. «Тойота» рванулась вперед. Девушка успела выплюнуть в приоткрытое окошко вишневую косточку. Косточка попала в наше окошко. Я посмотрел на своих попутчиков.
Наша девушка тоже ела вишню. Она тоже была в короткой юбочке, но вместо топа на ней был просто канареечного цвета лифчик от купальника. Водитель методично жевал жвачку. Короткая стрижка и майка. По виду с Кавказа, а, может, нет. Не знаю. За все время он не сказали ни слова. У третьего были совсем белые волосы, а брови темные.
Он развалился на заднем сиденье нашего «Опеля» как у себя в кресле перед телевизором, ухитряясь, правда, не мешать мне. На нем, конечно, тоже были очки, он тоже жевал. Лицо его, мне показалось сначала, ничего не выражало, потом я заметил, что он таки ухмыляется.
В «Тойоте», видать, слегка расслабились. Мы обогнали их, и вишневые косточки полетели им в стекло. Все опять молча, только белобрысый чуть изменил позу, на еще более развязную.
Силы были примерно равные. Пару раз побеждал наш «Опель», пару раз — «Тойота». Я поглядывал через плечо парня. На спидометре было под сто пятьдесят. Мы обгоняли всегда слева, они — справа. Наконец, их девка попала косточкой мне на рубашку, и я, немного не доехав до места, потребовал высадить меня.
 Он сначала сделал вид, что не слышит. Потом вдруг посигналил и остановился. «Тойота», смотрю, тоже остановилась метрах в пятидесяти перед нами. Я протянул деньги, которые он взял не глядя, и пошел пешком, машины умчались.


***

Звонка тогда я так и не дождался. Среди ночи я достал с полки томик с «Повестями Белкина». Я не помнил даже название рассказа — только, что он о смешном человечке по имени Сильвио, который, завидя муху, требовал себе пистолет, и что тот, с кем он стрелялся, поплевывал во время дуэли вишневыми косточками. Оказалось, однако, что ел он не вишню, а черешню. Я тогда долго, почему-то, смеялся.


***

Непонятно, почему это все мне запомнилось. Это было лет десять назад, точней, именно десять: это был июль девяносто четвертого. Кое-какие события в моей жизни прочно привязаны к тому дню. Сегодня я ехал по этому шоссе (я живу давно на другом конце города) и вдруг все вспомнил. Я оставил машину на обочине и пошел, как тогда, пешком. Я и не смотрел особо по сторонам, не пытался, перенестись, как говорится, в век прошлый. Или в позапрошлый. Так, шел себе и думал о чем-то постороннем. И вдруг остановился у деревца. И думаю: что это я остановился, что его так рассматриваю? А потом до меня доходит, что это вишня. Я слабо разбираюсь в садоводстве, но, вроде, как раз лет десяти. Смотрю, метров через двести на обочине — вторая, потом еще. Три вишневых дерева растут точно, а если поехать дальше, за Кольцевую, может там и еще есть.




ЖИР

Жир продолжал тупо долбать бубну. Костистый его лоб покрылся каплями. Я подпускал и подпускал. Я придерживал. Заметив, Жир начал зеленеть. Наконец, Нежить врубила стакан и объявила дупло.
Да. А сначала Жир выигрывал. Начали мы в шесть: дверь заперли, выключили музыку, убрали все зеркала и скатерть. Жир был в ударе, и фишка к нему шла. Открыли портвейн, настроение было боевое.
Игра, при этом, равная. А в такой игре я — как рыба в воде, особенно когда Нежить не гундит. Остальные трое, если и беспокоились, то удачно это скрывали, до времени, пока не запахло жареным.
Мне, однако, весь вечер идут посторонки. Ну и пусть. Я даже стал покупать на пять. Нежить — ничего, покуривает. Как-то невзначай перешли ко второй бутылке; колбаса осталась в прикупе при двух пасах. Затаился, ловлю момент. Вот он. Засаживаю стакан и темню. У Нежити задрожало очко. Жир это, видать, отметил про себя и обрубил сопли. И пролетел. Это был его первый пролет. Виду не подает. Жир задергался только, когда Нежить нарисовала себе птичку. Вроде, все грамотно. Но чувствую: шило у него сидит. И вот Нежить играет маяк. Я срезал карту будня, и тут Жир выкладывает шило. И пролетает второй раз. Никто, однако, не предположил бы, что ему выйдет первому крутить рулетку.
Жир на время ушел в тень. Время идет. Я заметил: Нежити неймется. Позавчера играли в ромашку и Нежити засадили в очко. Наблюдаем. Что видим? Нежить упорно ходит в хари. А у меня труп треф, девятка треф и девятка харь. «Девять третьих», — говорю, изображая волнение. «Три девятых», — не сдается Нежить. А я вдруг уступаю. «В прикупе крик», — шутит Жир, однако шутка неудачная, потому что именно так и оказалось. «Стоим», — бледнеет Жир. А у меня, напоминаю, труп треф и вошки. Гальванизирую. Жду. Жир поднял глаза и с кротким бешенством меня спрашивает: «Против стола играешь?» «Нет. Я склоняю». «Незаметно». Я открыл что в поносе. Мы замерли. Нежить сидит с каменным лицом, но я-то чувствую, что все у ней там внутри ликует. Я открываю тоже. Молча мы глядим на него. Наконец, бедолага швыряет на стол вошь пик и, ни слова не говоря, достает револьвер.
Я тщательно стасовал. Я — подснял. И вот Жир тянет. Девятка. Он поворачивает барабан девять раз, сует дуло в рот и нажимает на курок. Сухой щелчок. Все делают вид, что ничего не произошло. Поехали дальше.
Теперь я — означающий, Жир — означаемый, а Нежить — туфта. Я — как давай подрезать нас литотами! Бросили кости — шесть и шесть. Что такое! Я уменьшаю — Нежить нежненько марьяжик пальчиками к себе, я склоняю — Жир опять не склоняется. Вот значит как. Тут уже и я заменжевался. Показываю Жир длинную масть — ноль внимания: сидит как дундук, лоб в испарине. «Ну и ладно, — думаю я, — я сделал что мог». И прокидываю пичку. Жир поднимается как в замедленной съемке и, глядя в упор, севшим голосом мне говорит: «Гоша, ты понимаешь, что ты сделал?» «Бывает», — говорю. Я смотрит на меня, я — на Нежить, Нежить — то на меня, то на Жир. Жир закрыл лицо руками. И вот в этот как раз момент Нежить объявляет дупло.
«Рулеточка», — подмигиваю я Жиру: Жир вдруг склонился над столом и прямо затрясся. Сдает Я. Нежити приходит фоска, мне — туз пик острием вниз, Жиру — фоска, а Яю — вафля. Я показывает вафлю, я — удар, Жир вздыхает облегченно. Но ему — харить. Пока мочу три раза и рисую на Яя дупло. Но все думают о револьвере.
И вот приближается развязка. Играется и-цзин. Все ништяк. У меня инь в червях и инь в харях, а поднебесная уже вся выложена. Правда земля — пустая, небо — наполовину. Думаю: ебись оно конем, и подкладываю джокер. Револьвер лежит на середине стола. Жир дрожащей рукой берет из колоды, и это оказывается червь червей.
В этот момент мне даже показалось, что я вижу в утлых глазах Нежити нечто похожее на сочувствие. Как бы прочитав мысль, она сорно отворачивается.
Жир кладет, значит, на место джокера червя червей и выкладывает, торжествуя, сына правителя в нижней позиции — кругоизвивное творение тьмы вещей, а заодно и ян солнца и дэ искренности. Такие вот перемены.
«Что выбираешь, — нарочито бесстрастно спрашивает Я — рулетку? Цикуту?» «Отчего же? — говорю, — рулеточку». Но очко играет, слово мутирует, волос дрожит. А в и-цзине, как и-цзвестно, тянуть надоть, пока кал ода не конь ч-ица. А там — 128 карт.
«Рулетка», — повторяю твердо и начинаю лом. «Склоняю!» — поворачиваюсь к Жиру, Жир нагибается, и я вставляю ему дуло в дупло. Валет. Раз, два. Бабах! Только ошметки по всей комнате! Те двое притихли. «Рога!» Хоп: опять валет. Приставляю мушку к вялому подбородку Нежити, и две струи страха, словно гроб и молния, соединяют на миг лоб ее с потолком. «Вымя!» — кричу я (Я)ю и простреливаю колоду посередине. (Я) теряет лицо. «Полночь», — говорю я и, хлопнув дверью, выхожу в коридор.
Никого нет, только доносится шум, жилой, живой, приглушенный тонкими стенками. Иду в самый конец: автомат один на все общежитие. Дело в том, что я обещал позвонить Слону до одиннадцати. И вот теперь длинные гудки — никого нет дома. Мне не хочется сразу возвращаться в комнату, и я заворачиваю в правое крыло, там есть маленький балкончик. Справа и слева — наши оштукатуренные стены без окон, под ними дворик, детская площадка. Частенько захожу сюда вечерком. Во дворе никого нет, но расположение стен такое, что сюда доносятся то обрывок разговора, то лай собачий, то вдруг шум машины и скрип тормозов, хотя до улицы Орджоникидзе отсюда метров двести, не меньше. Ветра здесь почти никогда нет. И тепло. Все-таки весна, черт возьми! Клейкие листочки и так далее.
Ладно. Возвращаюсь. Сидят. Жир притухший совсем. Зато к Не с утратой жизнекорня вернулось вдруг мужество. Встрепенулся: «Ну, в бисерок?» «Поехали», — соглашаюсь без энтузиазма. Кругом бардак, грязные стаканы, потолок забрызган мозгами. Кидаем на пальцах. Жиру выходит метать, мне — заказывать икру, а Не — хогом, то есть стоппером, угадывать когда у кого бисер и останавливать икру. Заказываю красную. Жир метнул: черва. Прикрываю свой лист ладонью, пишу «р». Опять везет всю дорогу. Махнулись. Заказывает Жир. Заказывает черную, приносят красную. Даже не интересно как-то. Но посматриваю на Не. Я больше — ростов, сочи, а Не, я знаю, силен в этом деле, позевывает. Это обычно не к добру. Настает жиров черед быть хогом. Хогу думать особо не надо, но зевать тоже не стоит. А Жир точно в спячку впал. Позеленевший, обмякший. А мне что? В поддавки? Чувствую: у Не уже есть. Кричу: «Рыло!» Приехали. Вот он, голубчик. У меня — сер, а у Не — как я и думал. Жир устало разворачивает листок, там — ер. «Извини, — говорю, — се ля ви. Поедалочка выходит. Вы приготовьте все, я сейчас приду». И выхожу.
Не то, чтобы я еще надеялся, даже не для очистки совести. Честно говоря, мне захотелось пройтись, размять ноги. И все же, огорчаюсь: Слон не подходит. Не дождался. Не спеша шагаю обратно. Не стоит у двери. Сначала не понял: что стоит, кто стоит. Потом дошло. Плохо, вижу, дело.
«Открывай, не валяй дурочку», — бубнит в дверь Не и вопросительно смотрит на меня. «Щас, щас», — доносится оттуда. Смотрю на часы. Полвторого. «Жир, — опять пытается Не, — Жир, а Жир, что ты там затеял?» Ухо к двери. Ничего. Только шорохи какие-то. Неясного происхождения. Пытаюсь, конечно, что-то, ковыряю как могу, но ключ точит изнутри. Заглядываю к соседям. Рубик спит. В темноте нащупал на подоконнике отвертку, спотыкаюсь о кружку на полу, кто-то переворачивается со стоном на другой бок, бормотнув что-то бредовое.
«Я буду отжимать, — говорю Не, — а ты — дави». Дверь подалась, язычок вышел. На соплях же все. Свет горит. Никого нет. Окно распахнуто. Настоящий разгром. Валяются носки, ботинки. Моя простыня на полу. К перекладине рамы прикреплен как бы канат. Сначала привязана простыня. Ее конец связан морским узлом с другой, далее носки, опять носки, к ним привязаны кальсоны, шарф, еще что-то. Вся эта херня свешивается на улицу и обрывается где-то на уровне третьего этажа. А на асфальте под нами распластался Жир. Руки, ноги в стороны, полусогнутые. Лежит как фашистский знак. Ни шевеленья какого, ни стона.
Я в коридор. Лестница. Вниз. Выбегаю, язык на плечо, и что же вижу? Ничего. И следа никакого. Уполз.
Прошелся я туда-сюда, дошел до текстильного. Вернулся. Обошел вокруг для очистки совести. Продрог слегка. Поднимаюсь. Сидит. Что я и подозревал. Вид — краше в гроб кладут. Молвит: «Извини, Игорь. Как-то я смалодушничал». Я только вздохнул в ответ. «Но я готов», — говорит Жир. «Ой-ли?» Вместо ответа он засучивает рукав и кладет руку на стол. «А ремень?» Молчит. «Понятно». Вытаскиваю из своих брюк ремень, перетягиваю ему выше локтя. Он послушно сжимает и разжимает кулак, пока я ищу шприц. Втюхиваю ему пару кубиков промедола. Зрачки расширились, волосы короткие зашевелились. Молчит. Потом говорит: «Я поставил». Действительно. На плитке нашей сковорода стоит. Вчерашняя вермишель начинает уже шипеть.
«Ну и ладушки. Я начну». Разыгрываем как обычно — в станиславского. Сначала одну, говорю «дама». Он — тоже. Я кладу три. Задумался. Чувствует, что там фуфло, а вскрыть — очкует. Наконец выдавил: «Еще одна дама», — кладет. А я ему: «Еще три». Серый весь стал. От нерешительности. Еще одну. А я — две. Вдруг решился. Кричит: «Не верю!» А вот они сверху: пиковая и трефовая. Не дрейфь, или не играй совсем. Карты в сторону, тарелку под локоть, начинаю резать выше запястья. «А яко же веровал еси», — болтовней его отвлекая, как маленького, аз воздаю. Больно ему, скрипит зубами, несмотря на укол. Жалко. А что делать? Жилы, нож тупой, конечно. Но игра есть игра, есть — так есть, ебать — так королеву. Отрезал кое-как, бросил кусок на сковородку, шипит, помешал ножом. Теперь Жир ходит. «Четыре туза», — объявляет. Совсем ума лишился. Не верю, естественно. Оказывается правда, 4 туза. Стали меня есть. И все же я проигрывал реже. Жир уже в одних брюках, то там, то сям торчат голые кости, а я еще имею какой-то вид. Все-таки я играл пособранней, хотя местами и плыл, терял концентрацию. Поедалочка вообще никогда легкой не бывает. В какой-то момент показалось, что Жир взялся, вот-вот настанет перелом. «Э-э, не-ет. Поздно, Жирушка», — сказал я себе. Я «стиснул зубы» и так ждал, когда Жир «рухнет». Когда ели мой член, я даже привкуса мочи не чувствовал, так устал. Вымотался. Дальше было еще мучительней. Все эти бронхи там, железки. Свои, чужие. Отскребаешь последние вермишелины, а вся эта требуха стоит в горле. Бр-р! Хоть бы портвешком сплеснуть. Жир жилистый, я говорил. А как я ел его сердце! Натурально им давился! Ужас. Поедалочка вышла затяжной.
Уже под утро появился Не. Увидел разгром, кровищу и то, что от нас осталось, вышел. Вернулся не один. За ним шли Я и незнакомый мне парнишка в очках. «Опять до объедков дошло», — заметил Не как-то даже брезгливо. Новенький по-хозяйски достал с жировской полки скатанный в трубочку ватман. Не тут же развернул его, сгреб на старый чертеж наши с Жиром останки и стряхнул в мусорное ведро, накрыл крышкой, чтоб не воняло. Сел. «Жить!» — закричал я сквозь крышку.
Нежить встрепенулась, обретая вновь жизнекорень. Очкарик оказался Виталиком со второго курса. Я поменял третье лицо на второе и, тут же, на первое.
Я распечатал новую колоду.


 

ПЕТРУША И КОМАР

— Петруша!
Петруша!
Я иду к тебе. Вижу черные глаза твои, грустные глаза твои вижу; и волосы твои вижу: сквозняк их треплет. В распахнутом ты окне стоишь, свет за спиной твоей; свет за твоей спиной вижу; дыхание даже, шум дыхания твоего слышу, Петруша, слышу, как будто. А ты? Ведь я иду, иду к тебе, Петруша. Эх, голос мой тонок...
Голос мой тонок — повторил он.
Он стоял у окна и был хорошо виден в свете, зажженном им в комнате за его спиной. Окно было открыто. Рукой оперся он о подоконник, другой — держался за край фрамуги или за шпингалет. Он заглянул вниз. И что там? Ничего.
А тут?
Оттуда он виден как часть окна или, скажем, комнаты, как то, короче, место, где света нет. То есть, есть свет и есть он, но как то, что не свет, так? Погаси свет или окно закрой: комары налетят. Так вот, комары летят не на свет, а на то, что не есть свет /но на то, что есть/.  А он — есть /верит Петруша/.
Петруша!
Вот он стоит у раскрытого окна. Нечесаные волосы сквозняк треплет; рука его, сжимающая древесину, мелко дрожит. Он слегка перегибается, вслушивается в черноту: не идет ли кто? Не слышно ли голосов иль шагов?
Да нет. Никого нет. Не видно никого. Нет ничего там.
Да?
Иду к тебе!
Я иду к тебе, иди-иду; но я тебя не вижу, Петруша: ты свет-то что погасил, сдурел что ли? Беда с этой пьянью. Ты только не вывались, сделай одолжение, не перевешивайся, отойди оттуда, бога ради; уйди совсем. У человека нет крыльев /сказал комар/.
Сказал какой комар: комар Страха, Свинца или комар Одиннадцатого Часа? Комар Топей. Не важно, какой. Он /комар Страха/ садится на лицо ближе к ночи; ночью, как правило. Обычно это бывает комар размером 15-20 см, с конечностями немного большей, может быть, длины, тонкими конечностями наподобие нитей. Время от времени он перебирает ими, переставляет эти почти, впрочем, невесомые, ломкие, нитевидные ноги, касаясь подбородка, задевая глаза, путаясь в бровях; никогда не торопится он свой хобот — такой же тонкий — вонзить в кожу; прозрачными крыльями создает еле уловимый ток воздуха; дотрагивается до шепчущих губ. Его нельзя убить. Он /Петруша/ шепчет: уходи. Христом-богом прошу, а? Уходи... Уйдешь? Он уходит.
Если осторожно взять указательным и большим пальцами ногу комара, на подушечках пальцев останется она растертой в полоску пыли, в тонкую полоску грязи.
Как волос на подушке. Волосы его слиплись; а ногами он запутался в белом кармане пододеяльника. Не освободится никак Петруша. /Ждет, наверное, комара Свободы/.
А потом у открытого окна стоит.
Сквозняк склеившиеся его волосы расщепляет, треплет; редеющие уже волосы; обвевает грубую пористую кожу шеи, шевелит тонкие и длинные волоски на кадыке, по двух-трехдневной кое-где седой щетине к подергивающимся крыльям носа, тоже пористым, к его глубоко посаженным глазам в красных прожилках подбирается. К глазам бессонным. Они-то впрочем, красные постоянно по понятной причине, а вот шею Петруша завтра точно не повернет: просифонило; и за поясницу будет опять хвататься, и мазать зельем.
Из-за того, что он стоял у открытого окна. Он вглядывался в темень; он, вслушивался, перегнувшись, в тишь; вчувствовался в ночь. Он ждал. Ночь была теплой и душной. Он ждал кого-то.
Не комара. Комар приходит ночью и садится на лицо. Ломкими конечностями-нитями касается он кожи лба, цепляется за ресницы, перемещая над петрушиным лицом свое длинное изогнутое тело; иногда он дотрагивается невесомыми крыльями до щек Петруши, оставляя на них невидимую пыльцу. Размером он, пожалуй, сантиметров 20-30.
Таков Любви комар. Или Страха /это один и тот же комар/. Он погружает в тело Петруши хобот; Петруша видит, как тело комара наполняется петрушиной кровью. Тело комара — серого цвета, по сути — бесцветно, прозрачно; размером оно с тело годовалого ребенка; кровь, выкачанная из Петруши, видится сквозь стенки тела бурой. Комар бесконечно медленно и все же заметно тяжелеет; кожа его истончается и делается все более упругой одновременно. Комар напрягает ноги, хочет, вынув хобот из Петруши, улететь; он делает взмах широкими прозрачными крыльями. Его нельзя теперь убить. Петруша держит его тело осторожно, чуть проминая ладонями бока комара, теплые от петрушиной внутри него крови, неслышно, но ощутимо перетекающей под пальцами; охватывает, постепенно передвигая руки, спину комара, притягивает его к себе, не дает улететь. Комар упирается тонкими ногами в грудь, в плечи Петруши; ноги тонко пружинят, дрожат. Не уходи — он пытается прижать его к себе — не уходи, пожалуйста. Я умру без тебя, ты же знаешь. Без тебя я не смогу жить. Петруша переходит на шепот, прислушивается; тянет, влечет к себе теплое, гибкое тело.
Может быть, комар — Лариса? Тамара делает вид, что не понимает. Что он хочет-то? Ты просто издеваешься надо мной — догадывается Петруша. Дурак ты — шепчет она /Надя/. Ей просто интересно. Ох, артистка! Ей интересно, как он будет объяснять, что она должна делать. А так, как раньше, тебе уже неинтересно со мной, я тебе надоела? Ты хочешь, чтобы мы это делали при свете? Петруша гасит свет и ложится на спину. Надя наклоняется, нависает над ним; она шепчет опять, в пухнущий табаком рот его шепчет: я так не смогу, я так стесняюсь; но он уже нашел своим хоботом тесный, пока, вход в ее тело, расправил им горячую складку у входа; он выгибается, напрягая бедра и живот, шепчет: ну садись, садись; его хобот протискивается во влажную и терпкую внутреннюю поверхность ее тела, и тело начинает подпрыгивать, с каждым разом сильней и свободней. Еще, еще — умоляет Петруша — немножечко — сдавливая с боков надину грудную клетку, больно упираясь рукой ей в грудь.
Петруша — не комар!
Ничего не получилось, Петруша.
И не могло получиться. Потому что ты, Петруша, не нужен никому такой. Ты, наверное, устал. Посмотри на себя: на кого ты похож?
Ничего не получится. Я никогда не смогу полюбить тебя. Ты прости, но я не могу любить твой голос, твои тонкие ноги. Не могу.
Не хочу, ты это можешь понять? Я не хочу тебя, ничего твоего не хочу. Я ничего больше не хочу.
Я не хочу никого. Мне никто не нужен, можно это, наконец, понять? Устал я. Оставь меня, ради бога, ничего не хочу. Вот, сейчас буду чай пить.
А я хочу тебя! Иду к тебе; все эти годы ищу тебя повсюду. Все это время думаю только о тебе: я, кажется, свихнусь оттого, что постоянно о тебе думаю. А ты — ты меня не ждешь!
— Как не жду?
— Ждешь, значит? А свет?!
Ах, черт, свет.
Свет, ты не бываешь у меня совсем, что случилось? Как будто я не существую для тебя, как будто меня вообще нет на белом свете. Стасика своего хоть присылаешь.
Она не бывает у него совсем /да и раньше, честно говоря, не часто его баловала/. И Тамара его от него ушла; и не вернется, разумеется: на черта он теперь ей? Кому он нужен-то? А он все ждет; ждет кого-то.
У раскрытого он стоит окна.
У раскрытого он стоял окна. Он как бы застыл. Казалось, он всматривается, как бы высматривает во мраке что-то. Что ищет он среди тьмы: Свет, Любовь?
— Я ищу Свободу /?/
Ты ищешь ее во втором часу ночи.
Ты ищешь ее, но ее уже нет.
Она не придет. Не придет она, твоя Лариса.
Любовь, впрочем, существует /в отличие от свободы/. Возможно, любовь — выбор несвободы; и уж наверняка она — свобода невыбора, или выбор нестраха.
Страх приходит ночью, а он, как было сказано, и есть любовь, хотя не в том смысле, что любовь — форма страха /что верно/,  а в том, что он, страх — есть творчество несвободы. А он есть. /Кто, выбор, что ли?/
Комар творчества есть. Но лучше бы его не было.
Он не терпит неподвижности. Он не может оставаться в одном положении больше минуты. Волосы его слиплись в клочья, ему душно, ногами он запутался в одеяле; а одеяло превратил в нечто бесформенное.
Это никогда не кончится. Я сейчас сойду с ума!
Иди: откроешь комар Сумки, там желтые таблетки. С тобой спать невозможно. Последний раз сплю.
— Что?
— Что?
— Какой комар?
— То есть? Какой еще комар?
— Ты сказала: комар.
— Комар? А-а, карман. Нет, ты точно чокнулся.
Петруша
             шарит
                         в кармане
                     отчаяния /ногами/.
Но, может быть, комар — это Бог.
— Петр Валентинович, я вам принес что-то.
— Заходи, Стасик. Что это есть-то? А-а, спасибо.
— Петр Валентинович, я жду.
Он стоит у открытого окна. Руки его засунуты в карманы школьных шевиотовых штанов.
— Я жду.
— Чего ты ждешь, Стасик?
— А вы и не догадываетесь.
— Что? Что такое?
— Что, что! Что вы притворяетесь, как маленький, ей-богу: налейте рюмочку.
— Что-о-о?
— Как это: что-о-о? Если не нальете, я сейчас встаю и иду к матери и говорю все как есть: что это вы, Петр Валентинович, меня вчера вечером водкой угощали. Вы меня знаете.
Он видит его узкую спину, руки в карманах школьных штанов: у окна он стоит, короткие его волосы сквозняк топорщит; слезы появляются на его глазах /глазах Петра Валентиновича/; он думает: ну и дрянь же ты; и отвечает:
— У меня нет.
— Как нет? — оборачивается Стасик. — Я пойду.
— Иди.
— Ну капельку, а? Ну вот столечко.
— Ни вот столечко нет, да?
— Нет. Кончен разговор.
— А вот там — что стоит? А-а-а-а! — хохочет Стасик и даже пританцовывает по-модному.
— А ты, Петр Валентинович, какой-то, что ли, грустный. Руки твои дрожат /от страха, надо думать/. В кухне вот сидишь с пацаном, с чужим пацаном, между прочим; и им же принесенную, матерью его переданную, заветренную ветчину режешь. И, поколебавшись, спрашиваешь:
— Стасик.
— У?
— Тебе бывает страшно?
— Страшно? Нет.
— Как это нет, что ты врешь?
— Ну, бывает.
— Ты мне расскажешь?
— Не знаю. Можно я буду звать тебя Петрушей?
— Нет. Я же сказал раз и навсегда: нет.
— Какой ты злой. Налей еще рюмочку.
— Не хочешь — не рассказывай.
— Ты знаешь... — он прислоняется виском к его руке, к липкой, пожелтевшей, веснушками покрытой коже Петра Валентиновича; краем глаза он видит колючий подбородок, его локоть на скатерти с поблекшим зеленоватым рисунком; он шепчет:
...ты знаешь, мне бывает так страшно... Ночью. Как будто что-то такое... Опускается на меня из темноты. Так, не сразу... А я сначала прямо как цепенею, ну, не могу пошевелиться, потому что не пойму, что это такое, а когда догадываюсь, тогда... — он умолкает.
— Да, оно опускается, оно всегда опускается, Стасик... А что оно, а? Что это такое, Стасик?
— Да твой комар, Петруша, дурья башка!
— С-с-сволочь, — поднимется Петруша. — Откуда же берется такая сволочь!
Я комар-р-р-р! Я стр-р-рашный комар-р! — буйствует, мечется в петрушиной квартире Стасик, в комнате его мечется.
Петруша!
Убей комара!
На потолке он сидит. Один. Чай собирается пить, с ветчиной; он думает: гаденыш...  когда же я успел сболтнуть ему про комара? вчера, что ли?
Лежит он, не может заснуть. Откуда эта сволочь берется?
Ему не спалось. Он не мог найти удобное положение; каждую минуту он менял его: со спины переворачивался на бок, с боку — на живот; он натягивал одеяло на голову, на уши, чтобы только избавиться от этого звука, этого звона, от которого он, казалось ему, сейчас сойдет с ума, спятит.
Казалось, он чувствует: это действительно произойдет с ним; и вот он отбрасывает скомканное одеяло, встает и...  идет. Идет! Он подходит к шкафу /может быть, к серванту/; там /на пианино/ не первый месяц пылятся газеты, какие-то журналы. Он скатывает из верхней трубку, слегка сплющенную; пробует ее, гнет; он — готов, приступает.
— Ну?
— Чик! Комар Выбора — ты стал пятнышком на газете-мухобойке.
— Чик! чик! Комар Одиннадцатого Часа. И ты — пятнышко грязи на известке потолка, тебя нет.
— Чмок! Комар Второго Часа! И тебя нет, как нет и...
— Оп-па! Комар Веры.
Комар Черемухи. Там же.
— Чмок! Комар Сумки — тебя уже не будет никогда!
— И-и-эх! Судьбы Комар — ты пятнышко грязи, да-да, крови и грязи на обоях, ну да уж черт с ними.
Петруша!
Петруша!
— Его нет.
— Как это нет?
— Все, никого нет.
— В смысле?
— А смысла уже давно нет.
— А, понятно. Петруша!
— Да нет же его!
— Вот он сидит, сукин сын, ветчину жрет! Петруша!
— Это? Это не Петруша. Это — так.
А Петруши — нет. И сукиного сына — нет, а ветчины — сроду не было. Ничего нет.
— Никого?
— Ничего. Ибо — никого.
Нетмь их.
Аз есмь.
Аз есмь Комар Комара
/но голос мой тонок/.
В однокомнатной квартирке на 7-м этаже углового дома, справа, если смотреть с Погонного проезда, в холостяцкой, как говорится, квартирке, где жил Петр Валентинович Лидин, никого не было. Угол простыни свисал с кушетки на пол, одеяло просто валялось на полу рядом. Из-под подушки робко выглядывал потрепанный сборник «Искатель»; та книжка, что лежала в кухне на холодильнике, вообще была без обложки и первых 10 страниц; на столе там лежал обгрызенный карандаш, еще была чашка с недопитым холодным чаем. Пустые бутылки он складывал в ящик под раковиной, за помойным ведром. Вера Ефимовна, которая звонила ему в дверь примерно в то время, чтобы по обыкновению своему «одолжить» папирос, говорит, что она не знает, что и думать. Никто, впрочем, не выказывал уж такого особого беспокойства. Капитан, которого привела Марина со 2-го этажа /он был ее братом/, по большей части помалкивал, сидел на единственном в комнате стуле, щурился, морщился и стряхивал пепел на пол. Светлана за его спиной в разговоре тоже не участвовала. Надо сказать, выглядит она не ахти. Вера Ефимовна спрашивает ее: «Как парень?»  Она отвечает: «Лодырь».  И все. Да, еще была Настя: зашла, поглядела на постные физиономии, на окно и ушла. Окно было открыто.
Его нет.
Но он...  идет.
Идет! Он пересекает безлюдные, освещенные кое-как улицы, исчезает в опасных подворотнях, чтобы появиться вновь за какой-нибудь остановкой трамвая; идет пустырем мимо высвеченного лунным светом мусора; идет не разбирая дороги, будто не видит /а он и не видит: зенки-то залил опять на ночь глядя!/, не знает: что перед ним, где он? Он не уходил ниоткуда, он никуда не возвращался — он  /волосы его редкие ветерок треплет/ идет. Идет он.
Он не идет.







_________________________________________

Об авторе: ИГОРЬ ЛЁВШИН

Родился и живет в Москве. Рассказы печатались в известных альтернативных журналах и сборниках: «Третья модернизация», «Эпсилон-салон», «Черновик» и др. Представленные в номере рассказы включены в дебютную книгу автора «Петруша и комар» (серия «Уроки русского»).скачать dle 12.1




Наверх ↑
Поделиться публикацией:
3 134
Опубликовано 01 июл 2015

ВХОД НА САЙТ