facebook ВКонтакте twitter Одноклассники Избранная современная литература в текстах, лицах и событиях.  
Помоги Лиterraтуре:   Экспресс-помощь  |  Блоггерам
» » Инна Лиснянская. ПИСЬМА К ДОЧЕРИ. 2005 г. Часть III

Инна Лиснянская. ПИСЬМА К ДОЧЕРИ. 2005 г. Часть III


Окончание

Часть I | Часть II >

*

Доченька! Вчера Лариса Миллер пришла попрощаться и принесла мне второй том дневников Мура. В ожидании Наташи, а она приехала очень поздно, я раскрыла второй том. Как сухо, как бесскорбно говорит сын о самоубийстве матери. Всё-таки, пусть и не по своей вине, но умный 16-летний юноша, превращается в чудовище, презрительно относящееся к людям, из всего пытающееся извлечь пользу. Да он этого и не скрывает, в откровенности этому мальчику не откажешь. Безумно жаль Цветаеву. В жизни всегда идёт одно к одному: читала дневник, раздумалась о Цветаевой, и тут Дима случайно набрёл на восьмитомник Цветаевой, когда-то плохо изданный, где-то на складе провалявшийся, стоящей 40 р. за том. Дёшево, просто находка. Теперь буду перечитывать Цветаеву, собственно не перечитывать, а прочитывать. Ведь я по-настоящему дальше «Вёрст», и, кажется, «Ремесла», не продвигалась. Поэмы, невзирая на отдельные строки и строфы, вызывали во мне нервозное отторжение, а не блаженство. Когда я читаю Тютчева, Блока, Ходасевича или Мандельштама (беру разных), то непременно испытываю пусть горькое, но блаженство. Ошеломляющая новизна цветаевской формы далеко не всегда повергала меня в восторг. Начну читать её с конца – с поэм. Может быть, к концу жизни я набралась ума и опыта, чтобы оценить в нашем разорванном мире разорванную форму надрывного гения Цветаевой.
[…] Напиши, как ты была в Тель-Авиве. Жаль, что моя электронная почта не работает. Надо наладить интернет. А тут ещё вышло какое-то постановление, что за интернет и за установку антенной тарелки будут взымать единовременно тысячу долларов, – ни хрена себе! Ты мне не звонила один день, а мне кажется, что я вечность не слышала твоего голоса. Сегодня Наташа уедет, а завтра Марина придёт во второй половине дня, – провожает внучку в школу. Перед ночёвкой без никого в доме начинаю мечтать о татарине[1]. А за окном осенняя прохлада, кое-где появляется осенняя ржавчина. Сейчас переведу на дискету мои письма, лишь бы они в Наташином рюкзаке при её стремительности не стёрлись бы, как в прошлый раз. Соломоновых беспокоить стесняюсь. Теперь плохо помню, с какого числа я тебе отправляла стертые послания. Кажется, – с 25-го. Целую тебя крепко, поцелуй за меня Серёжу, Маню и Федю. Мама.

31 августа


*

Леночка, дорогая моя! Сейчас звонила Ицковичу[2], он сказал, что книгу получил от друга Лены. Я его попросила обратить внимание на то, что у Корина в марте юбилей и т.д. – о здоровье. Ицкович обещал мне дня за два посмотреть и тебе ответить. Ещё я ему сказала, что хорошо бы – подешевле. Об этом даже не сказала, а упомянула в придаточном предложении.
Вчера вечером читала поэмы Цветаевой, – не в коня корм. Снова, как и прежде, нравятся отдельные стихотворные, очень сильные формулировки, а так, у меня чувство, что краткая, чаще односложная рифма короткой строки из меня, беззубой, выдёргивает зубной нерв. Очень частые скобки – на меня, что наручники, действуют. Анжамбеманы – как рывок в бездну. Теперь ещё нагляднее видно мне, какое грандиозное, основополагающее влияние оказала Цветаева на Бродского, воспринявшего её формулировочность и упорядочившего анжамбеманы. Всё это Бродский наложил на английский ритм, где часто длинная строка. Я беру только формальную сторону поэтики Бродского, его содержательность – гораздо более внятную для читателя не сноба, поэтому он как совершенно новый грандиозный поэт так любим такой средней читательницей как я. Вряд ли широкий читатель любит Цветаеву за «Поэму конца» или за «Поэму воздуха». Широкий читатель, в том числе и я, любит Цветаеву, как мне кажется, в основном за её страстные «Вёрсты», «После России» и т.п. – то есть за стихи, а не за поэмы. Всё это я упрощаю и огрубляю, так как в стихах присутствуют и формулы, и парадоксальность, и во многих – переносы из строки в строку, но мягкие. Мне вполне достаточны её бездны чувства и ума, а делать резкий прыжок в формальную бездну, – для меня чересчур болезненно, костоломно. А ещё говорят, что язык без костей! Конечно же, без костей. Но не стихотворная речь.
Сегодня, видимо, не выхлопотав машины, редактор из «Времени» уже не приедет. Ранка под грудью заживает, но слишком долго за компьютером сидеть не буду, лягу. Благо, есть что читать. Марина придёт вечером и останется на ночь. Стихи появляются. Но они рассудочны, умозрительны, такие, как будто во мне не осталось никаких эмоций, – лишь одноцветные, сомнительные наблюдения. Наверное, так оно и есть. Мной, по всей видимости, движет не вдохновенье, а техника, которую я называю «разгоном руки». Вот ещё два разогнано. Но где же живописная страсть «Иерусалимских тетрадей»? Печально я смотрю на это вдохновенье. А Лермонтов на него посмотрел бы с огромным сарказмом. А как хочется, чтобы хоть одно стихотворение получилось на славу! Тихо. Никто не звонит. Звоню Валере[3] к себе на квартиру уже третий день, – тишина. Завтра допишу это письмо и рискну сунуться с ним к Соломоновым, если не будет дождя. А мои напыщенно-рассудительные стихи, вот они.


* * *

Я, созерцатель леса, свидетель дня,
В кресле плетёном сижу на крыльце недвижно
И не берусь при виде старого пня
Корни хулить облыжно.
Корни в непроницаемой глубине,
Стали, возможно, подкоркою глинозёма, –
Жизни разгадку корни диктуют мне,
А не раскаты грома.
Тайна шумлива, разгадка её тиха.
Прошлое время – реченье корней незримых.
С неба же падает облачная труха
Истин неоспоримых.
Я же – потомок
[4] Иова, мне нужней
С Господом препираться, чтобы смириться.
Из-под земли слышны мне отзвуки дней,
Где я была истицей.


31 августа 2005
 

НАЧАЛО СЕНТЯБРЯ

Кругообразное движенье суток.
Дни вертятся давно без школьных сумок,
Без продуктовых, и без багажа
Дорожного. И лишь слеза, дрожа,
Стекает по щеке в зелёный сумрак.
Ещё в руках не посох, не сума,
А ключ скрипичный и ключи от дома.
А в голове – тревожная истома
Словес, не доведённых до ума,
И музыка, которая искома
Со школьных дней. И целой жизни морок
Питается отбросами задворок
И облачным посулом лучших дней.
Начало сентября, о, порадей
За тех, кому зелёный сумрак дорог!
[5]

1 сентября 2005


В тот же день:

Доченька! Мне позвонил папа. Я ему сказала, что Ицкович книгу получил и скоро ответит Леночке. Тогда папа начал жаловаться, что ты ему совсем не звонишь. Я сказала, что он запамятовал, что ты ему на днях звонила, что каждый день звонить дорого, что ты больше не в Визенталь-центре, где тебе оплачивали половину стоимости телефонных разговоров, больше не работаешь, а тебе и за Манину учёбу придётся платить немалую сумму, что ты хочешь и за издание его книги внести, что не нуждаешься, но не миллионерша. Даже собственную квартиру приобрести не можешь. Папа поддакивал, и добавил, что ты вот ему и на холодильник разорилась, но он счастлив холодильником. – Годик, ты забыл, что это я тебе подарила, – рассмеялась я, – вот так ты забываешь и про то, что Леночка тебе звонит. Папа сказал, что, как я ему дарила деньги, действительно забыл, но что я для него много делаю, и спросил о Паше[6]. Я ответила: стихи приняты, публикация будет к юбилею, и что верю, – с книгой всё получится. Но дёргаться и дергать других нельзя, ну что толку мне дергать Пашу? Не надо так себя вести, чтобы люди боялись, нас, надоедливых. Я разговор передаю тебе кратко и поэтому – более жестко. С папой я не говорила как рассерженная мама, а как заботливый друг. Он, во всяком случае, благодарил меня за подробный разговор, сказал, что я права и что теперь он успокоился. […] Пришла Марина. Нажарила котлет. Придет в половине восьмого Чухонцев пообедать, Ира уехала на два дня в Москву. В субботу и в воскресенье несколько потеплеет. Мне-то на самом деле всё равно, на улицу носа не показываю, как по лени, так из-за ранки. Она, в сущности, зажила, но ведь надо же мне на что-нибудь списывать лень. Да и как мне обойтись в письме без метеосводки. Сейчас утренний зелёный сумрак рассосался, есть просветы, в которых день естественно смеркается. Но ещё видно желтоватое закатное облако жёлто-деревянным теремом напротив и наискосок от моего окна. […] Не дождавшись Чухонца, съела две котлеты – очень вкусно. А то всё по колбасе и творогу ударяла понемногу. Когда я одна, есть неохота, хватаюсь и за хлеб – дюже раздобрела. Целую крепко. Мама.

1 сентября


*

Доченька! Какое опять счастье, – поговорила с тобой по телефону. Но повторюсь, ибо уже не знаю, что пишу – то ли письмо, то ли дневник. Приезжала ко мне Татьяна Львовна, редактор моей книги «Эхо». (А я-то думала, что пятница была вчера). Обложку привезла бесцветную, а на ней – очаровательная нимфа Эхо. Цвет обложки, как она мне сказала, должен быть цвета холодной черепицы. А картинка будет чёрно-белая. Хотела по телефону поговорить с художником, да махнула рукой, – как будет, так и будет. Тем более что с этой книгой у меня огорчение. Я спросила о книге Семёна, а она: деньги на книгу Липкина министерство переписало на издание вашей книги. Ну что за чушь, – как будто Семён и я одно лицо. Или они лгут, или Кублановский оказал мне медвежью услугу. После разговора с тобой написала стишок. Он вертелся в голове, но я его отгоняла как умственное. Как ни странно, помог написать, сам того не зная, Чухонцев. Вчера, после того, как Миллер, прощаясь с ним, прочла ему штук 15 стихотворений, и Чухонцев отозвался о них как о чистом роднике (с его слов), мы за ужином разговорились сначала о Цветаевой, потом о Гёте. Чухонцев упомянул «умственный» цикл гётевских стихов о Слове, о связанном с ним сотворением мира, мол, эти стихи для поэзии Гёте были необходимы, дескать, живи Пушкин долго, тоже, наверное, пришёл бы к таким размыслительным стихам. Не знаю, как Пушкин, но я, наименьшая единица в русской словесности, сегодня уже не отгоняла вертящихся в голове двух строк, а уселась и записала стихотворение. Конечно, это лобовое высказывание метра, ритма и рифмы. Но пусть будет в письме к тебе:


* * *

На каждый день творенья потрачены века.
На этот век пришёлся, наверно, день восьмой,
В который отдыхает Господь наверняка,
Утратив связь на время с неистовой землей, –
Трясучка и пожары, потопы и разбой.

Воздушные пределы захватывает смог,
Кровь пропитала реки, пятнает нефть моря.
Неужто так устал ты, всемилостивый Бог?
Иль на иной планете семь дней своих творя,
Ты нас от своей мышцы умышленно отторг?

Болит от мыслей темя, от опыта – душа.
Но все мои догадки и поиски причин
Не стоят, очевидно, и медного гроша.
У жизни и у смерти зачин есть не один, –
Пересчитать не хватит ни пальцев, ни седин
[7].

2 сентября 2005

Итак, я тебе в этом письме посылаю три стишка. Раз мои письма для тебя отдушина, то терпи мои вирши. У тебя, понимаю, работ и забот невпроворот. И всё же не покидай руин[8], – они прекрасны. Не бросаешь же ты меня, руину, на произвол судьбы! А судьба движется нормально. Сегодня ночевать будет Марина, а завтра вечером, быть может, на две ночи и один день приедут Дима с Наташей. А там, глядишь – и Фима заявится. Позвоню Диме, попрошу, чтоб купил мне карточку звонить тебе. Татарина всё же со счетов не сбрасываю, а вдруг никого не будет? Всё лучше татарин, чем никто. На мобильном кончились деньги, – надо ждать приезда Машки. […] Послезавтра, дай бог, чтоб было всё нормально, – прилетит Федя. Под «нормально» я подразумеваю нормальный график воздушного сообщения, – ведь в Америке неслыханное бедствие. Надеюсь, Федя прилетит вовремя, и ты будешь счастлива, хотя начнёшь тревожно трепыхаться Фединым трепыханием перед концертами. Но я почему-то почти не сомневаюсь в успехе. Расскажи Феде, что сегодня я по телевизионным новостям видела Гафта, который говорил о своей вечной неуверенности в каждой сыгранной роли, и что эта неуверенность не позволяла ему так возомнить о себе, чтобы прекратить творческие поиски. А Гафт – замечательный артист, ему стукнуло 70. Рада, что папе телефонная связь со мной идёт во благо, а не во вред. Я его жалею и стараюсь.
На ночь всё же читала Цветаеву – «Поэму горы». Эта вещь – великолепная, без зубодёрганья. Продолжала читать и дневники её сына. От 15-летнего коммуниста и следа не осталось. Правильно и быстро осмыслил советскую жизнь, хотя вывод всё тот же: любого человека всячески использовать в угоду себе. Я думаю, если бы он не погиб на фронте, смог бы, непостижимым для меня образом, эмигрировать в Париж, о котором в дневниках всё больше тоскует, да и характер, думаю, у него бы выправился и выпрямился. Он мог бы быть замечательным писателем, скорей всего, критиком, филологом.
Поскольку сняла с полки Кублановского, чтобы представить, какой цвет обложки у меня будет (сказали – близкий к цвету обложки Кублановского), наугад открывала, – стихи у него, особенно более ранние, превосходны. Он ещё не прочитан и по заслугам не оценён. Но и поздние стихи хороши. Не зря он так нервничает от бесславья и зря лезет в политику, в телевизор, этот его публицистический запал ему во вред. Как Глушковой был во вред её антисемитизм. Таким путём славы не добьёшься. Отчаявшийся до напыщенности Юра этого не понимает. Жаль его, хотя богат, ухожен, путешествует много, лепится к сильным мира сего. Казалось бы, чего жалеть? А жаль – талантлив обширным словарём и многими знаньями, в особенности русской истории и русского искусства. Знания – необходимое условие таланта. У меня этого нет, поэтому я так остро это понимаю. Ну, я совсем заболталась. Пойду просвещаться в другую, не прокуренную комнату. Завтра напишу ещё. Времени у меня много, и я его вколачиваю в письма к тебе. С одной стороны так избываю по тебе тоску, а с другой – лучше бы, например, английским по самоучителю занималась. А вдруг бы и Шекспира в подлиннике? Шучу. Целую многажды, мама.

2 сентября


*

Доченька! Сегодня у меня печальное утро. Поминаю младенца, твоего умершего братика. Но и о тебе, четырёхлетней думаю с благодарным изумлением твоей чуткости. Ведь мы тебе сказали, что я из роддома вернулась домой без твоего братика, потому что он себя плохо вёл, исправится – возьмём домой. А ведь ты его так ожидала! Но, чуткая, ни о чём не расспрашивала. Я лежала с безумной тоской в душе и с болью в перетянутой полотенцами груди, – молоко, которое было скудным, когда ты родилась, на этот раз было неостановимо обильным, а вот кормить им уже было некого. Дня через три ты вдруг стремительно прибежала ко мне и начала меня целовать: «Мамочка, я так тебя люблю, больше всех на свете люблю»! Я удивилась твоему внезапному порыву. Вскоре ко мне зашла соседка Галя, жена Эдика, и твоё горячее, но бесслёзное объяснение в любви объяснилось. Оказывается, Галю кто-то из соседнего двора (помнишь, соседний двор с нашего этажа был как на ладони) спросил, кто у меня родился, и та ответила, что мальчик умер. Тут только Галя заметила тебя и то, как ты минутку постояв, помчалась по коридору домой. Это твоё нежное сочувствие вернуло меня к жизни. А ещё помогла мне Нора Адамян, подруга моей мамы. Она, приехав из Еревана, навестила меня, перевела разговор с моего горя на мои стихи, советуя поехать в Москву, вот она поехала, и напечатали в Москве её рассказы, а у меня, дескать, такой талант, что безусловно напечатают. Заронила в меня мечту. Этот разговор с Норой я передала папе. А он: «Нора красивая женщина, поехала – напечатали, а ты некрасива и вряд ли что получится». – Как, – подумала я, – неужели Нора, которая на два года моложе моей мамы…? С этого всё пошло. Тетя Ида сделала мне причёску с шишом, как у Норы, заставила меня пойти к портнихе, а там – ты уже знаешь, я через полгода бросилась во все тяжкие. Да и пить стала. Но не подумай, что я держу на папу зло. Просто вспомнилась вся картина так явственно, что я её зарисовала. Правда, не красками. Нет ни бантиков твоих, ни веснушек, ни красивого лица Норы с по-монгольски посаженными крупными глазами, ни мелких завитков надо лбом. Тогда мне трудно было понять, что она, которой хорошо за сорок, красивей меня двадцатисемилетней. Да и утилитарный подход к красоте как к средству добиться успеха тоже потряс. Но потрясение и твоя любовь вывели меня из никакими словами не передаваемого горя.
Вчера вечером вспоминала в связи с думаньем о книге Семёна и написался стишок, ничего не означающий, кроме предчувствия сегодняшнего поминанья.


* * *

Что мою движет песнь?
Жалкая русская спесь,
Листьев и дождика смесь.

Золото и серебро.
Надо ль мне это добро,
Чтобы вернуться в ребро?

Но и Адама нет.
Есть лишь в затмении лет
Поминовения свет.


2 сентября 2005
 
Но и Адама нет – вот пример опущенного звена в стихосложении. Значит, кого-то ещё нет, но об этом можно только зыбко догадаться, так как автор хочет вернуться в определенное место – в ребро. Меня часто спрашивали, как приходит то или другое стихотворение. Почти всегда можно проанализировать, объяснить. Но это опасно. Помню, вначале семидесятых Натан Эдельман, выслушав несколько моих стихотворений, спросил, как они, из чего возникали. Я ему объяснила, а он записал в свою записную книжечку. А мне посоветовал, записывать поводы-причины. Я засмеялась: «если буду раскрывать тайны письма, то моя творческая лаборатория вскоре и навсегда закроется». […]
За окном опять зелёный сумрак. Вчера папа не звонил, позвоню ему сама, но перед этим – Паше. Хотя он сегодня, в субботу, вряд ли мне продиктует названия отобранных стихов. Слышала, что хозяйка их дачи предупредила, чтобы они до апреля нашли себе другую дачу. Уж не поэтому ли поводу Пашка хочет со мной советоваться? Но что я ему могу посоветовать? Да и не спешит он ко мне за советом, – то ли ему что-нибудь уже посоветовали, то ли крутится и некогда. Через неделю он уж, наверное, точно у меня объявится, принесет номер журнала с моей публикацией. Только что звонил Мамед[9] из Австралии, говорил со мной минут двадцать, пока я не выдумала, что кто-то мне в дверь звонит. Что я от него узнала? В Австралии начало весны. Анна пошла в церковь и вообще – очень набожна. И в церкви, и на работе её уважают. У Мамеда уже есть полуторагодовалый внучок. Сам Мамед ничего не делает, в основном читает в интернете сайт: стихи.ру. Прочел мне понравившееся ему стихотворение «одной девочки». Судя по содержанию, – молодая женщина не старше сорока, но и не моложе 25-ти. Стихи о любви со многими бугалтерско-банковскими терминами. Финансы вытесняют и тень от любви. Интересное наблюдение интересов нынешней молодёжи, т е. моё наблюдение. Сами стихи плохи. Примечательны – терминами. Деньги в России нынче сплошь и рядом побеждают любовь. Но у настоящего стихотворца могли бы и банковские авансы, кредиты, авизо и прочее заиграть, будь у него душа и форма, и чувство меры – гармонии. Но какая гармония без любви? Да вот ещё что смешно, – я в этом письме, пожалуй, впервые, говорила о своей внешности. И тут вдруг Мамед мне заявляет, что я самая красивая на свете. Вот уж, действительно, обхохочешься. Особенно, если подойти к зеркалу, да ещё с уродливой гримасой рта. Губы при других пытаюсь не складывать, хоть и жую их. На своей красоте и закончу сегодняшнее письмо и уставлюсь в телевизор. За компьютером слишком много курю. Завтра должен прилететь к вам Федя. Дай Бог, чтобы всё было удачно. Я, как и моя мама, всегда нервничаю, когда мои дети в воздухе. Целую. Позвоню завтра, мама.

3 сентября


*

Леночка, солнышко моё! Уже наше рыжее солнце Федя, возможно, прилетел. Позвоню попозже. Наташа говорит, что на телефоне в большой комнате есть кнопка «тон», но они с Димой там спят. Да и не хочу спешить со звонком, а вдруг Федя ещё не прилетел. Вчера я поторопилась согласиться на чёрно-белую картинку на обложке. Дима считает, что надо настоять на цвете, иначе на почти коричневой обложке чёрно-белое – мрак. Мне сказала редактор, что будет красиво, я и поверила. Теперь понимаю, что зря. Завтра буду звонить в издательство и умолять художника, всё же 3000 экземпляров некрасивой книги, – слишком.
Вчера звонила папе, он очень обрадовался моему ободряющему голосу, я ему сказала, что Пашка уезжает во вторник на десять дней со съёмочной группой. Ещё папу утешило то, что Пашка живёт в квартале от меня, но не заходит. Вчера же забежал Паша (я его вызвонила), принёс мне журнал. Советоваться он хотел, – а не уйти ли ему из литературной жизни, которая жестока. Но уже сам решил, – не уходить. Да и я его убедила в том, что эта жизнь всегда была жестокой, но сам он на верном пути. […] Ещё Паша рассказал, что в музее Чуковского Володя Спектор, любящий детей, организовал недорогую студию, где занимается с детьми лепкой и рисованием. – О, – воскликнула я, – он всегда может проконсультироваться у Лены. На это Пашка восторженно откликнулся: «Лена – классик! Я читал её давние книжки, – потрясающе. Вот и этот том о детях читаю, мне 2-ой том нравится даже больше, чем первый, буду говорить по радио, и напишу в мартовский номер Н.М., в своей «Книжной полке». Я сказала, что это замечательно, в прошлый раз было о Лене в одном номере со мной, а в мартовском будет – вместе с папой. Паша ещё до этого, ведь первый вопрос я задаю о папе, сказал, что журнал даст поздравление с юбилеем. Вот это я сегодня и сообщу папе.
В одном номере со мной напечатаны и стихи Ларисы Миллер. Они – подлинные, просты, ясны, с болью и грустной улыбкой. Куда мне со своими пейзажами и размышлениями! Какие-то искусственные у меня стишки, хоть и искусные. Я порадовалась за Ларису не без зависти. Завтра ей позвоню, сегодня она переезжает.
Сегодня-завтра должен приехать Фима, пусть уж сентябрь он один поживёт у меня, а то я всё ищу смену караула. При этих поисках всё чаще думаю о татарине. Марина 10-го улетает в Черногорию на неделю. 17-го вернётся и что-нибудь приготовит ко дню рождения Семёна. Кто-нибудь да приедет, и помянем. Вот и все мои новости и планы. Поцелуй Феденьку и Маничку, сердечный привет Серёже. Писать заканчиваю ещё и потому, что уже встала Наташа, скоро и Дима проснётся. Не знаю, найду ли я чистую дискету. Прося одно, – карточку, – забываю просить второе, в данном случае, – дискету. Забываю просить ещё и потому, что две вещи сразу просить стесняюсь. И вообще так не люблю просить, а приходится! Целую тебя крепко, мама.

4 сентября


*

Леночка, дорогая моя! Как хорошо, что и я тебе вчера позвонила, и ты мне сегодня. Радуюсь хорошему настроению Феди. Действительно: семья вместе – душа на месте. Очень жалею, что вчера не была с вами. Про опят, которые в огромном количестве насобирали Дима и Наташа, я тебе уже сообщила. Когда они принесли это невиданное количество, первое, о чём я подумала, это о твоей любви к собиранию грибов. Вот бы ты насобирала! Валера  нашёлся, и я успокоилась, – жив, здоров. Передавал тебе привет, расспрашивал обо всей семье. Я ему и о приглашении Полуниным Серёжи рассказала, он обрадовался, как будто Серёжа ему брат родной: «Как прекрасно, Серёжа с детских лет мечтал быть клоуном»[10]!
У меня же идёт графомания с народным уклоном, всё понимаю, а остановиться не могу. Но правильно говорил Семён: «то, что не написано, не может быть прочитано». Вот и посылаю тебе читать – с пылу, с жару.


* * *

Если ты маэстро, то я – не оркестр.
Не качай головой и пальцем не тычь,
Указательный твой – мне не Божий перст.
Знаю место своё – всех других опричь.
Если ты – охотник, то я – не дичь,
Не вздымай ружьё и не целься зря!
Я давно лежу на сырой земле, –
С одного крыла утекла заря,
А закат горит на втором крыле.

4 сентября 2005


* * *

Мне от бед своих нету роздыху, –
От отеческих и чужих разрух.
А по воздуху, а по воздуху, –
Соловьиный прах, тополиный пух.

Чтобы бред пресечь нету обуху.
Я в своих речах не вольна ни в чём.
А по облаку, а по облаку
Пишет ангел мне золотым лучом.

Не могу прочесть, олух олухом, –
Разуваю глаз, разеваю рот.
А под облаком, а под облаком
Серый пух цветёт, соловей поёт.


5 сентября 2005

Первое, умственное, я тебе уже отправила[11]. Теперь уж поперло из меня глупственное. Но лучше писать всякую ерунду, чем ничего не писать. Так я себя чувствую здоровей. А то бы сидела со своими занудными мыслями, кого бы позвать с ночевой, как быть с татарином. Жаль, что и компьютер, и все необходимые папки и бумаги у меня в кабинете. Я бы тогда переселилась в две комнаты, а татарину отдала бы эту. А так мне здесь надо и творить и курить, и спать на узком ложе. Думала, как только Фима приедет, поменять хотя бы узкое ложе на широкий диван. Но тогда повернуться будет негде. А делать полную перестановку на даче нет никаких сил, да и желания. Фима пока почему-то не приехал. Марина будет, пока не уедет, приходить днем с Олей, с часу до четырёх, – невестка её в больнице. Ночью уже со мной она оставаться не сможет. Ну, ничего, как-нибудь перекантуюсь. Сегодня я, пожалуй, рада, что останусь одна. Трудно без конца настраиваться на одних и перестраиваться на других. Через полчаса-час ко мне приедет Поболь со своей Олей и с Ирой[12], которая мне как-то в Иерусалим привозила сигареты. Постепенно холодает. Но ещё солнечно. Марина с Олей ушли, пробыв у меня очень недолго. Доченька, я не жалуюсь, а излагаю бытовые факты. Деловой у меня только – один. Позвонила в издательство, поговорила с художником, он меня заверил, что чёрно-белая картинка на холодном кирпиче будет выглядеть эффектно. Ну что ж, я с ним согласилась, – понимает больше меня. Сегодня открывается книжная ярмарка. Если тебе ещё ничего не сообщил Ицкович, то вряд ли в течение выставки что-либо сообщит. На всякий случай я Паше и про папину книгу напомнила, чтобы он не забыл о договорённости с издателем, вернуться к разговору об издании папиной книги в начале октября. Вот и все мои деловые заботы. Остальные, кроме бытовых, сплошь мысли о том, что плохо стала писать. Я так приставала к Диме, что он, терпеливый, наконец, рассердился: нельзя бесконечно спрашивать одно и то же, чтобы я отвечал одно и то же! В этом смысле – мой привет Феде. Но я так расприставалась ещё и потому, что он пришёл в восторг от публикации в Н.М. [Новом Мире] 12-ти израильских стихов. А мне ведь всё обкатанное отзывами и отошедшее в прошлое безразлично. А тут ещё Дима нечаянно проговорился: «У вас и осенние стихи в прошлом году были слабее тех, что вы зимой писали в Иерусалиме». Деградирую. Но всё равно, если что будет приходить на ум, буду записывать. Ведь я не сижу и не вымучиваю стихи специально, – лишь бы писать. Они как-то сами навязываются. Если у Поболя есть интернет, пошлю это письмо через Поболя. Нет, не пошлю – кончились дискеты. Буду ждать приезда Машер. Думаю, она появится в Москве числа восьмого. Целую тебя и всю собравшуюся вместе семью. Радуюсь за тебя. Целую, мама.

5 сентября


*

Доброе утро, моя красавица! Вчера приезжали ко мне Коля Поболь с Олей и с Ирой. Гости, в особенности, Оля, интересовались Федей и его успехами. Оля будет в начале ноября в Иерусалиме у своих друзей. Ира живёт то в Берлине, то в Иерусалиме. В Берлине – муж. В Иерусалим, где она живёт с мамой, приедет из Берлина 1-го ноября. А в октябре приедет с командировкой в Яд Вашем Коля. Ира очень образована, сейчас занимается архивом и публикациями Фридриха Горенштейна. Мои гости меня спросили, когда я приеду в Иерусалим. Я объяснила обстоятельства и сказала, что смогу приехать только в последних числах ноября. Тогда Ира вызвалась жить в ноябре со мной в вашей квартире, – до работы ей близко, а мама её – не одна, но в начале октября, если мне и тебе её предложение понравится, она должна мать предупредить. Все сходились на том, что мне нечего здесь делать в тёмном ноябре, да ещё с татарином. Да и я сама обрадовалась такой возможности. И решила тебе написать, да и по телефону посоветоваться. Но ночь разрушила все мои лучезарные планы. Фима вчера приехал в город, позвонил, что на даче будет сегодня днём. Гости уехали от меня поздно, в десять вечера. Я улеглась читать, чтобы уснуть. Перед самым сном, в полночь, я поднялась в туалет. У меня то ли голова закружилась, то ли неизвестно что, но я, держась за стены и шатаясь, едва дошла до ванной комнаты. Подобным образом и вернулась в постель, потрясённая таким состоянием. Продолжала читать. Полвторого я решила себя проверить и поднялась покурить. Увы, то же самое. Тут я стала копаться в причинах, – перекурила ли с Колей, от страха ли, что одна, или начались какие-то неизбежные старческие головокружения. В причинах не разобралась, но вывод сделала: мне, такой старухе разбитой не только нельзя обременять собой чужого человека, – а вдруг разболеюсь, – но и родную дочь нельзя обременять. Тяжёлое это раздумье, – хоть просись в какой-нибудь платный дом для престарелых или в старый корпус дома творчества. На этом я и заснула, но утром встала, как ни в чём не бывало. Но ночной эпизод не выходит из головы, и я не знаю, как мне быть. Прости, что отягчаю тебя своим горьким раздумьем и печальной беспомощностью, но ведь я не вправе утаить от тебя этого эпизода, а вдруг – не эпизод? Да и письма к тебе есть – мой дневник. Так вышло.

Коля Поболь звал меня отправиться в Иерусалим вместе даже в октябре. Мол, так мне будет легче лететь. Я им читала новые стихи. Понравились те, где я сижу на крылечке, те в которых судьба о двух головах, и, к моему удивлению, последние два, которые я тебе посылаю в этом письме. Ещё про опёнка и про рябину и апокалипсис, но меньше. Остальные сочли, как и я, как и Кружков, политическими и умственными. Но если из девятнадцати я написала четыре не ниже своего иерусалимского уровня, – тоже хлеб! Этому я скорей радуюсь, чем огорчаюсь.

Звонила мне вчера Светлана Васильева. Они с Женей Поповым вернулись из Италии, где чудесно отдохнули. Как-то я, ещё до их отъезда, поросилась к ним на денёк в Красновидово, у них там дом в карьере, недалеко от нашей бывшей двухкомнатной райской дачки. Какая жалость, что я настолько непрактична, что не сообразила оформить лжепродажу квартирки тебе! Теперь Света предлагает мне на днях съездить в Красновидово. Спросила, не приглашали ли меня на книжную ярмарку. А кому это я нужна на ярмарке, которая мне абсолютно не нужна?

Вот тут ты мне и позвонила, моя радость! Так ты занята, так нагружена, а нашла для меня не только ободряющие слова, но искренне дала мне почувствовать, что я не одна, и что в тягость тебе не буду. Хоть я-то понимаю, что не могу быть не тягость, но «нас возвышающий обман» порой и приподнимает над жёсткой реальностью. Я, тобой удочерённая мать, иногда, действительно, бываю ребенком. Вот ты по телефону похвалила мои письма-дневники, и я уже готова без конца их писать. И даже предпринимать действия. Например, позвонила редактору моей «Шкатулки» в издательство, выпускающее книги солженицынских лауреатов. Оказалось, что пришла корректура, и через неделю я должна попросить Машу привезти мне её. Я редактору сказала, мол, всё напечатано, зачем же столько корректур? Он всё же настаивал, чтобы я просмотрела, мол, пока писатель, слава Богу, жив, он вполне может ещё соглашаться с какими-то корректорскими предложениями в новых изданиях. Лень мне на эту работу переходить от писания стихов. Но придётся. Но зато я узнала и хорошее: книга выйдет на грани 2005-2006 гг. Это меня освобождает от ожидания этой книги, а книга во «Времени» выйдет раньше, что и требовалось. Я же редактора Филина попрошу, чтобы «Шкатулка» была датирована новым годом, – так лучше для книги и для меня. Теперь надо и Хомутовой позвонить, чтобы она шевелилась, не слишком шевеля мою «Хвастунью». Если она не будет бессмысленно ужимать вещь, а ограничится толковыми замечаниями и предложениями, то все мои дела сложатся замечательно. И я к тебе полечу. Что плохо, это то, что пишу тебе и хватаюсь за сигарету чисто механически, почти не замечая этого. Вот сейчас спохватилась, и затушила.

На ночь прочла критический раздел Н.М. – он сильно правеет, хотя уже трудно понять, где – право, а где – лево. Я же, как всегда, нахожусь в промежутке. Меж военным поколением писателей и шестидесятниками, меж шумным диссидентством и тихим выходом из писательского сообщества. Меж соборностью и одинокой молитвой. Меж элитарной интеллектуальной поэзией и общедоступной. Ныне – меж Москвой и Иерусалимом. Ещё много промежутков можно назвать. Среднее – всегда посерёдочке.

Так вот в Н.М. Никита Елисеев ехидно раздалбывает роман Шишкина «Венерин волос», напечатанный в «Знамени» и получивший премию «Национальный бестселлер». Уже издан отдельной книгой. Я этот роман читала, тут я с Елисеевым согласна, – бестселлер предполагает произведение ясное широкому читателю, а не элитарному. Шишкин пишет хорошо, искусно и литературно-музыкально, находит свои формальные ходы. Всё же на фоне полной безвкусицы хорошее перо – вещь. Однако критик находит многие аллюзии и подражания. И верно находит. Но такой ли это грех? Но критик так едко доказателен, что я начинаю думать, как в школе. Помню, прочла Белинского о Пушкине, – вроде всё правильно. А потом Писарева, – и тоже вроде как согласилась. Смешно. Что не смешно у Елисеева, то это акцент на том, что Шишкин, в романе – толмач, живет в буржуазной Швейцарии припеваючи, выуживает из русской, как прошлой, так и настоящей действительности одно говно жизни. А если бы писатель сидел здесь и то же самое выуживал, было бы приемлемо критиком? Это что – ненависть или зависть к устроенной жизни? Доказательность многих разносных положений крепко подтверждается щедрыми цитатами.
В этом же номере статья Кублановского «Продолжаю верить в белое движение» о книге Петра Струве. Единственное, что можно понять, это то, что отец Глеба Струве и дед ныне здравствующего Никиты Струве, честно заблуждающийся человек, – сначала принял февральскую революцию, потом ушёл в белое движение, потом, в эмиграцию, где ратовал за национальную государственность, не обязательно монархическую, утопически надеялся, не учитывая всеобщего страха, на неких подпольщиков, которые свергнут большевистскую власть. Кублановский вовсю поддерживает главную идею – национальную государственность. Но какую? Нет внятного ответа. Понятно лишь, что он против коммунистов и либералов. Но с кем он – с фашистской партией «Родина»? Кублановский прямо не выскажется, да я к тому же думаю, что у него каша в голове. Я тоже против коммунистов и извращённого русского либерализма, обернувшегося бесстыдной коррупцией и презрением к населенью. Я опять же – посерёдочке, между. Я за Шведский вариант. Но беда России, что шведский вариант не прошёл бы, – здесь было и есть всё на крайностях.
Позвонил с дороги Фима, вот-вот приедет. Так что закрываю письмо-дневник. Завтра напишу ещё. Целую тебя, Сережу и детей. Твоя мама – ночная шатушка.

6 сентября


*

Доченька! Спасибо тебе, что узнала насчёт несуществующей в Москве конторы по излечению онкологических заболеваний. Бедная Ришина, только предполагающая, что у неё рак, заботится впрок. Она не только лишилась любимой работы в музее Окуджавы, но, в какой-то мере, и здравомыслия после того, как ей разбили лицо бейсбольной битой. Я тебя не однажды предупреждала, что вечером со станции «Мичуринец» ходить опасно. Вот и опять был случай: Полищуки в девять вечера сошли с поезда и у лестницы увидели в луже крови человека. Он ещё был жив. Дима вызвал по мобильнику милицию и, прибежав ко мне, позвонил в «скорую» и снова побежал на платформу. Там уже была милиция и подвыпивший брат подвыпившего, избитого бейсбольными битами. Брат рассказал, что избила какая-то молодая компания. Окровавленные биты валялись на платформе. На другой день жители Мичуринца видели ступени сплошь в засохшей крови, а ещё через день Ришина застала такую картину: все ступени были покрыты свежими цветами, а перед ступенями стояли стаканы с вином. Избитый человек не выжил. Кто он – не знаем, но ясно, что местный житель.
Вчера, то есть, восьмого, написался какой-то стишок, и внезапно окончился бейсбольной битой. Хотя она в этом стишке, по-моему, лишняя, конец должен был быть другим. Но я тебе его перекопирую:


* * *

Мне сказать тебе неловко многого.
Я – случайная обмолвка Богова,
А возможно, – и описка дьявола, –
То от правды слишком близко плавала,
То висела я у лжи на удочке…
Но тебе, что ни скажи, – всё шуточки.
Пахнет времени кистень лавандою,
Пахнет пляшущая тень лампадою.
А на деле я убита новым Каином, –
Он с бейсбольной ходит битой
По окраинам
[13].

8 сентября 2005


Доченька, вчера я тебе звонила. Ещё прошу тебя, не врубайся ты в этот Тель-Авивский сценарий. Не взваливай на себя лишнюю заботу-работу. Конечно, если Маня берётся за сценарий на иврите, и ей это легко, то – другое дело. Феде – мой привет как внуку и как трепыхающейся творческой личности. Хотя бы его концерты удались и принесли ему удовлетворение. Теперь о другой творческой личности – обо мне: в конце письма перекопирую тебе весь файл с моими стихами. Чтобы ты не читала их в разрозненных письмах, а если найдешь время, прочитала подряд и чистосердечно ответила бы мне, какие из них удались. Мне очень дорого твоё мнение, но бескомпромиссное. Боюсь непрофессионального моего забалтывания. Вернее, профессионального, потому что, владея техникой, можно и полную чушь накатать.
Вчера заходил Чухонцев, высказал своё мнение о моей новомирской публикации, резюмировал так: при сильной руке – лёгкое дыхание. Спросил:
– Неужели все эти стихи написаны быстро?
– Да быстро. Тебе может это подтвердить моя Леночка. Бывало, приеду откуда-нибудь или проснусь, бросаюсь к компьютеру и через 15, а то и через пять минут, – стихотворение.
– А какое афористичное стихотворение ты написала Кублановскому! «В милое Подмосковье / Я к тебе, брат, с письмом!»
– С чего ты взял, что Кублановскому? Стих в журнале не посвящён. Это я о тебе думала. Но не могу же я тебе посвящать столько стихов.
– Тогда могла бы инициалы поставить, есть и такой выход.
– Вот привезут мне корректуру книги, и я поставлю инициалы.
Мне этот разговор был приятен, значит, Чухонцу, действительно, нравятся мои иерусалимские стихи, и он дорожит посвящением. Грозился, что как только вернется на дачу (уехал в город – болеет Ира, а жаль её и его особенно, – он только начал расписываться), заставит меня прочитать новое, а я боюсь. Так что, если найдешь время, ответь мне. […] Фима собирается в город. Пора мне закругляться. Целую крепко, твоя мама-дурочка.[14]

8-9 сентября
 

*

Доченька, дорогая моя! Так получилось, что у Фимы тоже испортилась дискета, так что послать тебе письмо смогу только в понедельник. Сегодня с утра хотела тебе позвонить, но вспомнила, что ты осталась у Гали[15]. Позвоню попозже. […]
Вчера у меня был очень беспокойный вечер. Часов в девять я узнала от Чухонцева, что Иру положили в реанимацию шестикоечной больницы с диагнозом – остро развивающийся инфаркт. Это у Сыркина на четвёртом этаже. Позвонила Александру Викторовичу. Он оказался на даче, позвонила по мобильному на дачу, сказала – кто и что, и попросила его узнать по телефону, что за инфаркт. Перезвонила через полчаса. Александр Викторович сообщил мне, что инфаркта не показывает ни кардиограмма, ни кровь. Что это скорей всего – сосудистое нечто, узнаётся только в понедельник. Я спросила разрешения перезвонить Чухонцеву к нему по мобильнику. […]

Доченька! Ты мне позвонила. Как хорошо, что тебя привёз Иосиф ночевать домой. Сейчас Фима пошёл по моему пригласительному билету в дом творчества, там праздник, – сколько-то-летие писательскому городку, вчера, мне сказали, и по телевидению показывали. Но мне в этой тусовке делать нечего, а Фима м.б. сможет с кем-нибудь поговорить о сторожке. Эта кодла совершенно бессовестна, – почему бы не дать небольшую дачку действующему бездомному писателю с женой и ребёнком. Меж тем много дач освободилось. Фима, видимо, правильно полагает, что даются претендентами немалые взятки. Но у Фимы едва наберётся на капитальный ремонт или же на небольшое строительство на готовом фундаменте. Я живу как диспетчер по всем вопросам, Но во мне не хватает доброты предложить Фиме свой гараж и фундамент сторожки, – пусть бы строился. Думаю: начнется весна, участок заполнится стройматериалами, шумом и пылью, а мне уж не так-то и много вёсен осталось. Эгоистка. Но посмотрю. Если бы Фима на месте старого сарая сделал бы новый, куда бы я могла из гаража перенести, например, вторые оконные рамы, согласилась бы. А ты как думаешь?

[…] Сейчас позвонила тебе и счастлива, что ты – как в раю, и что работаешь над романом, и что поговорила с тобой. На улице последний тёплый, солнечный день, так гласит прогноз. Обещают дожди и значительное похолодание. Хорошо бы, чтобы к 19 числу было сухо. Мне перед днем рождения Семёна надо бы ещё раз съездить к нему, вымести листву, убраться. […] Я сейчас выйду на крылечко – не пропустить окончательно летнего дня. Возьму с собой том – «Неизданные сводные тетради» Цветаевой. Читаю на ночь и на крылечке, где бываю недолго. Но всё же! Читать трудно как сам по себе текст, так бесконечные примечания к ним в конце книги. Закладываю примечания зажигалкой. А текст и без зажигалки – сплошной пожар. Цветаева остро умна, но не без простодушных закидонов. Например, пронёсся слух, что Ахматова покончила с собой, и Цветаева пишет ей и об этом слухе, и как счастлива она, что слух – ложный, а всё время неистовое объяснение в любви, (письмо то ли 21-го, то ли уже 22-го года). Изобилие проницательных и глубоких высказываний. Или простых, но мудрых, как, например: «Стихи не для всех – плохие стихи». Это она, авангардистка в лучшем смысле этого слова, сейчас обращается к нынешнему поставангарду, обалдевшему от собственного интеллектуализма. Моей временами зауми это тоже касается. Обращения Цветаевой к тем, кого она в данный момент любит, – сверхэмоциональны, – до исступлённой истерики. Во всём она как штормовая волна о берег ударяется об людей и бешено откатывается. «Закон прибоя и закон отбоя». Признаётся в том, что людей она, в сущности, не любит, а любит солнце, деревья, и ещё что-то, которое не бьёт. Что это что-то – забыла. Примерно так же рассуждает и несчастный гениальный Мур. Он, так же как его гениальная мать, считает себя крайне уязвимым и ранимым, что правда. Но и то – правда, что они тоже умели ранить людей своими непомерными требованиями. Никакой живущий никогда не понимал и не понимает, что, скажем, за его стеной живёт гений. Ярко-трагические судьбы. Да и есть ли не трагические? Мы ведь, особенно в России, знаем судьбы великих одиночек. А что тогда судьба Гёте, которого обожала Цветаева? С виду – всё у него благополучно. Но у творца Фауста вряд ли не трагична душа. Очень хочется перечитать Эккермана. Кому, сейчас не вспомню кому, Цветаева пишет, дескать, Вы взяли на себя роль Эккермана в то время, как Вам нужен свой Эккерман. Передаю не цитатно. Что-то я расписалась. Только что мне позвонила Соломонова, зовёт к себе, зайдёт за мной в 6 вечера. Неужели шашлык? Сейчас 4 часа. Перекопирую письма на дискету и пошлю от Соломоновых тебе письмо. Очень удачное приглашение, обращаться к ним с письмами стесняюсь, а тут сами позвали. Кстати, мне тоже надо сделать кое-какую правку в «Величине и функции», я прочитала эту повесть, когда мне не писалось, нашла некоторые повторения из «Хвастуньи», их необходимо удалить, как можно дальше дистанцируясь. Тем более что сейчас уже не пишется, и меня ждёт корректура «Шкатулки». Завтра же возьмусь за дело. Дня два писать тебе не буду. […] Целую тебя, твоя мама-диспетчер.

10 сентября

Публикация и примечания Елены Макаровой


________________
Примечания:

1 Мама боялась оставаться одна, и ей присоветовали жильца-татарина.   
2Дмитрий Ицкович – директор издательства «ОГИ». Речь идет об издании книги Г.Корина «Повесть о моей музе».
3 Писатель Валерий Абдерин в то время жил в маминой Московской квартире.
4 В опубликованном: отродье…
5 Неопубликованное.
6 Павел Крючков, сотрудник «Нового Мира», готовил публикацию стихов  Г. Корина.
7 Это стихотворение мама переписывала неоднократно. Окончательный вариант здесь: http://libverse.ru/lisnianskaya/na-kazhdii-den-tvoreniya-yshli-veka.html
8 Мама говорит о моей работе над  романом «Смех на руинах».
9 Мамед Искендеров, бакинец, сосед мамы по дому, уехавший в Австралию с женой Анной. 
10 Федя в то время играл у Славы Полунина в «Снежном шоу». Познакомившись с Серёжей, Слава пригласил его играть в этом спектакле. «Братья Макаровы – отец и сын», – шутил Слава.
11 Имеется в виду: «На каждый день творенья ушли века».
12 Коля Поболь, его подруга Оля и Ира Рабин.
13 В опубликованном стихотворении последняя строфа переиначена: «Пахнет времени кистень бравадою, / Машет пляшущая тень лампадою. / А сосед лежит убитый новым Каином, — Ходит он с бейсбольной битой по окраинам».
14 К этому письму мама прилагает весь цикл стихотворений в хронологическом порядке. 
15 В ту пору я ночами работала с Галиной Блейх, дизайнером четырёхтомника «Крепость над бездной». 





Наверх ↑
Поделиться публикацией:
1227
Опубликовано 02 янв 2017

ВХОД НА САЙТ