facebook ВКонтакте twitter Одноклассники
Электронный литературный журнал. Выходит два раза в месяц. Основан в апреле 2014 г.
Книжный магазин Bambook        Издательство Лиterraтура        Лиterraтурная Школа
Мои закладки
№ 147 ноябрь 2019 г.
» » Наталия Черных. МОИ ДЕВЯНОСТЫЕ

Наталия Черных. МОИ ДЕВЯНОСТЫЕ

Наталия Черных. МОИ ДЕВЯНОСТЫЕ

«Мы продолжаем петь, не заметив, что нас уже нет…»
Б.Г. «Пока не начался джаз»


Не стоит доверять автору: первое лицо в нынешнем рассказе – скорее текстура, фактура. Или то, что называли выделкой или выработкой. Характер поверхности. Но все рассказанные случаи действительно происходили и происходили именно со мной. Я как персонаж и я как автор, рассказывающий о персонаже. Какая приятная старая история. Авторомантизм: личность и собирательный образ. «Играть на мне нельзя!». Хотя в оригинале скорее: «Играть на мне вы не сможете».

Начну с того, что именно я – дитя девяностых. Мне было слишком мало лет, чтобы притереться к обстоятельствам, как старшие друзья. На трассе, перед самой Москвой, возвращалась из невесть какой дали, два комсомольца выбили мне два зуба (могу сделать селфи). У моего знакомого, старше меня всего на пять лет, тогда была жена, сын и коллекция записей редких команд. А также – приятная работа, позволявшая покупать записи. Ему в девяностые было намного удобнее, чем мне. Итак, до старших мне было далеко, они уже социально адаптировались. Те, кто младше, жили с папами и мамами. А я уже нет. Оказалось, не настолько беспечна, чтобы жить в вечной удолбанности, как мои младшие знакомые, частью ставшие наркодилерами, частью – полинаркоманами. Собственно алкоголь и наркотики тут мало что значат, главное – удолбанный взгляд на мир. Итак, мне было гораздо сложнее, чем тем, кто младше и вечно пьяный. Исключения, несомненно, есть, и есть любовь к возведению исключений в правило. Я мало что знаю о правилах и исключениях, всё по той же причине – я дитя девяностых.

Полагаю, есть и ещё несколько таких же, как я, на которых при вычислении неким архитектором некоего соотношения остановилось золотое сечение. Однако это уже позиционирование.

Мне хочется смеяться, когда читаю позиционные фразы: известный поэт и литературный критик, гениальный художник, новатор, автор ста книг. Так что лучше – про городских сумасшедших. У меня две слабые позиции сразу. В жизни, в литературе, внутри себя. Быть против всех – и быть со всеми. Вторая более сложная, так как в собраниях по интересам, якобы противоречащих интересам общества, неизбежно быть со всеми – кто против общества. Или против всех. Но кто эти все, и что такое общество. Конечно, не люди. Многоголовое мнение. Змей Горыныч. Свора. Который-которая распадается, едва пропоёт петух, на вполне симпатичных людей, а с ними живёшь годами. И семья не нужна. Это уже драма. Ха-ха-ха.

Про девяностые пишут, кто может писать на эту тему. Все пишущие несомненно там были. Если не были, то владеют информацией, позволяющей сформировать собственное мнение. Собственное мнение, подобно реке на карте, вливается в реку более крупную, авторитетную – в чужое мнение, и таким образом многоречие, многоголовость – возникает и приходит к власти. В растерянности и ненадолго можно согласиться с тем или иным (мнением). С частностью. Но потом становится ясно, что общего (с которым необходимо согласиться) – не было. И не предвидится. Детства, за которое держится один – не было. Юности, которую вторая вспоминает как пришествие недвижимости – не было. Радости делать то, что хочется, и денег, заработанных на занятии любимым делом – не было. Не было романов Гессе, которые читали взахлёб и о которых говорили на кухнях в четвёртом часу пополуночи. Не было фильма Тарантино, для просмотра которого выкраивался целый день: надо было ехать на другой конец города к определённому часу, а потом сидеть, пить или не пить, и говорить о жизни. Русского рока не было – откуда бы ему было взяться? Все эти ДК, Динамо и Крылья Советов были только неглупой разводкой, да и то – лишь в самом начале. Редакций, где все свои, бандиты и художники, – тоже не было. И не важно, что было. Были только частности, индивидуальные пакеты частностей. Романы Гессе читались в СССР (не широко) и до девяностых, «Криминальное чтиво» возникло в СНГ, едва вышло, музыка ходила в джинсах, купленных у фарцовщика.

Моя частность такова, что никого из пишущих о – там не было. Их просто не могло там быть. Потому что не было явления. Не было ничего особенного, кроме нескольких точек. В смысле мест и вещей. Кроме, например, Первой Аптеки, добротного сталинского здания недалеко от Лубянки. Там с рук покупали кетамин и солутан. За ангидридом приходилось ехать на окраину города. Кетамин был почти всегда. До появления кетамина там же, на Лубянке, с рук продавали лекарства. Например, теофедрин. Не было ничего из вещей – кроме коротких женских стрижек. Рюкзачков, которые одним своим видом и сейчас вызывают дурноту. Мест и вещей! Места и вещи были. А свободу я отвергала, я плевала на неё, безработная, бездомная, больная в первой половине. И превратившаяся в свой собственный postmortem – во второй. Таков был мой личный опыт.

О городских сумасшедших: летом девяносто четвёртого я умерла. Не в медицинском или мистическом смысле. Но что-то очень и сразу случилось. Потому приезжала на Крымский вал, где загорали в ожидании покупки художники, ходила от лотка к лотку, здоровалась, разговаривала о музыке, потом уходила. Выскальзывала из жизни. Разговаривала очень интересно: путаясь в словах и мыслях, иногда размахивая руками. «Как в телефизоре». Со стороны напоминала зверька с подбитой лапой или кружащую над одной точкой птицу. И потом исчезала. На поведение вменяемого (а также невменяемого) живого существа это поведение не походило.

По мере написания очерка все яснее проявлялись три для меня важные момента, вокруг которых и создавалась сама по себе, высыхая соляным раствором, композиция эссе. Но сначала хотелось бы жидкости – не огненной воды и не лимонада. Хотелось бы поплавать в еще не оформившихся мыслях, которые потом станут колючими и неуютными. Прежде чем перейти в свою собственную среду, хотелось бы посидеть в чужой, которая бывает то тёплой, то холодной.
Есть два мнения. Первое, что девяностые – время свободы. Второе, что – время обмана. Одно другому не противоречит. Время свободы и было временем обмана, а время обмана дало глоток свободы. В основе – двойной счет, уверение в нетронутом и только твоем «кусочке неба», который сгнил неделю назад. «Но ты мне верь, что он есть. Мои глаза – самые честные глаза на свете». Мои – в том числе. Есть устойчивое выражение – момент истины. Глупо было бы вводить в обиход момент лжи.

Время – понятие юридическое; человеческое соглашение относительно общей для всех шкалы. Вавилонская башня, глядя на которую можно узнать, наступило время обеда или ужина. У времени несколько значений, одно из них – фактура. Вещи, те самые вещи – сочетание вещей. Сочетание вещей и есть – время. Тогда – было все, и такое – все, что было его – не надо, но без него – уже никак. Что-нибудь понятно? Понятно как про лекарственную зависимость и наркотики, и про алкоголь.

...Надо было сопротивляться, даже во сне. Невозможно было расслабиться и получать удовольствие, потому что вместо удовольствия наступала абсолютная удолбанность, равной которой нигде в мировой культуре не нахожу. Глупо различать между удолбанностью и удовольствием, но я различаю. Если что и было хорошо – то это было глубоко удолбанное хорошо, а если что и было плохо, то это были довольно кокетливые ломки. Ломки проходят. Но память о них, как о некоторой музыке, остаётся. Бедная музыка, вместе с её авторами, уже несёт на себе тяжесть вины вусмерть удолбанных соторчальников, не заметивших смерти одного из них. А он в свой последний час ползал, мочась на искусственный палас, и от боли мяукал как котёнок. Оттуда же – нежелание называть, что люблю. Я ничего не люблю, и никогда не любила.

Патологическая спастика как художественный метод. Контрактура как метафора. Пригов заснул на вечере памяти Нины Искренко. Как только объявили, что вечер окончен, проснулся и торопливо спросил: псов-часов? Речь шла о завтрашнем литмероприятии. Мероприятие объявили, но время начала изменилось. На что Пригов и отреагировал. Концептуально было бы вылить ему на голову бутылку минеральной воды. Но у меня не было денег на минеральную воду, на последние я взяла кофе и вкусные пироги в обставленной зеркалами стоячей кофейне, недалеко от Чеховской библиотеки. Хотелось не слов, а жеста. Слова в любом разговоре шли как дождь, косо и холодно. Они вызывали неприятный озноб, они пломбировали и ставили печать с подписью. Но всё это (стиль общения) тоже было – время.
Искажённая память, подверженная приступам гнева, ещё боролась за себя, но молодое наглое беспамятство (каковым оно и должно быть на рубеже столетий), подобно весне, занимало всё новые пространства, вытесняя память, а вместе с ней – и слова, и нормы поведения.

В моей жизни появился компьютер, чтобы там остаться. Первая машинка находилась в редакции газеты «Дело». Я просила кого-то из сотрудников разрешить мне посидеть за ней. В этой редакции появлялась, чтобы взять пачку газет по десять рублей за штуку и потом продавать их по сто (за штуку) в электричке. Уже не помню, сколько газет было в пачке, но помню, что это была неплохая газета с телепрограммой и футболом.

Собственные стихи источали запах помойной кучи, но я их не боялась. В Георгиевском клубе весной ждали героя вечера, но герой опаздывал. Бонифаций, он же Лукомников, концептуально заснул на столе (почему они все засыпали?). Не выдержала. Укрыла его своим платком. Бонифаций гневно воскрес: что вы меня хороните? Это синопсис, кульминация, 1994 – 1996: Георгиевский клуб, яркая и тонкая улыбка Татьяны Михайловской, блестящие глаза Асиновского, возникавшего из-за угла, мягкие огромные ботинки Владимира Климова, скользившие по всегда чистому полу Чеховски, красавец Туркин, изысканный и звонкий от водки Элинин, и много кто ещё.
Итак, о трёх моментах – в хронологическом порядке.

Первая точка. Август девяносто первого. Выхожу из дверей магазина музыкальных инструментов. Крупный магазин, два этажа. На первом – пластинки. Лазерные диски были внове, от них фанатели как от музыки. На втором этаже – инструменты. На втором же – множество комнатных растений. У дверей входа толпились фарцовщики. Яркие окурки семидесятых, с винилом. Как правило дурацким. Мне был нужен «Дорз». Цена на альбом «Дорз» была вполне буржуазной. Значит, «Дорз» не будет. Или я его нарисую. В тот день не было ни одного фарцовщика, не было и покупателей. Пахну мылом и сыростью. Магазин смотрел сразу на Садовое, недалеко от Маяковской, рядом с Воротниковским переулком. Что знаю о Москве? По большому счету, даже этой возлюбленной загогулины между выходом с Каляевской (Долгорукова) на Садовое и Маяковской не знаю. Там несколько музеев, мимо которых идут и троечка, и сорок седьмой. Садовое пустынно. Хоть направо, хоть налево. Редкие автомобили только подчеркивали пустоту пространства. Можете представить себе пустое Садовое? Я видела. Около полудня, в августе девяносто первого. Ниже по течению, на Самотёчной, стояли танки и по ним ползали дети.

Картинка под эстакадой напомнила день победы. Про трёх застреленных ребят и баррикады я должна была бы узнать первой, круг общения такой. Не узнала. Шёл антициклон. Небо безоблачное, какое бывает только на Преображение. Про Преображение благополучно забыла.

Тремя годами раньше написала рассказ «Пилигрим», первый опыт в прозе. В финале по Садовому ехали танки. Когда увидела картинку на Самотёчной (троллейбусы ходили, магазины худо-бедно работали), поняла, что предсказывать события и читать в душах – большая глупость. Было ясно только одно – ход явлений и событий заведомо не тот, что можно предположить. У происходящего совсем иные причины, чем те, которые были уже озвучены. Это был очень слабый голос.

Моя жизнь в девяностых и похожа, и не похожа на то, что уже с лихвой описано в сети и бумажных изданиях. Но размышляя, вижу, что скорее не похожа, чем похожа. Что-то у меня с самого начала с этой эпохой не клеилось. Не возникло взаимной любви. Хотя как сказать! Первая публикация – девяностые, первая книга – девяностые, первые серьёзные травмы – девяностые. Так что с некоторой точки зрения уж я-то точно человек девяностых. Не стоит торопиться с выводами. Да, была первая публикация, но из этого ничего не вышло. А соседские девицы летели вверх. Да, вышла первая книга, но прошла тенью, благо и название подходящее: «Приют». Приют не был нужен. Да, выступала там и там, но в конце концов все решали знакомства в неких сферах, а я их не заводила.

Меня интересовала моя небольшая и крайне неровная личная жизнь. В неведомых мне редакциях неведомых газет и журналов шли денежные дожди, у каждого метро по вечерам образовывалось нечто вроде рыночка, да и сама я торговала газетами, хотя совершенно не умела этого делать. Кстати, вот один из признаков времени: все занимались не тем, что умели. Я не знаю ни одного человека, который в то время занимался бы тем, что умел на самом деле. И это унижало все и всех. В галерее «Паук и мышь», после экзальтированного чтения разными авторами разных стихов, у моего знакомого, иностранца, вытащили десять долларов. Это считалось богемным поступком: так и надо, проучить этих иностранцев. Если бы тогда были шестидесятые, про десять долларов было бы понятно. Но в девяностых увешанный знаками отличия скульптор, вытащивший десять долларов у молодого идиота, вызвал только приступ тошноты.
Появились девушки с причёсками, напоминающими о героине фильма Антониони. Вряд ли эти короткие стрижки осознавались как цитата, но было забавно. Брюки, курточки, рюкзачки. К ним можно добавить инъекции опиума домашнего приготовления и бутылочку с кипячёной водой в рюкзачке. Полезно и удобно. И пить, и промыть шприц (который нужен не только для опиума).

– Вот какие у меня друзья! – сказал некто, смеясь, глядя, как я достаю эту самую бутылочку из линялого перуанского рюкзачка.
– Хорошо, – в следующей части разговора спросила я, – а что будет, когда наркотики станут такой же частью быта, как алкоголь?
– Просто изменятся нормы поведения, – был ответ.

Мы оба ошиблись. Алкоголь непобедим, хотя нормы поведения точно изменились. Интернет занял место наркотиков, вошёл в быт. Наркотики, впрочем, тоже. Мы были неисцельными романтиками. Моего собеседника нет, и это неудивительно. Но жить было – как смотреть на ледоход. Тянуло в самую середину.

Один очкарик вспоминал, как вторые сутки обсуждали материал нового, совсем нового литературного журнала. Обсуждающие хотели спать – все, кроме одного. Не помогал кофе, крепкий чай тоже не помогал. Но альтер-эго очкарика, и тоже очкарик, от обсуждений становился все румяней и оживлённее. Может, кому и приходило в голову, что название альманаха молодой литературы «Вавилон» с удолбанной точностью отражает то, что тогда происходило. Но мне до сего дня – нет. И дело не в столпотворении, суете, жажде новых вещей, новых приемов. Дело не в самоутверждении, наконец. Все названное имеет инфернальную подкладку. Дело было в обычной строительной бухгалтерии. В том, что пространство трещало по швам само по себе, без инфернальности. Сносили одни стены, чтобы строить другие, и это был Лужков. Именно он и накормит остатки москвичей вполне сытными пенсиями. За год я узнала мир с йогуртами. Ничего плохого в йогуртах нет, но они безысходно скучны и вызывают неизбежную аллергию. А молока по-прежнему не хватало, и денег на молоко не было.

Мои ровесники девяностые любят. И не только мои ровесники. Все, кого коснулось крыло братства по несчастью – любят девяностые. Поразительно крепкое братство по долгам, по бездомности, по сомнительному предприятию (угнать машину, например). И всё же – какие люди! Кого ни возьми – красота, сила, артистизм.

Пыталась, едва начались двухтысячные, описать то, что происходило с поэзией в девяностых. Перед глазами был четкий рисунок, движущийся, как в калейдоскопе, он и сейчас перед глазами. Только изменились настройки просмотра. Девяностые как имена и события в объективе. Но там ничего хорошего не происходило. Шёл вполне рациональный и довольно несложный процесс синтеза культурных страт. Собирали картинку из кубиков. Кто собирал? Почему из кубиков? Из каких страт? А тот, а этот, а журналы? Журналы были, но тогда я их мало читала. Чтобы синтезировать страты, нужно разложить каждую конкретную страту. Большевиков уже не было, чтобы сделать это разложение ярким и мощным. Разложение было вполне офисным, приличным, а большевистская лексика в офисах употреблялась. Новый журнал воспринимался мною как новое чудачество, новая дурь. Люди, издававшие журналы, порой нравились, и порой меня даже выпускали на сцену.

Для меня тогда в тогдашней среде, в которой плохо ли, хорошо – обиталось... Но здесь лучше сказать, что широко использую цитаты. Не из книг, а из разговоров. Пишу почти на том языке, на котором говорили в комнатах и на кухнях. Про «кусочек неба», например. Если попытаться определить, что останется, если уйти от оценочных категорий… Если не кормить собой иллюзии разного рода… Останется уплощенная картинка. Была объемная композиция – стало плоскостное изображение. И порой оно кажется более значительным, ярким, чем объемное. Так внешность человека на ином фото интереснее, чем в жизни. Бывает и наоборот. Разрыв между нуворишем и нищим в девяностых виден очень хорошо, две точки на плоскости. В жизни их столкновения были сравнительно редкими, почти смешными. Бизнесмен и нищий вместе пили. Но потом расходились, каждый в свою сторону.

Игра пространства-времени ушла. Началось выстраивание рядов и цепочек, встраивание в ряд, вписывание в синодик. Кстати, началось то, что старым пионерам советского союза и казалось совком. Такой парадокс. Девяностые стали возможно самым советским временем из всего советского союза. Не зря ровеснички мои носили для прикола (довольно остроумного прикола) пионерский галстук. Не зря тогдашняя молодая рокерня полюбила символику гражданской войны. Порой встречался человек с пионерским галстуком и свастикой. Противоречия нет.

О войне. В девяностые их было много. В Чечне умирали, а я торговала книгами, порой и на морозе, порой запуская руки в кассу. Первая Чеченская ещё не закончилась, а я торговала книгами уже в Олимпийском, который стал огромным торговым центром. Рынком, где можно было купить и винтажную безделушку, и новейшее издание Стивена Кинга. Однажды перед закрытием, когда полупьяный народ (вот одно из самых популярных в девяностые слов: народ) неведомым образом складывал ящики на тележки и отвозил их на склад, кто-то пустил в главные динамики «No woman, no cry» Боба Марли. И пара сотен продавцов и покупателей (может, и больше пары сотен, но я не могла видеть всех) встала, приветственно вытянув руки вверх, и начала медленный ритуальный танец. Нет, происходящее к радости и единству никак не относилось. Было тёмно-оранжевое марево музыки и убранного верхнего света. Я не оцепенела, я тоже сделала пару движений. Было чувство великого нарушения. Ну, представьте мир без воды. Что-то вроде.
Клуб «Не бей копытом» был только одним из тусовочных мест. Выпивка дороговата, но приносили с собой. В пластиковый стаканчик красное наливали не скупясь. Память, помимо воли, показывала залы и туалеты домов культуры, где малоизвестные рок-команды время от времени концертировали. Если есть большой тусовочный опыт, то разница может и не заметна. Красное вино и коньяк – вещи универсальные. Но в домах культуры пахло близкой смертью. Иначе не сказать. В клубах повисло марево вечной жизни. И было подло хорошо, а не прекрасно плохо. Напоминаю, что я – человек девяностых. И это была моя атмосфера, в которой находиться не могла.
Как никчемно, как врезается в память. Наивные первые литературные клубы (а не лито), пьяненькие квартиры, косые лица и стихи. Уличные лотки, внутренности которых рассматриваешь и думаешь, что вот, хорошо бы в таком лотке сидеть, сутки-трое. Так никто не предлагал. Самозабвенный обман, из которого к нынешнему времени выросло несколько условностей, а по большому счету – ничего. Заявка на переворот – переворота не случилось. Тыква. О потерянной тыкве, как говорит древнейший, много плакалось. Была вещь – и вдруг её не стало. Были вещи – а теперь нет. То, что покупаешь не вещь – я понимала, хоть это была почти (или как бы) вещь. Но до того, что покупаю радость, не дотягивала.

Скажем, туфли. Мокасины и туфли. Летние и осенние. Первые, мокасины, куплены за семь рублей, в ближайшем к дому обувном. Сшиты были из крашеной в белое подгнившей (только потом поняла, что чуть подгнившей, сыроватой) кожи. Вторые, белые же, куплены за двадцать пять рублей в комиссионке, лодочки на каблуке. Импортные. Осенние куплены в детском мире, за шестьдесят, тоже импортные. Тогда поняла, что покупать с рук и в комиссионке не унизительно. Унизительно продавать. Первые туфли своей формой и качеством сказали мне: идущий прямо на тебя поток ужаса скоро закончится, не поддавайся. Так и случилось. Туфли порвались под летним дождем, но на конторской бумаге в печатной машинке, в служебном помещении, которое охраняла, остались несколько стихотворений. Я могла не стать, но стала. Белые лодочки куплены были на деньги от продажи холодильника. Поскольку еды в доме не водилось, подумала, что холодильник не нужен. А туфли понадобятся в любом случае. Осенние туфли куплены были на выручку от продажи книг в Олимпийском. Их можно было надеть и на тёплый носок, но ноги от холода это не спасало.

Описывать предмет, которым почти брезгуешь – действительно искусство. Это поступок и высокий, жертвенный художественный акт. Это и есть – жертвоприношение. Жертва поглощает жреца. Я не жертва, но девяностые пережила. Примерно как о войне: пережила. С отличительным – как бы, которое не люблю.

Ближе к концу, году в седьмом, окончательно определился фарватер литературных точек: Чеховка, Георгиевский, библиотеки. Это те места, где бывала. А бывала далеко не везде. Ближе к концу набралось некоторое количество публикаций, возникла (ненадолго) работа в офисе, с которой очень и глупо повезло. Как раз тот случай, когда занялась явно не своим делом, но получила ещё один яркий интересный негативный опыт. Офис и стихи с публикациями. Потом поняла, что надо менять эту ситуацию. На повороте получилось выпустить три книги стихов за свой счёт, они проиллюстрированы моими рисунками. Литературные пространства, в которых находилась, за короткое время развернулись горизонтально: их стало больше. Открыли Проект ОГИ, и все знакомые туда стали ходить. Там началось чтение стихов, которое до сих пор продолжается, хотя Проекта ОГИ уже нет.

Офис остался. Туда тоже надо было ходить. Как и в «Вавилон», где время от времени возникали мои тексты. Ещё трудно было представить, что «Вавилон» закончился.

Великим постом шла по переходу к офису, закончился перерыв. Выглядела как все тогда – отчаянный писк эклектики, но интересно. Маленький полубандитский, полуфсбшный офис. Я в длинноватой юбке и платке, старая православная нового призыва. И что-то понимаю в звонках и документах, по сути – ничего. Навстречу – знакомая, с которой когда-то говорили о прекрасном и пили кофе в кофейне, именуемой Пентагон. Она – будущий искусствовед, я – поэтесса без публикаций.

Увидев её, вспомнила, как в прошлое воскресенье слушали радио в приходской библиотеке: ковровая бомбардировка Сербии. Вряд ли даже самый тонкий и холодный ум смог бы осознать, что именно тогда, в то воскресенье, произошёл раскол. Так бывает: несильный удар повреждает печень или селезёнку. Через некоторое время человек умирает. А вроде удара не было. Так и с нами. Вроде бы ничего не случилось. Есть свет, были магазины и продукты в них. Произошла деноминация, вполне переживаемая. Но что-то изнутри подавало тревожные сигналы. И я, городская сумасшедшая, с тремя книгами стихов, изданными за свой счёт, сказала встреченной в переходе знакомой, искусствоведу:

– Шпионское государство. Будет настоящее шпионское государство.

Интернет, фейсбук. Не важно. Образ жизни. Если вдуматься – образ как портрет. Портрет жизни. А образ изменился. Как травмированное колено. Ноет. Нет, скорее болит при движении. Это разница. Значительная разница.

Не важно: помнят или нет, забыли или включат в антологии. Как свечу с экстрактом прополиса. Смена цивилизации? Или тот вагон, в котором я так долго ехала, ещё не до конца разгрузили?

И наконец: но ведь было же что-то хорошее? Посмотри, на расстоянии вытянутой руки – те, кого ты ненавидела и любила в те годы. Они тоже пережили девяностые, хотя и не все. Да, есть. Да, я узнаю их – даже ослепнув и оглохнув, с заложенным весенней аллергией носом. Но у меня стойкое ощущение, что из них осталась в живых только я, и это не противоречит тому, что я умерла в девяносто четвёртом летом.скачать dle 12.1




Наверх ↑
Поделиться публикацией:
1 820
Опубликовано 21 апр 2015

ВХОД НА САЙТ