facebook ВКонтакте twitter Одноклассники
Электронный литературный журнал. Выходит два раза в месяц. Основан в апреле 2014 г.
Издательство Лиterraтура        Лиterraтурная Школа          YouTube канал
Мои закладки
№ 172 ноябрь 2020 г.
» » Ольга Балла-Гертман. ЖИТЬ, НЕ ЗАЖМУРИВАЯСЬ

Ольга Балла-Гертман. ЖИТЬ, НЕ ЗАЖМУРИВАЯСЬ


(О книге: Мария Степанова. Три статьи по поводу. – М.: Новое издательство, 2015)


В трёх составивших небольшую книжку статьях – а образуют они, несомненно, единое целое, связное повествование, – поэт Мария Степанова размышляет о структурах исторического самовосприятия. О позиционировании человеком себя в истории и о связанной с этим ответственности – о нет, не за историю в целом (куда так крупно!), но в первую очередь за себя как за её субъекта. Куда важнее услышать об этом от поэта, чем от, скажем, историка, публициста и политолога, – да хоть бы и от культурного антрополога. Например, потому, что поэт гораздо более, чем эти последние (с их спрямляющей, упрощающей, огрубляющей рациональностью – а рациональность всегда такова) чуток к тонким неоднозначным связям между вещами мира, к связям, о которых можно говорить только образным, окольным, не в упор называющим языком, сохраняющим чувство и понимание тайны, всегда превосходящей возможности формулирования. Поэт – с его уважением к неявному – знает больше.

Понятно, что перед нами – никакая не публицистика, хотя к конкретным событиям, разумеется, сказанное привязано настолько, что это даже обозначено в заглавии – «по поводу» же, – так очевидно, чего именно, что и проговаривать нет нужды. Известные всем политические обстоятельства – действительно не более чем «повод» (пусть – настоятельный, жгучий, трагический, но тем не менее) к тому, чтобы об этом задуматься.

Первая статья – «Позавчера сегодня» – о том, как перелом эпох происходил и воспринимался в России сто лет назад, с началом Первой мировой войны. «Наблюдать за тем, как это происходило, страшновато даже с расстояния в сто лет». Воспринимался он с неизбежным опозданием, с отставанием сознания современников от происходящего: заготовленных моделей не было; из тех, что были – как стало ясно очень скоро – ни одна не годилась.

А ещё – о структуре разрыва между эпохами. О микроструктурах этого разрыва, происходящего в том числе и на уровне отдельных фактов, отдельных текстов (да хоть отдельных фраз). О механизмах возникновения, развёртывания и созревания больших событий.

«Петроградское небо мутилось дождём» – «едва ли не главное русское стихотворение о Первой мировой войне», как говорит Степанова, – не просто было написано на самом рубеже эпох: оно, в некотором смысле, само – этот рубеж. Рубеж (разрыв?) – показывает поэт – проходил по самому тексту, по его восприятию современниками:  «<…> уже первые читатели (соредакторы «Речи» Гессен и Милюков) поняли стихи об уходящих на фронт иначе: не так, как их задумывал Блок», – да и самим автором: «Возможно, Блоку стихи» – которые он видел как «газетные, написанные в режиме срочно-в-номер и в том же темпе имеющие быть прочитанными» – «однозначными и казались; вышло по-другому». Будучи же едва написанным, «Петроградское небо» «значило <…> что угодно, только не привычный нам текст о последних минутах старого мира». К этому авторскому непониманию Степанова возвращается не раз. Несколькими страницами позже она снова пишет: «Что здесь удивительно – это степень авторского неведения и ведения, которым при этом наделён сам стих».

(Понятно, что всё сказанное обращает внимание читателя и на его – наше – собственное присутствие при нашей собственной катастрофе, точно так же превосходящей наше разумение, как превосходила разумение блоковское едва начинавшаяся Первая мировая. Впрямую об этом речь не зайдёт ещё долго, но у читателя есть время настроить соответствующим образом своё восприятие.)

Конечно, это ещё и о том, как меняют своё значение тексты (да и сами события), как они этим значением насыщаются с течением времени, с развёртыванием истории. Как время создаёт их, проращивает внутри них понимание, – и более того, как они сами (не подозревая о том в момент своего создания, преследуя, может быть, какие-то совсем другие, в том числе – вполне сиюминутные цели: скажем, выговорить неясное самому автору беспокойство, уложить его в ритмы) становятся важным средством чувствования, видения, понимания истории. «Петроградское небо» Блока – одно из таких средств.

«…эти блоковские стихи и становятся собой (тем, к чему мы привыкли) лишь в ретроспекции, во взгляде, обращённом назад из точки сегодняшнего стояния, когда всё уже совершилось, и читатель слишком хорошо знает, что было дальше».

Это только теперь мы слышим, как в блоковских стихах «старый мир напоследок сам себя окликает»: «почти каждому слову мало прозвучать один раз; за «тучами в крови» непременно возникает «под чёрною тучей горнист заиграл», полям соответствуют поля, на «жаль» отвечает жалость, всему сущему есть рифма, всё повторяется не единожды». Только сегодня вообще можно понять, что это – «стихи об исчезновении (а исчезает тут всё, к чему можно прикоснуться словом <…>)». Только с позиций нашего сегодняшнего опыта и знания возможно увидеть, что блоковским стихотворением обозначено «что-то вроде входа в тоннель, здесь начало дуги, по ту сторону которой стоят мандельштамовские «Стихи о неизвестном солдате», накануне предыдущей войны подводящие итог оптовым смертям первой». Состоявшись, текст создаёт возможности будущих толкований не только его самого, но и тех обстоятельств, в которых он возник: так, стихи Мандельштама – «своего рода постскриптум к блоковскому тексту, но написанный уже на языке нового века, предельно сгущённый, но имеющий дело с тем же материалом».

До всех этих пониманий, до самой их возможности дорастила нас миновавшая с блоковских пор история.

В известном смысле, средство восприятия истории – не менее, чем она сама, вся. А так называемые знаковые тексты фокусируют внимание на ней, на её ключевых точках. История и тексты выявляют, проявляют друг друга.

Но в отношении того, что слишком близко, человек обречён на те или иные формы слепоты. Условие качественного понимания – дистанция. Невовлечённость. По крайней мере – вовлечённость неполная.

Непонимание тревожит, как всякая беззащитность. Конечно, человек всеми доступными подручными средствами старается с ним справиться. Чем меньше понимания, тем отчаяннее человек его ищет, тем с большей готовностью соглашается на то, что хоть сколько-то его напоминает: «В мутное время это становится чем-то вроде нервного тика или расчёсывания болячки: поиск аналогий, которые можно было бы примерить к своей ситуации, уже не удаётся остановить. Нет ситуации, которую нельзя было бы сравнить с сегодняшним днём и не сделать немедленных и грозных выводов». И вот только тут, на девятнадцатой (!) странице книги впервые упоминаются наши родимые обстоятельства, ради которых, как будто, весь разговор и затеян: «Особенно картинно такое выглядит в прямом наложении кальки на кальку – в разговорах о Третьей мировой, которой пора начаться в новом августе 14-го».

Тут автор оборачивается к нам лицом жёсткого – до беспощадности – диагноста (кажется, что в споре и в хоре авторских обликов – а у Степановой, автора сложного, их много – здесь выходит на передний план публицист – персонаж наиболее прямолинейный, склонный судить и оценивать, да и категорично). «Лихорадочная обращённость к прошлому, одержимость случившимся до нас, могут быть знаком уклонения от будущего, неверия в него». И снова, и более того: «<…> постоянная потребность во взгляде назад, попытка опереться на уже совершившееся, говорит о большем – об отсутствии настоящего».

Но ведь опереться же больше не на что. Как быть человеку в состояниях безопорности?

(И: в пору, когда Блок писал обсуждаемое стихотворение, и долго ещё после в будущее – вернее, в свои представления о нём – ох как верили. Не то что не уклонялись – а с готовностью, даже с радостной, шли к нему в пасть. Вот у них-то было настоящее! Сам Александр Александрович в первые дни мировой бойни удивил Зинаиду Гиппиус фразой: «Ведь война – это прежде всего весело!». – Помогло ли? Не стоит ли, скорее, ещё больше опасаться такой веры, чем честного беспомощного неверия?).

«События последних месяцев» (а писано это, как мы уже поняли, в 2014 году) очень долго – до начала двадцатых страниц книги – не называются тонкой, мудрой Степановой ни по одному из их известных имён. Здесь речь вообще в некотором смысле не о них – но о нашем неумении справиться с происходящим и даже толком выговорить его. О том, что «мы сами перестали быть собственными современниками» – если принять, что «современность – это язык, которым о ней говоришь». Что «в этот час у России действительно есть история (хотя бы в смысле «попасть в историю»), о которой так тосковалось в бессобытийные нулевые, – но нет современности».

Точна ли эта диагностика, справедлив ли упрёк нам всем в невыговариваемости жизни? – Диагностика, думаю, – точна; что же до упрёка, то разве любой адекватный язык для описания больших переломов созревает не с опозданием? Много ли было собственной речи о происходящем у современников Блока? – Боюсь, ещё меньше нашего.

Впрочем, Степанова и сама признаётся: «Как ни шарахайся от исторических аналогий и уподоблений, в последнее время от них не отвязаться, и кажется, что каждое новое сравнение подталкивает страну к тому, чтобы дорасти-таки до настоящей катастрофы, скроенной по меркам двадцатого века».
(Почему бы не предположить, что такие аналогии – своего рода защитные механизмы? Даже когда принимают форму ожидания катастрофы. Теперь-де, по крайней мере, знаешь, чего ждать.)

Далее – во второй статье, «После мёртвой воды» – ещё многое говорится о катастрофичной природе повседневности, тоже сопротивляющейся осознанию («Любая повседневность, даже самая немудрящая, всегда перед кем-то и чем-то виновата: уже просто тем, что соседствует с чужой бедой. <…> В некоторых случаях – когда происходящее становится настолько видимым, что от него уже невозможно отвертеться, – повседневность оказывается уже не слепой, а преступной. И сама не знает, как ей с собой поступать: отменить, переменить, зажмуриться ещё крепче?»), о «страхе перед завтрашним днём, который объединяет всех», от Путина до деятелей протестного движения. Имеющийся же «проект по переделке настоящего» – в качестве единственного такого проекта упоминаются, увы, воззрения полевых командиров ДНР и ЛНР – «совершенно слеп к будущему, весь его пафос – ретроспективный».

«Отсутствие тоски по новому и воли к новому, – пишет Степанова, – пугает меня едва ли не больше, чем все коллажи из старинных усов и лозунгов, которыми занимает себя современность».

Получается, речь идёт о полной нечувствительности (взволнованной нечувствительности, уязвлённой нечувствительности, – оказывается, бывает и такая) наших соотечественников и современников ко всем трём аспектам времени: к прошлому (когда о прошлом всё время говорят – это не значит. Что его понимают, – скорее уж наоборот), к настоящему и к будущему. А заодно, пожалуй, и к четвёртому, со всеми тремя связанному: к возможностям.

И, наконец, после жёсткой диагностики начинается текст, пожалуй, наиболее неожиданный, – «Предположение жить».

Попеняв соотечественникам за «уклонение от реальности» и  отказ – едва ли не добровольный – верить «в собственную способность измениться» («Русский человек слишком хорошо подготовлен к смерти (и гораздо хуже – к тому, чтобы пожить ещё сколько-нибудь без ощущения, что переход с этого света на тот уже начался)»), Степанова переходит к размышлениям о том, что, по её мнению, стоило бы нам с самими собою делать здесь и сейчас.

Нет, у Степановой нет никаких претензий на то, что она яснее, полнее или точнее, чем критикуемые ею современники, видит нынешние события и их перспективы. Похоже, автор вполне разделяет с ними (с нами) отмеченные растерянность и страх, – о чём, впрочем, впрямую не говорит, но ни единой формулировки, которая внятно проясняла бы происходящее, не предлагает тоже. Зато говорит кое-что о том, как можно жить в условиях неопределённости.

«Но что, если ситуация во всей своей тяжести рассчитывает именно на меня и ждёт чего-то другого? Готовность признать, что положение безнадёжно, даётся сейчас слишком легко <…> Что, если <…> дело не в умении умереть («ах, как славно мы умрём», подставляемое нам прошлым), но в предположении жить, не сбрасывая будущее, как пальто, на чьи-то чужие руки.» «…пора уже, кажется, сделать настоящее пригодным для жизни». Да, но как?!

Например, так: «<…> позволить прошлому стать прошлым, перестать рассчитывать на его арсенал, утопить волшебные книги – и начать расширять, расталкивать, возделывать территорию сегодняшнего дня, как будто это место для жизни, а не предбанник перед газовой камерой.» И: «…напомнить себе о евангельском «всегда радуйтесь». Выполнять это требование мне кажется самым важным сейчас; важным, как никогда, важным, как всегда». «Главное – отодвинуть, как занавеску, тень неотменимости, приговором висящую над сегодняшним днём. Тогда, кто знает, станет возможным и другое прошлое – как несбывшееся, ещё не исполненное обещание».

Тут – скорее о душевной (заодно и умственной) культуре, оптике и пластике, чем о социальной практике и её мыслимых моделях. (Но что важнее?)
Интересно также, что у характерной русской обращённости в прошлое, склонной вытеснять из поля зрения настоящее с будущим, вдруг обнаруживается – наряду со слепотами и нелепостями – и сильная сторона. «Ощущение единовременной современности всему двадцатому веку, которое я помню по началу 90-х годов, – говорит автор, – до сих пор никуда толком не делось, не заровнялось. Никуда не ушла и возможность обсуждения того или иного мандельштамовского тезиса как горячего, свежевыпеченного и прямо касающегося повседневности». Но разве это – не особенная, надповседневная зрячесть, способная видеть поверх барьеров? По крайней мере – не возможность её?

В каком-то смысле, конечно, «Три статьи…» – книга непонимания, книга слепоты. То есть – исследование корней и природы (неминуемого) непонимания людьми собственного прошлого, своих исторических перспектив, того, как себя в доставшихся волею судеб обстоятельствах вести, – в конечном счёте, самих себя.

Но ведь это – авторскою ли волею, вопреки ли ей – ещё и о том, что непонимание (особенно больших событий, намного превосходящих масштаб человеческой личности) – в своём роде нормально, оно в природе вещей, – в природе человека уж точно. Об истории как (не только предмете рационального осмысления, но и о) тайне (тоже)? Почему нет? О том, что не стоит, нет смысла поэтому требовать от себя немедленно понять и исчерпывающе объяснить совершающееся с нами.

Огромное, поскорее уложить его в рамки заготовленных понятий, – можно быть уверенным: ни одна рамка не подойдёт без зазоров и насилия над естеством. Понимание в его полноте, адекватности и точности – это то, что всегда немного невозможно. Однако, кажется, достаточно – и это уже предельно важно – быть внимательным к происходящему в себе и вокруг – и честным. «Жить, не зажмуриваясь».скачать dle 12.1




Наверх ↑
Поделиться публикацией:
1 730
Опубликовано 18 янв 2016

ВХОД НА САЙТ