ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 216 март 2024 г.
» » Поэт-камертон

Поэт-камертон



28 ноября исполнилось 135 лет Александру Блоку. В преддверии юбилея «Лиterraтура» обратилась к нескольким писателям, поэтам, литературоведам с вопросами:

1. Что значит Блок (его поэзия, драматургия, критическая проза) в Вашей жизни и творчестве?
2. Насколько актуально его творческое наследие сейчас?

На вопросы отвечают Мариэтта Чудакова, Виктор Куллэ, Евгений Ермолин, Наталия Черных, Валерий Шубинский, Алексей Пурин

______________
 


Мариэтта Чудакова, литературовед, доктор филологических наук, профессор Литературного института им. А. М. Горького:

I.

Давно дело было. В 9-м классе, на большой перемене, одноклассницы собирались у моей последней парты. Я открывала тетрадочку, куда вписывала старательно, красивым почерком любимые стихи, где Лермонтов мог соседствовать со Щипачёвым и Верой Инбер. Но отдельный раздел назывался «Блок» (он и сейчас перед моими глазами, оттуда и цитирую подряд). И я читала «с выражением»:
 
Ночь, улица, фонарь, аптека…

----
Есть времена, есть дни, когда
Ворвется в сердце ветер снежный…

-----
 О доблестях, о подвигах, о славе
 Я забывал на горестной земле…
 
----
Земное сердце уставало
Так много лет, так много дней…
 
----
И каждый вечер в час назначенный
(Иль это только снится мне?)…
 
Но особенным успехом в моей женской школе (совместное обучение вернули в тот год, когда мы школу закончили) пользовалось вот это – его порой приходилось повторять на бис (одноклассницы в большинстве своём живы, не дадут соврать):

Я пригвожден к трактирной стойке,
Я пьян давно, мне все равно…

Лирики нам в те поры остро не хватало. Блок из моей тетрадочки восполнял дефицит.

II.

Прошли годы, годы и годы.

Студенческие, аспирантские и последующие… Давно настольной книгой стал Мандельштам (имя которого в московской школе первой половины 1950-х годов было неизвестно,– так и пошла, не зная этого имени, влюбленная в литературу медалистка на филфак МГУ).

Давно уже дня не проходило у меня без стихов Мандельштама, Пастернака, Цветаевой… И вдруг поймала себя на повторяющемся впечатлении: как только открываю том лирики Блока (гораздо реже, чем вышеназванных) – ругательски ругаю себя, что так редко открываю… Всё меркнет рядом с его строками – какую страницу ни открой.

Права была Ахматова, ставя его в ХХ веке надо всеми.

III.

Но. Как никто, соблазнил современников.

Известно было, что Блок никогда не лжёт. Так и говорил современнику: – Не понравились мне ваши стихи. Ничего не мог с собой поделать.

Потому и написал Михаил Зощенко (тоже редкостно для наших палестин честный) в реферате о Блоке, прочитанном в августе 1919 года в литературной студии К. Чуковского (позволю себе цитировать его, вместе с моим комментарием, по своей первой – по написанию – книге «Поэтика Михаила Зощенко»; писала я её во второй половине 60-х «в стол», где она и пролежала 11 лет):    

«…Раньше, до поэмы «Двенадцать», читая последнюю патентованную бездарь, я ужасно как сомневался и думал, что всегда найдутся этакие придворные поэты, воспевающие королевские прелести. И тогда очень думал, что поэты спешно исполняют подряд на знатного клиента.

Но Александр Блок…

Какой уж тут подряд… Тут уже новые слова, новое творчество и не оттого, что устарели совершено слова и мысли и идеи наши, нет, оттого, что параллельно с нами, побочно, живет что-то иное, может быть и есть – пролетарское.

И живет не шумно и часто бездарно, но живет. <…>».
 
«Трудно переоценить, – писала я в далекие годы, но и сейчас не отказываюсь, – поворотное значение этих характеристик в писательской судьбе Зощенко. <…> Поэма Блока увидена им как зеркало иной, новой, предполагаемой, долженствующей поэзии. <…> Он увидел в ней решительное изменение всего строя литературы, ее языка. Чужие, не авторские голоса, так решительно введенные в поэму, по-новому осветили вдруг возможности сказа.

Голоса эти звучат не только в диалоге, они заместили собой голос автора:

Он головку вскидавает,
Он опять повеселел.

Не введение разговорной и вульгарной речи – в тех или иных масштабах – в строй поэмы, а замещение ею голоса поэта – вот что, видимо, было наиболее сильным впечатлением Зощенко от поэмы («варварская лира» в «Скифах» Блока)».

IV.

…Когда все уже было известно про советское время – от Ленина до Сталина и дальше, – я почти с ужасом читала статью Блока 1906 года «Безвременье». Что его особенно мучило в тот год? Скука, поселившаяся «у мирного очага простых и добрых людей», видевшаяся ему «жирной паучихой». Блок восклицает: «Что же делать? Что же делать? Нет больше домашнего очага» – съеден скукой.

…Кто же в 1906 году мог вообразить, что двадцать лет спустя на Колыме скука домашнего очага будет представляться соотечественникам невообразимым, навсегда утраченным счастьем.
 
V.             

Сегодня?.. Нет сомнений, что любой нормальный носитель русского языка невольно вздрогнет от этих строк:

…Неужели и жизнь отшумела,
 Отшумела, как платье твоё?
 
Не говорю уж о:

Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои…

 

Виктор Куллэ, поэт, литературный критик:

Я принадлежу к поколению, которое изначально наследие Блока воспринимало более чем скептически. Во-первых – недоверие вызывали практически все классики, в обязательном порядке вдалбливавшиеся советской школьной программой. Во-вторых – его поэтический инструментарий представлялся чем-то чудовищно устаревшим (у Блока действительно немало проходных, необязательных текстов).

Наконец, на нём – как практически на всей прогрессивной отечественной интеллигенции того времени – косвенным образом лежал отблеск вины за произошедшую со страной катастрофу большевизма. Один призыв: «Всем сердцем, всем сознанием слушайте музыку Революции!» – чего стоит… Недаром Лев Лосев писал:

Не люблю этих пьяных ночей,
покаянную искренность пьяниц,
достоевский надрыв стукачей,
эту водочку, эти грибочки,
этих девочек, эти грешки
и под утро заместо примочки
водянистые Блока стишки…

Но в этой – бездумно воспринятой из окружающей среды – нелюбви к Блоку таилась существенная закавыка: некоторые его стихи, не говоря уже об отдельных строках, являлись столь неотъемлемой частью собственного сознания, частной картины мироустройства – что без них отечественная литература была немыслима. А это дорогого стоит.

Обращение к Блоку – перечитывание его заново, осмысление и пр. – для меня произошло уже в сравнительно зрелом возрасте, во время учёбы в Литинституте. Владимир Павлович Смирнов – один из любимейших преподавателей – имел обыкновение апеллировать к статьям и дневниковым записям Блока как к решающему аргументу. Соответственно – с немалой долей скептицизма в бэкграунде – мы, его ученики, обречены были заново вникать в критическое наследие Блока. Прочитанное произвело ошеломляющее впечатление. В моём случае можно сказать – формообразующее. В первую очередь это касается, конечно же, речи «О назначении поэта». Мысль Блока, что в наше время уже изысканы средства для замутнения самых «источников гармонии», о посягательствах на «тайную свободу» – оказалась (на дворе был ещё Советский Союз) неимоверно созвучной и важной. Но куда более важным стало иное: Блок является едва ли не идеальным примером поэта, озабоченного не собственным самовыражением (не суть, лирическим или риторическим), не навязыванием себя миру – а вслушиванием в происходящие со страной, народом, языком подспудные тектонические процессы. Поэтом-камертоном – обречённым вступать в резонанс с воспринятым звуком, но ощущающим огромную, едва не чрезмерную ответственность за сказанное.

В этом было нечто чуждое и непонятное. Весь мой предшествующий опыт опирался на блаженную уверенность в том, что свобода (творчества, любви, самовыражения) является сама по себе наивысшей ценностью. А поскольку мы обретались в мире тотальной несвободы – всё, что свободу ограничивает, по определению являлось чем-то лишним, необязательным. В том числе – личная ответственность за сказанное и сделанное. Нехитрая – отделяющая инфантильное сознание от картины мира взрослого человека – мысль, что обретение истинной свободы с неизбежностью приводит к добровольному принятию на себя ответственности – в голову попросту не приходила. Нелишне уточнить, что речь не только об ответственности за самого себя – но и за всё происходящее если не в огромном мире, то хотя бы в частном универсуме.

В противном случае мир обращается в хаос. И вина за проникновение в создаваемую тысячелетиями человеческую культуру метастаз хаоса лежит на тебе самом. Отчасти это может быть уподоблено застарелому спору о рифме и верлибре. Рифма – или любой иной способ упорядочивания текста – одна из форм ответственности за гармонизацию мира. Декларативный отказ от упорядочивания текста – лазейка для хаоса.

Из этого блоковского урока с неизбежностью вырастал следующий: главным предназначением поэта является не «порождение текстов» – сколь угодно качественных – а благодарная забота о познании и содержании в чистоте собственной души. Если высший смысл творчества заключается не в написании стихов, а в работе их автора над созиданием себя самого – то и дар жизни, и талант для человека являются не более чем исходными заготовками. Потенцией, за реализацию которой далее предстоит отвечать самостоятельно. Если реализация потенции окажется успешна – есть надежда, что и его стихам уготована долгая жизнь.

Сейчас – особенно после сделанного Бродским, «лианозовцами», поэтами «филологической школы» – писать стало неимоверно легко. На деле – легко порождать некие тексты, обладающие всеми признаками недурно написанных стихов, за которыми стоит лишь жгучее стремление автора самоутвердиться за счёт окружающего мира.

Главный урок Блока для меня заключается в принципиальной смене оптики. В умении не вляпаться в мэйнстрим – но идти по линии наибольшего сопротивления. Памятуя слова Александра Александровича, произнесённые в 1921 году на собрании, посвящённом гибели Пушкина – за полгода до собственной гибели:

«Мы умираем, а искусство остаётся. Его конечные цели нам неизвестны и не могут быть известны. Оно единосущно и нераздельно. Я хотел бы, ради забавы, провозгласить три простых истины:
Никаких особенных искусств не имеется; не следует давать имя искусства тому, что называется не так; для того чтобы создавать произведения искусства, надо уметь это делать.
В этих весёлых истинах здравого смысла, перед которым мы так грешны, можно поклясться весёлым именем Пушкина».

Лучше него сказать затруднительно. И актуальнее уж некуда.

 

Евгений Ермолин, литературный критик, главный редактор журнала «Континент», заведующий кафедрой журналистики и издательского дела Ярославского государственного педагогического университета им. К.Д. Ушинского:

Блок – это отдача, резонанс, реакция на неудачу российской истории и русской судьбы. Как Бердяев, например (слишком женственная душа) или Розанов (казалось бы, при чем тут евреи?). 

И у него в этом как будто нет даже трагизма. Россия уходит в ночную тьму, в метель, блуждает между мертвыми реками, по набережным воспоминаний. Встречает там мутного призрака, видит в нем Христа.

И вдруг все меняется. Чисто по-русски. Внезапно – чудо.

Поучительна в судьбе и жизни Блока эти предфинальная кульминация и финальная катастрофа. Что-то этим наобещано, а наобещанное сбывается и сегодня.

От русских бед страдал уже Некрасов. Но у Блока это страдание окрашено в тона и цвета апокалипсиса. В соседнем доме окна жолты.

Один из учителей Блока, Владимир Соловьев, хотел от русского народа жертвы (в чём, собственно говоря, состоят высший смысл и предназначение нации, если не в жертве собой Богу?). Жертва и случилась, но в несколько других декорациях и парадоксальным путем богоотступничества; мы живём в последней ремарке к этой исторической конвульсии. Блок же верил и не верил в чудо. В метаисторическое пресуществление. На фоне чуда всё остальное не имело вообще никакой цены. Мелкая фронда, мелкий секс, мелкий бес.

Но чуда не было. Поэт отказывал России в будущем: «Неужели Вы не знаете, что "России не будет", так же, как не стало Рима? <…> Что мир уже перестроился? Что "старый мир" уже расплавился?». И в то же время задавал себе вопрос: «Если распылится Россия? Распылится ли и весь "старый мир" и замкнется исторический процесс, уступая место новому (или – иному); или Россия будет "служанкой" сильных государственных организмов?"»

И вдруг. Пароксизмом, актуализировавшим чувство вечного, стал 17-й год. Словно бы самоупразднилась медлительная, уже никому не нужная история – и открылся выход к метаисторическому измерению бытия. Раздирается завеса между феноменальным и ноуменальным, и внезапному свидетелю открывается непостижимый трансцензус.

Поэт настраивает себя на инобытийную, скрябинскую музыку преображения, пытаясь услышать то, что не слышал ещё никто. Он – номад, которого влечет пустыней судьбы к загадочному горизонту (весь горизонт – в огне!). И когда 29 января 1918, в день завершения поэмы «Двенадцать», он пишет «Сегодня я – гений», это свидетельство огромной самоуверенности мистика, проникшего за край здешней реальности. Здесь никто ему больше не указ. Он слышал шум – страшный, небывалый, и ему показалось, что рушится вся цивилизация. И, кажется, он видел у Фонтанки некое светлое «пятно», «белое как снег».

Все предшествующее самоупразднилось, «Двенадцатью» назначен новый масштаб и прежнему творчеству, и прежней жизни.

Музыка полилась сквозь него, сама по себе. Его делом было передать «шум» адекватно, совпасть с нею.

Проблематичность нового опыта у Блока открывается его пониманием Христа. Отчасти «Исус Христос» у Блока списан поэтом с себя. И противоречивое отношение Блока к нему – это проекция его отношения к себе. С одной стороны, Христос часто связан с высотой, со страданием, с надеждой, с бедностью и бездомностью, с запредельностью и неотмирностью. С другой стороны, есть грубый набросок пьесы о Христе 7 января 1918 года. И, наконец, фраза в дневнике: «Но я иногда сам глубоко ненавижу этот женственный призрак».

Это мистическое самообольщение чревато немалыми соблазнами, и, по сути, четкой грани между подлинным духовидением и многоразличными наваждениями Блок никогда не смог провести. Однако как мистик он снял с себя ответственность за результаты своего опыта.

Ночь и хаос, коловращение вьюги. Но – нет ни морали, ни упрека. Есть активное и, кажется, целеустремленное движение: вьюжную замять пересекают двенадцать красногвардейцев, уходят в переулки, в сугробы, – «вдаль», убивая по дороге Катьку.

Блуждающая по Петрограду вместе со свидетелем-поэтом горстка красногвардейцев заплутала на перекрестках. Вьюга слепит глаза, «в очи бьется красный флаг», тьма выедает душу – нет иного выбора, кроме бесконечного, бесцельного пути, кроме «державного шага», прерываемого многочисленными отточиями. «Вперед, вперед, Рабочий народ!». Душа пуста, любовь убита, пожертвовано самым дорогим, больше – «ничего не жаль», остается только покрикивать: «Кто еще там? Выходи!» «Кто в сугробе – выходи!..» «Эй, откликнись, кто идет?» – и уж вовсе несуразное: «Кто там машет красным флагом?» Что-то им все время мерещится, блазнит, приходится и постреливать – наугад, по каким-то призрачным, обманчивым целям.

Где конец слепому снегу, мрачному вечеру, резкому ветру и этому бесконечному походу? На этот вопрос Блок отвечает и не отвечает финальным образом поэмы:

...Так идут державным шагом –
Позади – голодный пес,
Впереди – с кровавым флагом,
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз –
Впереди – Исус Христос.


Но свет или мрак в конце? Обетование или проклятие? Дохнуло вечностью, двенадцать вояк чуть ли не приобщились к «апостольскому чину», а старый мир развенчан и отвергнут, как в евангельские времена. Однако выходят ли куда несчастные красногвардейцы, или попытка «соединить Христа с громилами» (К. Чуковский) – неудавшееся чудо?

«Кто там ходит беглым шагом, Хоронясь за все дома?» Да кто ж, действительно, там ходит; кто там ходит, «от пули невредим» (путеводительствующий? преследуемый)? Стреляй по нему – не стреляй, это он – «с кровавым флагом»: знай машет. И никак его хорошенько не разглядишь. Христос ли, бес ли, демон в конце поэмы мерещится окаянным скитальцам? Не спешившийся ли это всадник, «которому имя "смерть» (Откр. 6.8)?

В эпоху нового хаоса, когда в наши возлюбленные палестины снова нанесло мути и мрака, Блок актуален. Но актуален как симптом этого хаоса, этой лжи, этой дикой свободы и скифской воли, как боль, как самообольщение и самопроклятие. За ясностью, за любовью и верой мы пойдем к другим.

 

Наталия Черных, поэт, прозаик, эссеист, главный редактор интернет-проекта «На Середине мира»:

Двойственность кудрявого человека с сонным взором, с морским взором Бессонова1, сомнению не подлежит. Длинные линии обтекали его стихи и лицо, лицо нелепо вытянутого Пушкина. Вселенная клубилась где-то в районе его солнечного сплетения, в груди удлинённого лучеобразного существа.

Александр Блок напоминает мне Пушкина, посыпанного пеплом.
И роды нового, и смерть старого вызвали к жизни эту странную позолоченную вспышку поэзии – нечаянное «Возмездие». Гений на фоне человечества сгорел. Фон, ощутив прилив жизни, шевельнул плавниками. В первой части поэмы по настоятельному приглашению госпожи Вревской в ее гостиной появляется Достоевский. С его появлением чётче проступает замечательная графика поэмы: шинельная петербургская семейность – и штыки отдельных строчек. Гений в гостиной. Итого гений – уравновешивает человечество. Фон выталкивает из недр своих избранника, а избранник скользит безвольно по волнам фона. И поэма, и герой – в смирительной шинели.

Жизнь – без начала и конца,
Нас всех подстерегает случай.


Жребий поэмы брошен. Как предполагается, падает орлом вверх. Однако не стоит торопиться делать выводы и воспринимать первые две строчки как расхожую цитату.

Над нами сумрак неминучий
Иль ясность божьего лица.


Образ двоится – кто автор? Подлец или сумасшедший? Откуда «Божие лицо» в мире, где лишь «случай да сумрак неминучий»? Что за двоеверие? И неужели две первые строчки и две последние написал один и тот же человек? А если один, то зачем перешифровался? Откуда жестокий приём втерся в форму, которая и без него по швам трещит? Стертое изображение на жребии, с другой стороны, вызывает мысль о сомнительном достоинстве и самого автора, и всего окружающего.

А «сумрак неминучий» предваряет «Возмездие» – вплоть до начала первой главы. Замечу между строк: этот самый сумрак оказался питательной средой для множества воспитательных книг брежневской эпохи. Для авторов брошюрок о нравственности. О несчастье школьного имени Александра Блока!

Сотри случайные черты –
И ты увидишь: мир прекрасен.


Так пишут бывшие учительницы в посланиях девочкам-подросткам, затычкам в пробелах психологии. Читаем дальше:

Пускай же все пройдет неспешно,
Что в мире свято, что в нем грешно
сквозь жар души, сквозь хлад ума.


Эти его слова отличались тем, что кроме него никто не мог их произнести, не впав в духовное прелюбодейство. В любом другом случае эти слова начисто сминали бы все возможные возможности. Далее по тексту следует выходка, которая логически продолжает предыдущее, но свидетельствует совсем о другом:

Кто меч скует? Не знавший страха,
А я беспомощен и слаб,
Как вы, как все, лишь умный раб
Из глины созданный и праха,
И мир – он страшен для меня.


Это – сознательно неловкий жест на званом литературном обеде. И ведь съели, умолчали, что подавились. Съели – полный текст «Возмездия» с большой буквы. Ирония? Нет, железный кокос с порохом. Трибуны школьных учебников – для сумасшедшего. Арестованное правительство объявляет. И капитан Копейкин, судари вы мои... В блоковском «Возмездии» тема маленького солдата весьма ощутимо слышится.

Как встарь, повита даль туманом
И пахнет гарью. Там пожар.


Последняя строчка, о пожаре, открывает еще один ракурс «Возмездия», изменяет точку атаки. Война, господа. Во всем и везде. Война, господа, это выстрелы насмерть. Что вы говорите? Я не слышу! Дроби, мой гневный ямб, каменья, того тебе и надо!

Часть первая, доисторический период. Девятнадцатый век: ночь умозрительных понятий, материалистских малых дел. Хвост бытия («сыны отражены в отцах») тянется к следующему столетию. Народовольческая кошка гуляет безвозмездно по полям обоих столетий. И по полям Возмездия. Поэма, отраженная в «Онегине», как сын в отце, и не думала примерять модное платье ультрамодной эпохи. Блок был по-своему прав: Пушкин уже глядел королем Артуром русского литературного Средневековья. А то и вовсе неким Вергилием. И вот пародийно кудрявый Дант, повинуясь лишь внутреннему влечению и нимало не задумываясь над тем, что его ожидает, отправился в странствие. Тень Пушкина пронизывает «Возмездие» на нескольких уровнях. Она поднимается над выжимками из современной французской беллетристики – Ругон-Маккары, семейная эпопея. Над тем, что ушедшая на запад русская широкость вернулась куцей амбивалентностью. Над понятием ментальной моды. Мода на ментов. Опять военная тематика.

Но есть и другие строчки – нелепо и беспомощно вылезающие то здесь, то там. Строчки, запутавшиеся сами в себе, как старики и старухи. По духу своему – старческие строчки. Неудачные строки гениального поэта, написанные в блаженном неведении собственного бессилия, разве что Духом Божиим... Второй том Мертвых Душ – Возмездие.

Господин Рахметов, просьба: прочитайте первую главу поэмы «Возмездие» великого русского поэта Александра Александровича Блока, он родится через несколько лет...

 

Валерий Шубинский, поэт, литературовед, переводчик:

Я представляю его себе где-нибудь в скверного сорта кабачке на Каменностровском проспекте, где пьяницы с глазами кроликов, и недорогие незнакомки в страусовых перьях и бумажных цветах (из тех, что предлагали ознакомиться и испытать электрический сон наяву в закоулках Невского), и романтические семинаристы. Он сидит в зале на концерте куплетиста Савоярова, тот, польщенный, представляет его публике. Савояров поет. «Луна, луна, да ты пьяна». Александр Александрович слушает про пьяную луну и грустно улыбается. Он тоже пьян. Дома, на Невке, его стошнит. Но пока он дышит знаменитой «пошлостью таинственной» – дышит и не может надышаться. В «Бродячую собаку», к эстетам и фармацевтам, он не пойдет. Его привлекает мелкобуржуазность неприкрашенная, дешевая, слезливая.

Все это сейчас понятнее, чем София, Владимир Соловьев и колченогие мистики, но одно от другого неотделимо.

Блок был порожден культурой, устремленной к сверхчеловеческому. Доблесть символистов была в том, чтобы не прятаться ни от каких стихий, ни от каких «мигов», взрывающих и углубляющих душу. Но, Господи, какими притом добротными мещанами кажутся в конечном итоге Бальмонт и Брюсов, с коллекцией «мигов» (запитых Мартелем) каждый, с бронзовой табличкой «поэт» на двери респектабельной московской квартиры первый, с преферансом в доме на Цветном бульваре второй!

Искусство Блока – всё на себя принимать, ни от какой стихии не заслоняться, и при этом оставаться человеком, то есть – оставаться уязвимым. Или – становиться человеком (из ангелоподобного юноши): обрастать плотью, и не всегда красиво. Через незнакомок с Невского, кабачки Каменноостровского, чтение глупых газет, антисемитскую истерику в дневнике. И все – ради (под конец) спокойного, трезвого человеческого взгляда, ради права на негромкий человеческий голос.

Что ж, пора приниматься за дело,
За старинное дело своё.
Неужели и жизнь отшумела,
Отшумела, как платье твоё?


А потом… Потом оказывается, что Новой Америки не выходит, ту Россию, в которой стоило очеловечиваться, нет, а есть новая стихия, от которой тоже нельзя заслоняться, с которой надо отождествиться, потому что так договаривались.

У тебя на шее, Катя,
Шрам не зажил от ножа.
У тебя под грудью, Катя,
Та царапина свежа!

Эх, эх, попляши!
Больно ножки хороши!

        
Модернистская культура XX века отбросила романтизм в культурные низы, в душещипательный романс, в кабаре, чтобы потом (в качестве реакции на метафизическую лирику элиотовского поколения) начать извлекать его оттуда «в порядке стилизации». Блок уникален: он был одним из тех, кто непосредственно, по логике развития поэтического языка, хоронил романтическую культуру, но притом он дышал ей в её самых простодушных формах. Стоя в центре строительства культуры XX века – ведь надо же понимать, чем он был для современников! – он спасал для будущего не Тютчева, не Фета, не Некрасова (их и без него не забыли бы), а романс с цыганами, любовные драмы белошвеек. Конечно, сквозь это мерцал для него Владимир Соловьев, мистика, София – но постепенно вся «высокая», космическая надстройка его лирики без остатка превратилась в холодный ветер, оживляющий банальность.

Почти весь лучший, гениальнейший Блок – на грани китча. Так – потрясающе: «Над бездонным провалом в вечность, задыхаясь, летит рысак», – но еще шаг – и будет нечто невообразимо пошлое. А роза в бокале чего стоит! А «вспомнил я тебя пред аналоем»…

Бродский негодовал: как можно так писать – «красивая и молодая»? Думаю, у Аронзона, автора стихотворения «Красавица, богиня, ангел мой….», это не вызвало бы негодования, но и у Бродского эта форсированная банальность на самом-то деле звучала в ушах, и он на нее ответил «любовником старым и красивым», травестировав пол и возраст.

А почему собственно нельзя так писать, если так и есть? Красивая и молодая. Во рву некошеном. Где по одну руку – изумительная конкретность зеленых, желтых и синих вагонов, по другую – кинодрама «Не подходите к ней с вопросами» (у Набокова, кажется). Про незнакомку, позволившую ознакомиться?
Блока любят совсем неправильно, по-дамски. Взволнованная дрожь в голосе, развевающиеся кудри… Думаю, немного китчевый характер своей славы он принял бы, а вот это жеманство – нет.

Просто идет по Каменноостровскому ночью, пошатываясь, высокий грустный человек. Впрочем, можно представить его себе и где-нибудь в Италии или в Шахматово, трезвого, учтивого, но с той же спокойной грустью в глазах.

Человек, называющий все по имени.



Алексей Пурин, поэт, эссеист, редактор отдела поэзии журнала «Звезда»:

В Петербурге нет памятника Блоку (а Есенину и Маяковскому, например, есть; и Ахматовой – два; и Бродскому скоро поставят).

И слава богу, что нет. Не нужен. Сам воздух, сама вода Невской дельты – как бы живой Блок. «Это – звоны ледохода...» – как он писал о Пушкине (с памятником «нашему всему» в Питере тоже не торопились).

Более того – и могилы-то как бы нет, то есть их две (итальянским фашистам и нацистам немецким не снилось!): в 1944-м начальники умывальников решили поэта перезахоронить (что это он, дескать, не по литфонду лежит?!) со Смоленского кладбища на Литераторские мостки Волковского, но автомобиль выделили легковой, а потому исполнители ограничились перевозкой черепа (так вспоминал первый исследователь русского символизма В. Е. Максимов, участник акции; в каком объеме были перезахоронены туда же останки Любови Дмитриевны Менделеевой-Блок и матери поэта, история стыдливо умалчивает).

Если вдумчиво выбрать час, Блока можно увидеть на правильной петербургской улице.

Я смертельно влюбился в стихи Блока, когда мне было лет тринадцать-четырнадцать. Произошло это довольно экзотически – на Рижском взморье, в Майори (я родился и вырос в Ленинграде, но летние месяцы в детстве и отрочестве проводил там – у деда: он был «красным латышским стрелком», к моему счастью, быстро (в 1917-м) переквалифицировавшимся из разрушителя империи в директора завода Азербайджанских вин в Ленинграде, – но, разумеется, коммунистом, сразу после освобождения Латвии в 1945-м отправленным на работу (леспромхозную, плодоовощную) в эту «горячую точку»). В 1960-е, которые я помню, это уже был весьма завидный курорт).

И вот на сэкономленные от покупок мороженого деньги я приобрел книжку Блока в «Школьной библиотеке»: страниц 160, мягкая обложка, без фотографии… Копеек тридцать!.. Дней через пять я был вполне уверен, что сам написал эти стихи… (То есть, конечно, я уже «любил» стихи Лермонтова, Пушкина – в этом меня уверяли взрослые, да я и сам был готов в это поверить, но то, что такое любовь-страсть, – я понял, как сейчас могу оценить, именно в этот момент.) Банально, разумеется. Все приблизительно так с ним и знакомятся…

И это чувство влюблённости глобально не менялось, только укреплялось. Знаю: Державин, Жуковский, Батюшков, Пушкин, Баратынский, Тютчев, Лермонтов, Фет – гении, но в Блоке была великая новизна: его железная дорога была такой, какой я ее видел в реальности, наши тогдашние «Ту» недалеко ушли от его «летунов». А Россия – уж точно – осталась абсолютно такой, какой была в его страшных и прекрасных стихах. И только так, как относился к ней он, можно было к ней относиться.

Я жил при загнивании советской власти, позорной парадности в центре и нищенстве на окраинах, при отвратительной лжи в газетах и с телеэкрана, при проигрываемой войне в Афганистане – все это очень похоже на ситуацию девятисотых-десятых годов, время Блока. Как не понять его нелюбви к царскому режиму!? Гнильё надо выметать. Тут просто эстетика и санитария: некрасивое и изгнившее – на помойку! А уж придет ли на смену «красивое» — вопрос не к Блоку. (Увы, ни «народа», ни «интеллигенции» как-то не оказалось среди вершителей судеб истории — но это тоже не вина Блока.) То, что написано Блоком после октябрьского переворота — великие страницы русской поэзии.

И не следует забывать, что в своей Пушкинской речи («О назначении поэта») он пророчески заклеймил новую бюрократию, новых «организаторов» культуры – марксистских, пролеткультовских, новейших, «постмодернистских» – любых: «Пусть же остерегутся… чиновники, которые собираются направлять поэзию по каким-то собственным руслам, посягая на ее тайную свободу и препятствуя ей выполнять ее таинственное назначение. <…> Я хотел бы, ради забавы, провозгласить три простых истины: Никаких особенных искусств не имеется; не следует давать имя искусства тому, что именуется не так; для того, чтобы создавать произведения искусства, надо уметь это делать. В этих веселых истинах здравого смысла, перед которым мы так грешны, можно поклясться веселым именем Пушкина».

Разберёмся:

1. Не имеется ОСОБЕННЫХ искусств. (Например - футуризма. И т. д.) 

2. Не следует давать имя ИСКУССТВА... всяческой ерунде.

3. Надо уметь ЭТО делать.

Нисколько не сомневаюсь, что Блок думал именно так. И был прав.




__________________
Примечания:

1 Алексей Толстой в романе «Сёстры» (первая часть «Хождения по мукам») сблизил образ Блока и героя трилогии, поэта-декадента Алексея Алексеевича Бессонова, представив черты поэта в шаржированном ключе. – Прим. ред.
скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
4 569
Опубликовано 03 дек 2015

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ