Интервью с Евгением Рейном в "Литературной Газете"
Игорь Панин: К Евгению Рейну в Переделкино я приехал солнечным мартовским днём. Мэтр встречал меня на веранде своего дома, дымя сигаретой. Осведомившись, легко ли я добрался и сразу ли нашёл нужную улицу, он пригласил меня в дом, где мы проговорили несколько часов, отвлекаясь на перекуры или для того, чтобы выпить по рюмке коньяку. Впрочем, разговор плавно продолжался и за этими нехитрыми занятиями.– Евгений Борисович, вы отслеживаете современные тенденции в литературе, читаете стихи новомодных авторов в Интернете?
– Стараюсь отслеживать. Я ведь профессор Литинститута. Интернет, конечно, изменил ситуацию в нашей словесности. Тем не менее, на мой взгляд, литература – это явление профессиональное, которое до сих пор принадлежит письменности. Главным носителем литературы и по сей день является книга, печать. Что будет лет через 20, я предсказывать не берусь. Те авторы, что представляют для меня сейчас русскую литературу, особенно поэты, – это люди, которые печатаются в журналах, альманахах, издают книги. В годы моей молодости и чуть ли не до конца прошлого века существовала большая проблема утверждения себя в печати. Необходимо было туда как-то пробиваться, пройти через цензуру, через редактуру. При советской власти это была двойственная проблема. Существовали идеологическая блокада, цензура, но присутствовал здесь и позитивный момент, потому что отсеивались конкретные графоманы, ну и просто случайные люди. Теперь этого почти нет, особенно в Интернете, где каждый себе и автор, и редактор.
– А если конкретнее о нынешней литературе, о поэзии…
– Сейчас, мне кажется, никакого преобладающего стиля в литературе, в поэзии не существует. Всё слилось в общую кашу постмодернизма, а потом разбилось на какие-то отдельные участки. Существуют группы и подгруппы поэтов, которые организованы больше по поколениям. Ну, допустим, люди, которые примерно одного со мной возраста: Белла Ахмадулина, Лев Лосев, Олег Чухонцев, Глеб Горбовский, Игорь Шкляревский, Александр Кушнер. Потом следующее поколение, давшее очень много одарённых поэтов, авторы, входившие в разные объединения: Сергей Гандлевский, Бахыт Кенжеев, Елена Шварц, Алексей Цветков, Алексей Пурин. Кто-то уже давно от нас ушёл: Леонид Губанов, Юрий Кузнецов, не говоря уже об Иосифе Бродском, а ведь это были личности! Что касается молодых, то появлялись и появляются отдельные любопытные фигуры, некоторых уже тоже нет в живых, как Бориса Рыжего или Дениса Новикова. Ну я могу ещё назвать из относительно молодых Елену Фанайлову, Дмитрия Воденникова, Александра Кабанова, Евгению Изварину. Вот, собственно, вкратце. Но какого-то могучего цветения в поэзии я сейчас не наблюдаю. Я совсем не консерватор, я не склонен к тому, чтобы говорить: «Да, были люди в наше время…» Но вот я был председателем премии «Дебют», очень много читал и стихов, и прозы молодых и не могу даже припомнить, чтобы кто-то меня поразил или хотя бы задел.
– А что скажете по поводу повального увлечения Бродским в среде стихотворцев?
– У Бродского появились тысячи эпигонов, а результаты плачевные, нулевые. Он оказал, безусловно, большое влияние на поэзию конца XX века, но оно как-то быстро сошло на нет. Вот, скажем, «есенинская волна» в русской поэзии дала определённые результаты: Павел Васильев, Борис Корнилов, Ярослав Смеляков (в меньшей степени), Николай Рубцов… А что в этом плане можно сказать о «волне Бродского»? Ничего. Вот сейчас довольно много говорят о таком поэте – Борисе Херсонском. Но это опять подражание Бродскому.
– Может, он не подражатель, а продолжатель?
– Я не специалист по творчеству Херсонского. Возможно, я что-то не то прочитал. Но я прочитал две или три его подборки – это опять та же самая поэтика Бродского. Ритмика, рифма, как строится образ, как развивается синтаксис – всё это во многом определяет поэта. Пока ты не найдёшь своего голоса, о чём тут говорить? Этот голос может быть и не шибко экстравагантным, оригинальным, но он должен быть своим. У Херсонского, мне кажется, этого нет. А вообще много зависит ещё и от судьбы. Судьбы настоящих поэтов почти всегда драматичны, исковерканы. Я знаю одного поэта, у которого абсолютно гладкая и счастливая судьба – это Саша Кушнер.
– А Евтушенко?
– Это немного другой человек: политик, остро чувствующий конъюнктуру. Конечно, незаурядная и талантливая личность, но то, что называется «провалившийся в себя».
– Но вашу писательскую судьбу особенно счастливой, конечно, не назовёшь. Вы же столько лет не могли выпустить книгу…
– Я лет с 16 начал уже вполне серьёзно относиться к тому, что сочиняю. Но, попробовав опубликоваться, сразу столкнулся с довольно жёсткой системой отсева. Может, потому, что я принадлежал к интеллигентской среде: отец – архитектор, мама – филолог-германист? Это трудно объяснить. Я не писал никаких политических или диссидентских стихов, не пытался конфликтовать с властью, но меня упорно не печатали. Самое интересное, что хорошие поэты ко мне относились с симпатией, писали на мои рукописи положительные рецензии. Я могу назвать Павла Антокольского, Вадима Шефнера, Александра Межирова. Но это не производило впечатления на издательства. Иногда у меня брали по 2–3 стишка в «День поэзии», были публикации в журналах, но когда дело доходило до книги, то вопреки тем же советским правилам издания, где нужно было иметь максимум три положительные рецензии, меня отвергали. В итоге у меня набралось 10 положительных рецензий и одна отрицательная, которую написал Владимир Цыбин, поэт и сотрудник издательства, в котором лежала рукопись. И после многих мытарств, когда эта книга наконец-то должна была выйти, я принял участие в составлении знаменитого альманаха «Метрополь», затеянного Василием Аксёновым и увидевшего свет в 1979 году. Кстати, я собрал для «Метрополя» всю поэзию: того же Высоцкого привлёк. Это была его первая прижизненная публикация.
– Или вторая? До этого вроде в «Дне поэзии» его опубликовали.
– Возможно, но в «День поэзии» у него могли взять один, максимум два текста, а в «Метрополе» был большой блок его стихотворений… Так вот, после выхода альманаха разразился грандиозный скандал, и мне вернули рукопись книги. Так что первая моя книга под названием «Имена мостов» вышла только в 1984 году, причём помог совершенно чужой человек – поэт Егор Исаев, который в те времена возглавлял редакцию русской советской поэзии издательства «Советский писатель». А мне было уже 49 лет! С тех пор я часто издавался, у меня сразу стали выходить книги, и вышло их немало, и у нас, и за рубежом, в том числе и в переводах. Я получал разные премии: Государственную, Пушкинскую, несколько международных. Но от долгих лет борьбы за публикацию остался очень тяжёлый осадок. С другой стороны, я не вошёл в советскую издательскую «машину», не стал «строчкогоном». Занимался кино, журналистикой, переводами, объездил весь Советский Союз, да и свои стихи продолжал писать. Но, конечно, мне досадно. Может, меня не надо было издавать в 25 лет, но ждать до 49 – это очень тяжело.
– Мемуары писать не собираетесь?
– Написал кое-что. У меня есть две книги прозы. Я много повидал людей, тесно общался с Ахматовой, был знаком с Пастернаком, а уж из поэтов 30–40–50-х годов я знал практически всех. Я написал подробно об Ахматовой, много о Бродском. Мемуаров в классическом понимании у меня нет, но если Бог даст ещё пожить, то, возможно, напишу. Делать-то мне сейчас особенно нечего…
– Вы были одним из немногих представителей либеральной общественности, кто выразил недовольство тем фактом, что в СМИ почти не говорилось о смерти Юрия Кузнецова…
– Вот этого я не помню. Может быть. Я был на его поминках в Литинституте. Был на его последнем юбилее, хорошо о нём отозвался. И это не понравилось либералам. Но что здесь такого? Он был большой поэт, безусловно. У меня с ним всегда были сложные отношения, но он и сам по себе был человеком сложным.
– В формировании и личности, и творчества автора ведь играет большую роль ещё и то время, в которое он живёт…
– Конечно, литература, как и вообще искусство, – это зеркало жизни. Она не может полностью оторваться от реальности. Во многом зависит и от экономики, и от политики, от каких-то социальных моментов. Сейчас нет таких масштабных событий, которые происходили, скажем, в начале ХХ века. Хотя массу талантливых людей тогда просто уничтожили, вот смотрите: Николай Гумилёв, Николай Клюев, Осип Мандельштам, тридцать лет не печатали Ахматову, повесилась Цветаева, я уже не говорю о самоубийствах Маяковского, Есенина… Все эти люди были как-то ущемлены, прижаты, обстоятельства их личной жизни оказались очень тесно переплетены с историей государства и с теми процессами, которые в нём происходили.
– По поводу Маяковского и Есенина гуляют легенды, что их самоубийства были подстроены.
– Это ерунда. Вы знаете, я этим вопросом очень интересовался и занимался. Существуют же простые факты. Истории конца Есенина или конца Маяковского известны практически досконально. Я, например, лично очень хорошо знал Веронику Полонскую, которая находилась в квартире, когда прозвучал тот роковой выстрел. И когда она вбежала в комнату, то в воздухе ещё не рассеялся пороховой дым, а сам Маяковский ещё дышал. Посторонних там и близко не было. И все эти дикие люди, которые говорят об убийстве Есенина, – они сами ничего толком не знают и ничего не могут предъявить в доказательство своих слов. Якобы он вмешался в партийную борьбу и имел какой-то «компромат», какую-то телеграмму – полнейшая чушь. И вообще, кто автор стихотворения «До свиданья, друг мой, до свиданья»? Меня кто-то уверял, что это чекисты потом написали. Полный бред! Пойди, напиши такие стихи! Это же очевидно есенинская рука, какой чекист так напишет?! То же и с посмертным письмом Маяковского, будто бы Агранов его написал… Это всё смехотворно.
– Да чекисты могли бы ликвидировать Есенина и в более подходящем месте. При его-то образе жизни…
– Конечно! Есенин ведь всю жизнь дружил с чекистами, а «Англетер» была их ведомственная гостиница. Его туда и поселили приятели-чекисты. Зачем им нужно было устраивать эту «подставу» с гостиницей и убивать Есенина в 1925 году? Они могли сделать это гораздо раньше. Могли в любой пьяной драке его пристукнуть, сбить автомобилем, подсыпать чего-то в бокал, да всё что угодно. Так что и в случае с Маяковским, и в случае с Есениным – это, безусловно, самоубийства. И в какой-то мере это даже трагичнее убийства – когда молодые, страшно талантливые, знаменитые люди накладывают на себя руки. Разумеется, много факторов здесь сыграло роль: личные неурядицы, недовольство собой, отношения с властью. Маяковский, будучи гениальным поэтом, десять лет жизни отдал дешёвой пропаганде, написал миллионы строк абсолютной халтуры, был несчастлив в любви. Что касается Есенина, – конечно, он был больным человеком, уже на грани белой горячки, неоднократно лечился. И он тоже как-то запутался: выехал на Запад, но ему не оказалось места ни в Америке, ни в Европе, с Клюевым его пути разошлись, имажинизм распался, «крестьянского рая» в стране не случилось. Пастернак утверждал, что до конца самоубийство понять невозможно. Часто это явление минуты. Возможно, если бы Вольф Эрлих в тот вечер не ушёл, а остался с Есениным, то ничего бы и не произошло. И если бы револьвер Маяковского дал осечку, как это уже бывало в его жизни, то он, может быть, не стал бы нажимать на курок повторно. А потом Есенин и Маяковский были людьми суицидными. Правду о поэте нужно искать в его стихах. Сколько раз Есенин и Маяковский писали о самоубийстве? Ну вот…
– Подобных мифов вообще очень много, утверждают, например, что у Дантеса под одеждой была кольчуга…
– Да, да! А в Лермонтова стрелял не Мартынов, а какой-то казак-снайпер, который прятался в кустах… Но знаете, откуда это всё? В России чрезвычайно развита народная мифология, люди не верят в официальные версии тех или иных событий и начинают выдвигать свои теории. И это уходит в глубину русской истории. Русские не верили, что в Угличе был убит царевич Дмитрий. Начали появляться Лжедмитрии – I, II. Русские считали, что Пётр I – это Антихрист, а самого его просто подменили в Голландии; думали, что Пугачёв – это Пётр III. Русские не верили в смерть Александра I, будто бы он ушёл бродяжничать по Сибири, а потом стал старцем Фёдором Кузьмичом. И ведь не только, что называется, «тёмные массы» поддерживали такие мифы. Ведь даже сам Александр III назначал несколько следственных комиссий по расследованию обстоятельств смерти Александра I: точно ли он скончался в Таганроге и кто такой на самом деле был старец Фёдор Кузьмич? А как русская знать в эмиграции не хотела слышать о том, что Николай II был расстрелян с семьёй?
Как им хотелось верить, что он или кто-то из его семьи выжил, сколько потом на Западе объявлялось «спасшихся» дочерей, всяких «Анастасий Романовых»? Типичная русская мифология, определённое свойство национального сознания. То ли потому, что власть всегда скрывала какую-то правду, то ли потому, что просто в душе у русских это заложено. Но обратите внимание – в Европе ничего подобного нет. Да и в Азии нет. Отдельные легенды – да, но не в таком количестве и не в таком масштабе.
– Вернёмся к мифам литературным. Вопреки достаточно расхожему мнению, что вы были учителем Бродского, есть и версии, что всё как раз наоборот…
– Ерунда, конечно. Понимаете, в моём нынешнем возрасте разница с кем-то в пять лет значения практически не имеет, но в молодости это очень серьёзный фактор. Я старше Иосифа на пять лет. Я начал писать очень рано, практически с детства. Ещё будучи школьником, получил доступ к книгам, журналам, текстам, которые тогда, в сталинские годы, были заперты и скрыты от народа. А Иосиф первые свои стихи начал сочинять лет в 18, на пороге 19-летия. Когда мы встретились, он был совершенно начинающий поэт, ещё не нашедший ни своей стилистики, ни своего языка. Он писал какие-то странные подражания международной поэзии, выходящей в журнале «Иностранная литература». Там публиковали Пабло Неруду, Яниса Рицоса, Назыма Хикмета и так далее… В то же время он был талантлив, и для меня это было совершенно очевидно. И на каком-то раннем этапе я, конечно, имел для него большое значение. И в плане эрудиции, и вообще. Когда мы познакомились, он почти не знал поэзии начала XX века, это всё к нему пришло от меня. Я его познакомил и с Ахматовой, я привёз его на дачу к ней в Комарово. Да он и сам много раз об этом вспоминал.
– А он о вас всегда хорошо отзывался ведь. Говорил, что вас недооценивают.
– Да, верно. И, кстати, я думаю, что было и какое-то обратное влияние. Его достижения были столь замечательны, что, конечно, я как-то обращал на это внимание. Да и по-человечески мы были очень близки друг другу, нас волновало одно и то же. Ну, если люди встречаются шесть раз в неделю, то чего уж тут… Но я уверен, что до его отъезда из страны я гораздо больше на него влиял, чем он на меня. А сказать, конечно, могут что угодно.
– А у вас нет чувства досады, может, небольшой зависти к нему? Он получил «нобелевку», прославился на весь мир, а вы, его учитель, остались как бы в стороне…
– Нет, поверьте. У нас просто разные судьбы. Он был, наверное, более решительный человек, чем я. Именно я привёз его в Москву, когда на него начались гонения. Пытался его как-то «отмазать». У истоков этих гонений стоял человек, которого я очень давно и хорошо знал. Некто Яков Лернер. Он и был инициатором суда над Бродским. Этот Лернер в своё время положил на меня глаз, пытался преследовать. Именно с его подачи меня исключили из Технологического института. Лернер был очень любопытной фигурой – жуликом, авантюристом, самозванцем, – и всё это при советской власти. Негодяй, мерзавец, который обманывал в том числе и советскую власть, был уголовником, его дважды или трижды судили и сажали. И когда он стал подыскивать себе вот такую «жертву», а в то время как раз появились указы Хрущёва о борьбе с тунеядством, то он первым делом заинтересовался мною. Но я тогда работал инженером на заводе – трудно было меня обвинить в тунеядстве. Но потом он нашёл такую, как ему казалось, идеальную фигуру в лице Бродского, который на тот период действительно нигде не числился по работе. Хотя я и видел его трудовую книжку – он работал во многих местах, но очень короткие промежутки времени.
– Но он же на суде потом говорил, что занимается переводческой деятельностью.
– У него были какие-то договора на переводы с издательством «Художественная литература» в Москве. Но эти договора, как оказалось, его не спасли. Всё уже было решено на уровне Ленинградского обкома. Я Иосифа увёз «от греха подальше» в Москву, и он поселился у Ардовых. Потом он переехал в Переделкино и жил тут на даче у Комы Иванова. И в это время случается драматическая история, когда его дама или невеста, как её ни назови, Марина Басманова уходит к нашему общему приятелю Дмитрию Бобышеву. Узнав об этом, Бродский пришёл ко мне и попросил денег на билет до Ленинграда. Я прекрасно помню этот день – 1 января 1964 года. Я жил тогда в Москве, учился на Высших сценарных курсах. Я уже работал в кино, деньги у меня были, я ему вообще много денег давал в ту пору, как и он потом мне немало присылал из эмиграции. Я ему говорю: «Ося, я могу тебе дать хоть на 10 билетов, но тебя в Ленинграде немедленно арестуют». На что он ответил: «Ты знаешь, нельзя отклоняться от судьбы. Вот если я сейчас буду жить в Москве и пущу всё, что происходит в Ленинграде, на самотёк, судьба может от меня отвернуться. Надо поехать и расхлебать свою кашу». И он поехал, и его арестовали. А дальше – суды, психиатрическая экспертиза, ссылка в Архангельскую область. Потом уже известность, эмиграция, «нобелевка». Как можно завидовать? У каждого своя жизнь, которая складывается из многих обстоятельств.
– А вы никогда не хотели эмигрировать?
– Тот же Иосиф был очень приспособлен для отъезда. У него было отличное чутьё иностранных языков, чего у меня совершенно нет. Он же потом писал на английском эссе и, что поразительно, стихи. Он выехал с большой политической легендой. Ему уже было уготовано место в Америке. А я никогда и не думал об эмиграции, не предпринял для этого ни одного шага, хотя из моего круга уехало где-то 80%. Когда я впервые приехал в Америку на пару месяцев, Бродский очень хотел, чтобы я там остался, и он мне подыскивал работу в каком-нибудь университете. Но я не остался, не та среда. Там везде русские микроколонии есть, но…
– А Брайтон?
– Ну, это евреи какие-то одесские… Это совершенно чуждое мне. Брайтон на меня произвёл жуткое впечатление. Это такая низкопробная Одесса. Гораздо хуже, чем Одесса настоящая. А потом, я понимаю так, что связан всеми своими корнями и обстоятельствами с Россией. У меня нет другого багажа, кроме русской культуры. Россия – моё родное пространство. По крови я еврей, но это не имеет никакого значения. Я сформировался в русской интеллигентской среде, я никогда не слышал еврейского языка, я не знаю своих корней дальше бабушек и дедушек. Я вырос в Ленинграде, и я совершенный ленинградец – по всем обстоятельствам. Куда мне ехать? Вот я живу здесь в Переделкине, есть квартира в Москве, скромный доход от лекций и каких-то литературных дел, а больше мне ничего и не надо. Хотелось бы ещё иметь комнату в Ленинграде, но это, наверное, будет слишком жирно…
Беседовал Игорь ПАНИНскачать dle 12.1