ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 236 январь 2026 г.
» » Александр Пензенский. ПОСЫЛКА. ВОЕННОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ

Александр Пензенский. ПОСЫЛКА. ВОЕННОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ

Редактор: Анна Харланова


(рассказы)



ПОСЫЛКА

Дождь лил девятые сутки. Григорий совершенно чётко это знал. Потому как полило 28 октября. Когда убило Павла. Пашку. Они бежали рядом, как бегали с самого Ораниенбаумского пятачка. Орали для смелости, тыча стволами винтовок в сторону отплевывающихся свинцом немцев, а потом за спиной ухнуло, и Григорий упал. Когда чуточку утихло в ушах, он тряхнул башкой, поправил каску и крикнул:
– Паша? Пал Егорыч?!
Пашка лежал на боку, согнув коленки и сцепив на животе руки, и из-под них расползалось грязное чёрное пятно. Прямо по выгоревшей за лето гимнастерке, по измазанным глиной галифе, по пыльной траве.
Вместе с Галочкой они дотащили причитавшего Пашку до окопа. Там он и кончился. Лежал на седом суглинке, подпирая васильковыми глазами сереющее небо, и молчал. Небо в ответ на его укоризненный взгляд нахмурилось ещё больше, матюгнулось громом и прохудилось. Будто тоже пробило ему брюхо осколком.
И с тех пор лило без продыху. Восемь дней. Девятый. Григорий считал. Не для интересу, нет. Просто в ноябре дочке исполнится три. Аккурат на годовщину революции. Послезавтра. Три года, как родилась. Три, как он её не видел. Почти три с половиной, если уж по совести считать. Он ушёл, когда Ленка ещё была на сносях.
Наступление остановилось. В самом прямом смысле захлебнулось. В жирной украинской грязи тонуло всё, кроме пехоты. Пушки выносили на руках. Потому что машины, надрываясь и коптя солярочным дымом дождевую завесу, зарывались по фонари. И тогда приходилось выносить и их. Упиралась пехота в склизь, оставляя сапоги в жидкой каше метровой глубины, срывая грыжи, вытаскивала из болота драгоценные "полуторки" и с завистью поглядывая на прячущихся под берёзами лошадей. Четырехногие тоже в такой грязи не могли сделать то, на что способны были скользящие на двух ногах. Но день на пятый этого дождя сдалась и пехота. Осела в отвоеванных окопах. 
Земля перестала принимать воду. Окопы запрудило сперва по щиколотку. Солдаты мостились на ящиках с трафаретными надписями на чужом языке. По очереди. Чтоб поспать, укрывшись плащ-палаткой и приклонившись к скользкому скату окопа. Потом вода поднялась до колена. Ящики уже не спасали, но деться из окопа было некуда. С той стороны стреляли по каждой тени.
Когда вода перебралась выше колен, стали выбирать на ночь дежурных. По два часа. Не для охранения от неприятеля – какой дурак в такую погоду воевать побежит? От воды береглись. Потому что в первую ночь двое утопло. Просто уснули и бултыхнулись на дно окопа. Третьего Григорий спас. Вскинулся на громкий бульк, ухватил наощупь за ремень и вытянул. С того раза начали назначать часовых, через каждые десять метров. И то после калмык Дакугинов захлебнулся. Проспал сторож его бульк, царствие небесное. Или чего там у калмыков?
– Гриня, – сипло позвал кто-то из темноты. – Турянчик, отсыпь махорочки? На одну цигарку. Я знаю, у тебя есть.
– Прикрой.
Над головой натянулся брезент плащ-палатки. Григорий полез за кисетом, но для порядка всё-таки буркнул:
– Свою когда беречь научишься? Чай, не зелень, Трофим Силыч, который год уж воюешь.
– Третий, Гриш. Третий. И хтой-то хучь знает, сколь ещё придётся, а? Ты что там себе думаешь, а, Гринь?
Григорий промолчал. Он воевал с августа сорок первого. Шагом, бегом, на брюхе. Иногда вот так сидя. Вроде вместе с полком, но, пожалуй, в десять крат намотано больше – путь связиста надо мерять не по линиям на карте, а по длине проводов. Да и то ошибёшься – иной раз уцепится война за чёрт пойми почему полюбившийся ей кусок земли, завязнут в окопах и наши, и ихние на долгие недели, и по десять раз на дню ползешь вдоль того провода, ищешь, где его снарядом накрыло или осколками посекло. Два раза и в самого Григория Турянчика прилетало, но не так, чтоб вовсе отползаться. 
– Кажись, яснеет. – Снова раздался рядом хриплый шёпот.
Григорий тряхнул головой, отгоняя сонные воспоминания, выглянул из-под капюшона. Над чернеющей кромкой леса вроде и правда выглянуло в прореху небо. Да и дождь чуть поутих. Трофим крякнул, сплюнул – видно, не сиделось ему в тишине.
– Гриш, семья-то есть?
Ответа не получил, снова сплюнул. Мало тебе мокроты, подумалось Григорию.
– Я просто гляжу, не пишут тебе. Да и ты… Вот и подумал – вдруг ты тоже детдомовский, как я.
– Не детдомовский. Просто некому писать. Мать с отцом от тифа умерли. А жена…
– Чего жена-то? Ты чего, женатый?
Григорий снова замолчал, начал сворачивать ещё одну самокрутку. Трофим с готовностью занырнул под полу, вытащил из-за голенища сложенную «Звезду», оторвал клочок, подставил под кисет. Опять закурили.
– Вроде женатый…
– Это как это – вроде?
Турянчик несколько раз глубоко затянулся, скосил глаза на оживающий от затяжек огонёк.
– Приставучий ты, Жилин. Как репей.
– А чего ж пнями-то сидеть, – не обиделся Трофим. – За разговором и ночь короче, и дождь не такой мокрый.
– В Ленинграде они остались. Вроде эвакуировали. А куда – не знаю. И они не знают, где я. 
– Они?
– Жена с дочкой. Родилась, когда я уже воевал. Последнее письмо как раз было про то, что отцом я стал. Три с половиной килограмма.
Уроненный окурок с коротким шипом пропал в темноте окопа.
– На моё письмо уже никто не ответил. Потом номер почты полевой поменялся. Я написал – опять молчок.
Дождь совсем перешёл на моросящий шёпот. Стало тихо, будто и не война кругом. В рощице, где стояла гаубичная батарея, ухнула какая-то ночная птица – и снова всё затихло. Ненадолго.
– Гришь? Не уснул?
Григорий вздохнул.
– Уснёшь тут с тобой.
– Я чего думаю. Ты только не осерчай. Ладно?
– Да говори, чего уж. Всё одно – не отвяжешься.
– Я чего думаю-то, – повторила темнота голосом Жилина. – Ведь они небось померли, Гриш…
– Кто? – выдавил из себя Турянчик, понимая, к чему клонит приятель. Он и сам по сто раз на дню гнал от себя эту мысль, не давая ей окрепнуть, укорениться, но и не умея вовсе об этом не думать.
– Твои. Жена. С дочкой. В Ленинграде много народу померло. А то вот был случай у Вакальчука из второго взвода – эшелон с эвакуированными разбомбили фрицы. Три года-то…
Григорий медленно протянул на голос руку, нащупал узел под капюшоном чужой плащ-палатки и рванул на себя.
– Живы они! Слышишь! – Прошипел он прямо в испуганно округлившиеся глаза Трофима. – Живы! И замолкни об этом! Понял?
Жилин так быстро закивал, что капюшон сполз с его круглой головы. Турянчик разжал руку, поправил Трофиму плащ и снова уселся на мокрый ящик. Так и просидели молча до рассветной серости.
А к утру небо вовсе прояснилось, солнце высунуло из-за убегающих за горизонт туч свой рыжий нос, огляделось и принялось выгонять туман из сукна шинелей, из прелой травы. Над залитым дном окопа, будто по реке, поползла дрожащая дымка. Казалось, сама бурая земля с облегчением задышала. Тяжелый пар нехотя перелез через скользкий бруствер, покатился по полю к окопам, в которых вроде ещё сидел немец, оседая инеем на обрывках колючей проволоки и пугаясь время от времени глухого кашля воронья. 
Григорий вместе с Трофимом по очереди в четыре руки отжали шинели, гимнастерки, галифе – всё, вещь за вещью, вплоть до кальсон и портянок. 
– Теперь главное, чтоб в ночь не подморозило. Давай посудину-то, – одевшись, протянул руку Григорий. – Пойду, поищу кухню.
И, подхватив два котелка, побрел, пригнувшись, расталкивая сапогами всё ещё стоящую на дне траншеи воду. Из-за очередного поворота навстречу выскочил старлей Тимощук, покачал головой, увидев котелки:
– Раньше вечера горячего не жди, Гришань. Топить нечем. Послал ребят до рощи, к батарее, может, там чего сухого найдут. Погодь, пошли со мной. Капитан велел ревизию провести, что разбомбили, что уцелело. Похоже, нам тут обживаться придётся.
– Так там же немец? – Турянчик махнул котелком в сторону второй линии окопов.
– Ушёл немец. Ещё на вторую ночь ушёл.
– А стреляли? 
– Снайпер ходил. Отходился. Наши теперь там. Пехота уже заселилась, пора и нам.
Весь день, ловя погоду, стучали топоры, визжали пилы, чавкала под лопатами мокрая земля. К вечеру отвели воду, укрепили скаты, накидали на дно настилы из тощих берёзок и даже поправили пару засыпанных блиндажей. И вовремя – ночью повалил снег. Поначалу осторожная, робкая пороша топила первые снежинки в чёрной грязи, а к утру посыпало сплошной пеленой, укрывая пока ещё чистым пологом рваную землю, затягивающиеся ледяной плёнкой лужи и колеи, плащ-палатки часовых.
Григорий всего этого не видел. Он спал в блиндаже, и впервые за полторы недели в тепле, под уютно потрескивающую буржуйку, видел он летний Ленинград. Белокожие статуи Летнего сада приветливо ему улыбались и кивали мраморными головами. Раз – и он уже у ступенек родного технологического. А в дверях – Лена. Его Ленка – в платье в чёрный горох, с белыми бантами на концах рыжих косичек. И с покряхтывающим свёртком на руках, перевязанным розовой лентой.
– Ты чего, дурёха, прямо на лекции рожала? – Улыбнулся жене Григорий.
– А ты как будто не знаешь Кочергу? Пропущу лекцию – не допустит к сдаче. На, держи, у меня через пять минут защита.
И Ленка сунула ребёнка мужу. Тот осторожно приподнял уголок одеяльца и вздрогнул – на него смотрело круглое лицо Жилина, усатое, с вытаращенными глазами.
– Ну чего ты, Гринь? Хватит дрыхнуть-то, весь праздник проспишь! 
Григорий нахмурился, перевёл взгляд на жену, но та неожиданно толкнула его в плечо и тоже сказала голосом Трофима:
– Вставай, Гриша. Тебе посылка вон, давай, открывай.
Решив, что сон ему нравиться перестал, Григорий захлопал ресницами. И снова зажмурился – прямо над ним нависала физиономия Жилина, только теперь уже во всю свою натуральную величину.
– Посылка, говорю, тебе. А ты тут трели носом выводишь, что тот соловей.
– Соловей! – Хохотнул кто-то в углу. – Тут целый кочет кукарекал!
Блиндаж содрогнулся от хохота.
– Какая посылка? – Оттолкнул от себя Трофима Турянчик. – От кого?
– От благодарного народонаселения. Поздравляю с годовщиной Великой Октябрьской революции!  
И протянул фанерный коробок. На крышке старательным почерком химическим карандашом было выведено: «Самому храброму бойцу».
На топчан подсел командир батареи:
– Открывай. Ребята единогласно решили, что это тебе.
Такие посылки часто приходили. Люди в тылу, кто-то просто по доброте, а кто-то, потеряв на войне своего персонального защитника, собирали безымянным бойцам нехитрые передачки. Турянчик вытащил штык-нож, поддел фанерку раз, второй – обойные гвоздики с легким скрипом вылезли. Внутри, поверх аккуратно сложенных каких-то вещей, лежал конверт, склеенный из тетрадного листа, с той же самой надписью: «Самому храброму бойцу». Григорий отложил его в сторону, начал изучать содержимое. Вязанные носки – пожалуй, маловаты. Протянул Жилину, тот расплылся в довольной улыбке. Варежки, да не простые, с отдельно связанным указательным пальцем. Положил рядом с собой, вещь хорошая, нужная. Бумажный платок с вышитыми гладью алыми маками. Кисет с такой же вышивкой. С табаком. Кисет отдал капитану. Тот начал отнекиваться, но Турянчик молча сунул ему под ремень. Отдельно пачка папирос. Положил к варежкам. Сахар! Колотый, в холщовом мешочке!  И чай! Чёрный, грузинский! Вокруг одобрительно загудели, захлопали. 
– Ну а теперь давай, читай. А я пока чайник поставлю, – скомандовал Трофим.
Григорий повертел в руках голубой конвертик, осторожно надорвал, вытянул листочек, исписанный тем же химическим карандашом, но уже бегло, не так старательно. Откашлялся, оглядел аудиторию. Из блиндажного сумрака на него выжидающе смотрело десятка два глаз. Он склонился к гильзе масляной лампы и, подражая Левитановским интонациям, начал:
– Здравствуй, дорогой боец! Привет тебе из далёкого Ташкента. Мы знаем, что ты смело бьёшь врага и гонишь его всё дальше и дальше от родной земли. Знай, что мы здесь, в тылу, изо всех сил стараемся тоже приблизить победу. Верим, что это знание поможет тебе в твоём тяжёлом деле. Ждём тебя с победой. И ещё…
Григорий перевернул листок и замолчал.
– Ну чего там, Гринь? – Заглянул через плечо Трофим – и тоже умолк, захлопал глазами, разинув рот, будто карась, выброшенный на берег.
Капитан вытянул письмо из подрагивающей руки чтеца, дочитал:
– Очень прошу сообщить, не встречал ли ты солдата Григория Турянчика. С глубоким уважением, его жена Елена.
Командир растерянно обернулся на слушателей, потом на Григория. У того по вылезшей за ночь щетине катились слёзы. А Жилин, вот ведь суета неугомонная – Шилин, а не Жилин – схватил конверт, сунул внутрь свой конопатый нос и вытащил маленький снимок, подержал, всматриваясь, и тут же сунул Григорию. Тот наконец вытер лицо, поднёс к глазам карточку. С фотографии ему улыбалась его Ленка, в платье в чёрный горох, с косами и бантами. А на руках у неё сидела и серьёзно таращила глазёнки её уменьшенная копия. С косичками. И бантами.



ВОЕННОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ

Женька замер перед обитой потрескавшимся дерматином дверью, прислушался. Из квартиры доносилась приглушённая кирпичной кладкой музыка – дед любил слушать свой патефон. Этот агрегат, единственный дедов трофей, за шестьдесят послевоенных лет прогнал через свой рупор и опереточные песенки, и шлягеры советских ВИА, и даже «битлов» с «флойдами». Дед у Жени был меломан, совершенно не похожий на тех ветеранов, что роняли слезу под Шульженко или Лемешева. Вот сейчас, к примеру, Женька различил мотив клэптоновской «Changethe World» и улыбнулся, представив, как дед сидит в кресле, прикрыв глаза, и бормочет себе под нос: «Baby if I could cha-a-a-a-ange the world». Дед Степан у Женьки был не только меломан, но и полиглот. Во время войны выучил украинский и белорусский, но этому, конечно, можно и не удивляться. Но ведь с войны он вернулся, умея читать и писать по-немецки и по-польски, а потом, уже вернувшись в институт, помимо положенного по программе французского по самоучителю освоил ещё и английский. Дед как-то со смехом рассказывал, как его перед самой защитой диплома пригласили в профком и в присутствии молчаливого мужчины в сером костюме со стальным взглядом, так и оставшегося безымянным, долго расспрашивали, с какой целью он изучает непредусмотренные образовательной программой языки. 
Так что патефону дед подпевал осознанно, а не повторяя на слух.
Погремев ключами, Женька толкнул дверь. Музыка стала громче. Разувшись и оставив на столе в кухне пакет с продуктами и содержимое почтового ящика, Женька протопал в спальню деда. Тот сидел не в кресле, а за своим рабочим столом и ковырялся паяльником в спине старого кинескопного «Рекорда».
– Здорово, Кулибин! – Почти прокричал Женя.
Дед обернулся, захлопал разными глазами – одним обычным, васильковым, а вторым дико увеличенным огромной линзой, которую дед себе приспособил на лоб наподобие врачебного зеркала и пользовался такой конструкцией для мелких работ. Молодую синеву глаза сохранили, а вот зоркости время поубавило.
– Сколько можно возиться с этим динозавром? – Разгоняя канифольный дым, Женька открыл окно. – Он же почти такой же старый, как твой патефон.
– И что ж? – Дед снял линзу и отложил паяльник. – Я тоже старый, а ты вон со мной возишься.
– Ты не старый, ты древний, – хохотнул Женька. – Пошли на кухню, я тебе твою пиццу с ананасами принёс. 
– Ешь ананасы, рябчиков жуй! – Бодро продекламировал дед и отхватил от куска чуть не половину, ритмично задвигал гладковыбритым подбородком. – Как учёба?
– Нормально. Прорвёмся. Ты чего, дед?
Дед перестал жевать, уставился на выглядывающий из-под счетов конверт – иностранный, с прозрачным окошком, в котором был виден кусок письма с адресом. Похоже, на немецком – Женька и в школе, и в универе учил английский, но слова «Straße» и «Berlin» не узнать было нельзя. Дед отложил пиццу, вытер пальцы о вафельное полотенце и подвинул к себе письмо.
– Ну-ка, Женёк, слетай за очками.
Нацепив на нос окуляры, дед внимательно изучил окошко с адресом, марки и штампы, осторожно вскрыл письмо, вытащил желтоватый бланк с отпечатанным текстом, прочитал, вздохнул и засунул обратно в конверт.
– Опять ничего?
– Опять.
Женька отодвинул кружку с чаем, оперся локтями о стол.
– Может, расскажешь уже, кого ты там ищешь? У меня что, есть родственники за границей?
Дед встал, подошёл к окну и долго молча смотрел в линялое октябрьское небо. В нём ветер рвал о хребет строительного крана ватные облака, пытаясь обнажить пепельно-розовый закат, и гонял по углам окна ворон, разевающих клювы в беззвучных протестах. Женька допил чай, ополоснул под краном кружку, спрятал в шкаф.
– Пиццу убираю, дед?
Тот вздрогнул, повернулся.
– Сядь, Женёк. Кипяточку мне подлей.
Дед уселся снова на свой стул, снял очки, устало потёр глаза.
– Ты, либо, думаешь, что я какую-нибудь немочку разыскиваю? Военно-полевой роман? Не мотай башкой-то, чего ещё вам думать. Дед сошёл с ума на старости лет и ищет какую-нибудь Берту или Марту. Или, чего хуже, что я себе какую-нибудь пенсию от них пытаюсь выхлопотать. Избави бог!
Дед перекрестился на маленький образок Николы-Угодника, пристроенный им пару лет назад в углу кухни почти под самым потолком, у окна. Женька тогда попал в больницу с двусторонним воспалением, чуть не умер, почти неделю лежал под капельницей. Мать потом рассказывала, что дед принёс откуда-то икону и подолгу простаивал молча в том самом углу, глядя в глаза бородатому святому. Правда, после выздоровления Женька ни разу такого сам не видел. А теперь вон, посмотрите на него, крестится!
– Ты вот привык, что дед у тебя ветеран войны, немца бил, Прагу освобождал, награды имеет. А он у тебя, Женёк, военный преступник. Не пучь глаза-то. Награды все за дело, не уворованные. Мы тогда в Белорусии стояли. Долго стояли. Ни вперёд, ни назад. Готовились. Разведка часто за линию фронта ходила, таскали оттуда «языков». Тех, которые важными оказывались, в штаб дивизии увозили. Но попадалась и мелюзга – ночью-то, в темноте, не всегда поймёшь, кого скрутил и приволок. Таких обычно на месте допрашивали, но проку с тех допросов, что с шинели в июле – лишний груз и маета. Потому что немец и рад бы рассказать всё, что знает, да знает он только свой окоп да тропинки к нужнику и к кухне. 
Дед сделал глоток, поднялся, снова облокотился о подоконник, будто ища точку опоры.
– А потом таких бесполезных, само собой, в расход пускали. Ну а ты как думал? Время военное. Не кормить же вражину. Выводили к переднему краю – и со святыми упокой. Если слышишь одиночный выстрел – значит, кого-то проводили…
Женька сглотнул подкативший к горлу комок, закашлялся. Дед повернулся, сверкнул из-под бровей:
– А что ты прикажешь делать? Жалеть их? Я пешком от самого Воронежа шагал, руками душил гадов, бывало. Спрыгнешь в окоп, а там винтовкой не дюже повоюешь. Нож или лопатка – вот самое оружие для ближнего боя. И левая с правой, само собой. Я на их дела насмотрелся, жалости никакой не осталось. На деревни выжженные. На Воронеж тот же. Бабьего воя наслушался по самое темечко. Помню, в село мы зашли, из которого они за день только до этого драпанули, а там не простые головёшки. Изба стоит общинная, дубовая, пятистенка. Раньше в ней вечерами песни пели да книжки вслух читали. А теперь… Крыша, понятное дело, сгорела, окна повыбило от огня, а бревна ещё стоят, коптят, потрескивают, да труба печная торчит. И запах, будто поросёнка в той печи зажарили. Я в дырку оконную глянул, мельком – больно жар ещё сильный был. А там… Там полная изба чёрно-красных людских головёшек. Вроде еле взгляд бросил, а на всю жизнь запомнил: сидит один такой огарок человеческий – и к себе другого прижимает, маленького. Баба с дитём. Видать, собой хотела закрыть. До сих пор ночами снится. 
Дед подошёл к раковине, открыл воду и долго-долго глотал прямо из-под крана. После вытер тыльной стороной ладони губы, снова сел напротив Жени.
– Так что стреляли их за милую душу. Без охоты, конечно, по приказу. Но бывали и такие, что сами вызывались. Всё больше те, у кого немцы из родных кого поубивали. А в тот день мне выпало. Отнекиваться от приказа не принято – могут и самого к стенке поставить, часть не тыловая, дисциплину строго держали. Повёл я, значит, того немца, по окопу в известном направлении, в спину время от времени тычу стволом да приговариваю: шнель, шнель. Я тогда кроме этого «шнель» да «хендехох» слов других на ихнем не знал никаких. А немец высоченный, почти с меня ростом. Идёт, спотыкается. Видать, крепко его отделали. Или просто чуял, куда его конвоируют, вот и не сильно торопился. Довёл я его до переднего края, руки развязал и снова ему талдычу: «Шнель!» И показываю винтовкой на бруствер. Он посмотрел так на меня одним глазом – второй заплыл, руками машет: дай, мол, покурить. Ну, думаю, чего уж там. Хоть и гадина фашистская, а тож живой человек. Пока. Перед смертью как не покурить. Протягиваю ему газеты кусок, кисет. Он смотрит, не понимает. Видать, махорку курить не доводилось, сигаретами их ихние интенданты снабжают. Нет, думаю, так дело не пойдёт – что ж мне ему, ещё и цигарку крутить? А объяснить-то не могу, моего словарного запаса для войны хватает, а для таких вот мирных разговоров, получается, маловато знаний. Я у него кисет обратно забрал, на пару шагов отступил, «хендехох» говорю. Тот руки поднял, стоит, глазом моргает. Я винтовку между ног, газетку оторвал, махры сыпанул, языком провёл – готова самокрутка. Киваю ему, понял, мол? Тот в ответ башкой мотнул – понял. Беру винтовку опять на изготовку, кидаю ему кисет. Кое-как смастерил и он сигаретку. Бросает мне кисет обратно. Я ему спички. Он закурил, спички теперь мне кидает. Я тоже закурил – зря что ль сворачивал? Стоим, дымим, на солнышко поглядываем. Он своим одним глазом, я тоже одним, вторым на него, про дело не забываю. Но пока курим, думаю, чего истуканом стоять? Показываю ему на себя: «Степан Савельев». Он повторяет: «Стьепан Савьелиев». Верно, киваю. В него тычу – ты, мол, кто? «Маркус Лан» – он мне. И вдруг так мне стало тошно отчего-то. И чего, думаю, устроил тут? Давай, побратайся с ним ещё. Сплюнул чинарик, не докурил, затвор дёрнул. «Шнель» как заору. Он в лице поменялся, полез наверх, соскользнул. А я ору, будто бешенный: «Шнель! Шнель!». Кое-как он из окопа вылез и побежал. Плечи опустил, голову спрятал, ногами еле перебирает. А там до их окопов метров сто пятьдесят, не больше. И его уж заметили, загомонили. Я по сторонам посмотрел, прицелился, а голове как маятник – марукс-лан, маркус-лан, маркус-лан. Сполз я сам тогда по стенке окопа, выставил ствол в небо – и пальнул. Когда поднялся поглядеть, никого уже на меже не было. 
Дед вытер намокшие глаза полотенцем, взял с плиты чайник, набрал воды, зажёг газ. Обернулся на молчащего внука.
– Потом, когда немецкий чуть подучил, узнал, что lang значит «длинный». Если б кто тогда узнал про этого «длинного» – не было б у тебя деда. Да и тебя бы не было. Всю жизнь я того немца вспоминал. И языки потому начал учить. Вся злоба на земле оттого, что человек человека не понимает. Тут на одном иногда языке говорят люди, а не могут друг друга понять. Чего уж про инородцев речи вести. А когда можно стало, начал я того Маркуса искать, запросы и письма слать. Очень мне узнать хотелось, зря я тогда его отпустил или как? До сих пор хочется это знать.
Чайник засвистел, дед потрепал Женьку по вихрам:
– Сунь пиццу в микроволновку. Заесть надо мой рассказ. Ананасами.







_________________________________________

Об авторе: АЛЕКСАНДР ПЕНЗЕНСКИЙ

Первые два романа – «Улыбки уличных Джоконд» и «По высочайшему велению» – после самиздатовского дебюта были напечатаны в 2021 году издательством АСТ. Рассказы в том же году вышли в EksmoDigital. Печатался в литературных журналах «Петровский мост», «Северо-муйские огни», «Вторник». В марте 2023 года в АСТ вышел третий роман «Красный снег» и самиздатовский сборник стихов «Ехала бумажная балерина в желтом трамвае», а в конце 2024-го сборник повестей «Шаги во тьме» в том же АСТ. Член Союза писателей России. В 2021 году входил в состав малого жюри III сезона Международной литературной премии имени А. И. Левитова, а в 2023-м и 2024-м был приглашен в жюри IV и V сезонов международной премии «Русский детектив». Дважды попадал в шорт-литы конкурса «Экранизация» от Ридеро, дважды был в лонге «Русского детектива». Награжден премией журнала «Петровский мост» в номинации «Проза», имеет специальные призы премий им. А. И. Левитова за стихи и им. А. В. Липецкого за роман «Красный снег». В 2025 году победил в прозаической номинации премии им. А. И. Левитова. Живет в Липецке.
скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
374
Опубликовано 04 дек 2025

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ