ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 230 июнь 2025 г.
» » Афанасий Мамедов. ЭССЕ

Афанасий Мамедов. ЭССЕ

Редактор: Женя Декина


(эссе)



НА ПЕРЕКРЕСТКЕ ВЕТРОВ

Кто знает, может, это связано со сменой паспортных данных?..
Вот если бы я в свое время не поменял фамилию, был бы — Афанасий Исаакович Милькин, но родители решили, что мне легче будет в жизни с фамилией матери — Мамедов. (Любящие всегда немного наивны.) Помню, даже слетал с мамой по такому случаю в Москву, получить разрешение на этот во всех смыслах серьезный шаг у нашего тогдашнего семейного патриарха Иосифа Ефимовича Милькина  — брата моего репрессированного деда. Патриах в те поры как раз справлял — и в высшей степени убедительно — свою патриаршию осень, разумеется, родительской идее он не воспротивился, дал согласие на смену фамилии. Вскоре я получил паспорт на имя Афанасия Исааковича Мамедова. И потекла моя жизнь в двух городах далеко непросто, зато — счастливо. А как иначе, когда ты с толком проживаешь свою жизнь.
В один из непредвиденных ударов волны счастья, здорово накрывшей меня во второй части жизни, замечательный человек, гендиректор издательства «БСГ-пресс» Александр Иосифович Гантман сказал, когда мы ехали с ним в машине: «Знаешь, Афанасий, ничего у тебя не получится в литературе, пока ты не сменишь фамилию». Я спросил его: «Это почему же?» — «Ну что может написать такого эдакова Мамедов? Даже читать никто не станет, — он говорил так, как если бы каждое его слово было удачным выстрелом из снайперской винтовки. — А у отца-то какая фамилия?» Я сказал. Александр Иосифович вздохнул: «Не сахар, конечно!.. В школе-то, как дразнили?»  Вспомнил с неохотой. «Погоди, а какая фамилия была у матери твоего отца?» — «Новогрудская», —  сказал я, уже начиная заметно раздражаться и подумывая не покинуть ли мне авто директора. И тогда он потеплел: «Вот это уже вполне “переделкинская” фамилия». Я не совсем его понял, спросил почему? Ответ последнего романтика от издательского дела удивил меня, я бы даже сказал, слегка озадачил: «Евреи заслужили право писать в России на русском». 
Не стану утверждать, что после его слов всерьез заинтересовался русско-еврейской культурой, нет, конечно, — но мое появление в журнале «Лехаим», буквально через пару лет после нашего разговора, мне самому кажется вполне объяснимым. Куда ж было бежать полукровке за русско-еврейской культурой, как не в «Лехаим» образца 2006 года.
Мое сотрудничество с литературно-публицистическим журналом «Лехаим» и книжным интернет-магазином «Лабиринт», на сайте которого в течение нескольких лет ежемесячно выкладывал мои интервью, рецензии и круглые столы, я бы без преувеличения назвал — частью творческой судьбы: с помощью этих двух авторских рубрик я осуществил многое из того задуманного, о  чем пишущий человек может только мечтать.
А ведь когда-то душа, не просто сопротивлялась, — вставала на дыбы от одного лишь слова «проект», в самом звучании которого я находил что-то поддельное, циничное, природе искусства — совершенно противоположное. Однако слово тут ни в чем не виновато, слово как слово, виноват, всегда оказывается человек, которого, к слову сказать, тоже ведь можно в некотором смысле назвать «проектом».
Одним из основных требований, выдвигаемых самому себе в пору зарождения первого пректа — «Перекрестка» в «Лехаиме» — была его обращенность ко всем «ищущим», ко всем «стучащимся» и только после того, к людям «определенной национальности». (В «Лабиринте» таковых условий я перед собой не ставил, поскольку ресурс не был национальным и столь жестко регламентированным как в журнале «Лехаим».) Сегодня я абсолютно уверен, что исключительно благодаря выбранной позиции, выбранной «широте и долготе» удавалось мне более чем десятилетие успешно вовлекать в свои беседы столь разных, столь непохожих друг на друга людей.
Ну, казалось бы, что общего — кроме яркости, самобытности, разумеется, — у Асара Эппеля и Виктора Голышева, Леонида Кациса и Глеба Шульпякова, Михаила Генделева и Аркана Карива, Льва Лосева и Зеева Бар-Селлы, Мадины Тлостановой и Светланы Шенбрунн, Александра Иличевского и Олега Шишкина, Виктора Пивоварова и Аркадия Ровнера?.. Тем не менее, каждый из них своими ответами вносил лепту, помогал разобраться в таком сложном, в таком запутанном вопросе, как — что же есть такое на самом деле русско-еврейская культура и как она соотносится с мировой? (Остальные вопросы, возникавшие у меня  — как я полагал тогда —  вытекали из этого одного.)
Мне отвечали «живьем», по почте, по телефону, по скайпу, по социалкам… Кого-то из моих собеседников я со временем терял из виду, с кем-то, напротив, укреплял дружескую связь и в дальнейшем всегда пользовался благорасположенностью ко мне; кто-то отложился в памяти тихим голосом в телефонной трубке — Майя Туровская (как хотелось, чтобы он звучал громче!), кто-то театральным восседанием в сетевом кафе (не скажу, кто, что с того проку), а еще были те, у кого всегда можно было проконсультироваться по той или иной теме, кто всегда мог снабдить контактами своего оппонента, не без того, конечно, чтобы сопроводить действо пышной уничтожающей тирадой. До сих пор вспоминаю несколько дивных вечеров в гостях на Аэропорте у Александры Ильиничны Ильф, отложился в памяти и кофе по-итальянски завариваемый Асаром Исаевичем Эппелем в маленькой кухне и выцеживаемого в маленькую чашечку под беседу о большом еврейском Милане; помню чемодан, который предъявил мне племянник Маргариты Барской Дмитрий Барский с набитым доверху архивом Маргариты Александровны; с кем-то я встречался по многу раз, к примеру, с Натальей Милосердовой, Евгением Марголитом, Давидом Маркишем (в Израиле, в Баку, в Москве)… С кем-то мне встретиться так и не довелось, пришлось довольствоваться телефонной беседой, а так хотелось повстречаться с Львом Лосевым или Аркадием Ровнером. Кого-то я видел издали — Александра Жолковского в музее им. Андрея Белого, с кем-то встречался постоянно — Леонидом Кацисом, поскольку он был не только моим собеседником, наставником по еврейской линии, автором журнала, но еще и вел рубрику «Еврейский книгоноша»…
Меня часто упрекают, что в своей прозе я чрезмерно эксплуатирую «национальную тему», что в жизни все далеко не так. Ответить этим господам мне нечем, поскольку я никогда не мог отделить «национальное» в себе от течения той самой жизни, в которой все не так. «Национальное» никогда не замирало во мне. 
Сплав – вещь непредсказуемая: никогда не знаешь, как явит себя то или иное сочетание, что окажется основным скрепляющим элементом и как будет он взаимодействовать с другими.  Люди искусства, какими бы истинно верующими они ни были, в продвижении вверх души/душ, через основные принципы искусства, часто пользуются приемами не всегда соответствующими принципам монотеистических религий. Не есть ли тогда настоящий художник в каком-то смысле вечно жертвующий полукровка? 
Сегодня мне проще: я особо не заморачиваюсь, исхожу из того, что культурное и литературное самоопределение может осуществляться на любом языке, на любом «канале культуры». Жизнь «на перекрестке ветров» с незаурядными людьми, яркими личностями, помогла мне хоть в какой-то степени разобраться во многих вопросах, на которые мы ищем и не находим ответы, «мы» — вне зависимости от национальности и вероисповедания, «мы» — тот, кто ищет и стучится.
Полукровки судьбою никоим образом не обделены, просто в жизни им предстоит куда больше потрудиться, чтобы разгадать одну-единственную и потому уникальную формулу сплава двух половин, религий, культур, традиций, языков, формула эта и будет их тайным рецептом существования. 
И да — гений парадоксов, уверяет меня, что если бы я не сменил фамилии, не было бы написано ни одной моей книги, ни одной статьи ни в одном журнале. Предвидели ли это мои родители, затрудняюсь ответить, но однозначно были правы в своем решении — у ветров много имен.



«КУКАРЕКУ» В КАНУН «СУДНОГО ДНЯ»

Осенью 2007 года мне выпала большая удача — побеседовать с известным раввином Адином Штейнзальцем. Переводить наш разговор с иврита на русский любезно согласился другой раввин, Йосеф Херсонский, и все было хорошо до той поры, пока я не задал абсолютно бестактный вопрос, за который корю себя по сей день. Я спросил у раввина Штейнзальца: возможно ли возрождение идишской культуры? Этот вопрос стал последним в нашей беседе. Раввин Штейнзальц попрощался со мной и ушел, оставив после себя дымок от аккуратненькой керамической трубки, которую курил во все время нашего разговора.
Сейчас я понимаю, что задал этот вопрос отчасти еще и потому, что переводы с идиша, которые мне приходилось читать, отчетливо отдавали той «мертвечиной», какую обычно улавливаешь в сносках, переведенных с латыни или древнегреческого. Вот и известный поэт и переводчик, автор произведений на русском и на идише Лев Беринский в одном из своих интервью заметил:
«Идиш, если оглянуться по сторонам, в самом деле, похоже, умирает или, что фантастичней, но более вероятно, временно (на несколько или много столетий, как было, скажем, с ивритом) прерывает свое общественно-функциональное существование, становясь анахронизмом, обломком редкостной амфоры, деталью интеллектуального изящества или вульгарного украшательства вроде латыни в статье эрудита, вломившего вместо общепонятного "белая ворона" какое-нибудь там "alba avis". Представляете, наш грубоватый, здоровый язык портных, стекольщиков и балэгул — становится чем-то наподобие заколки с бриллиантом, приметой эстетства, изыском университетской профессуры».
 Наверное, я смирился бы с этим, поверил в то, что идиш перешел в разряд анахронизмов, если бы не родился в Баку и не помнил бы стариков, говоривших на этом языке, не слышал бы «маме-лошн» моей бабушки и соседей по двору. Идиш никогда не был языком, на котором удобно обсуждать решения Политбюро, составлять школьные задачи по физике или подавать апелляции в суд, не приведи Господь. Идиш моего детства был живым, мудро огибающим все застывшее, как бурная горная река, — языком, созданным для того, чтобы перенести из здешнего мира в звездную россыпь Вечности то малое, что чудом уцелело от еврейской Атлантиды.
И мне радостно осознавать, что благодаря творческому тандему гениального писателя Исаака Башевиса Зингера, писавшего на идише, и великолепного переводчика Льва Беринского в этом сможет убедиться и широкая читательская аудитория.
 Читая выпущенный издательством «Текст» сборник рассказов нобелевского лауреата Исаака Башевиса Зингера (1904−1991), первое, что понимаешь — как этой книге повезло с переводчиком. Хотелось бы сразу отметить две его переводческие вершины, взятые в сборнике рассказов Исаака Башевиса Зингера. Это рассказ «Кукареку» (давший название всему сборнику) — необыкновенно сложный для переводчика «жертвенный» монолог, написанный в сказовой манере, местами переходящий в ритмическую прозу, с массой, казалось бы, непередаваемых нюансов и ассоциативных рядов, на которых держится весь текст, и совершенно другой рассказ другого Зингера — «Приятель Кафки».
 Мне кажется, именно с «Приятеля Кафки» и стоит начинать знакомство со сборником: по нему мы сразу узнаем того самого Зингера, который давно полюбился читающей братии за роман «Шоша». Варшава, 1920-е годы. Безымянный герой-рассказчик, чье зрение еще не замутнено «суетой сует», alter ego автора, родом из «Шоши», приятельствует с пожилым денди, в прошлом актером Жаком Коэном (прототип Жака Коэна — известный венский актер Ицхок Жак Леви, у которого была тесная связь с Францем Кафкой и с которым он состоял в переписке). Легкое, афористичное, удивительно емкое и зрячее письмо, в котором причудливо сплетаются старческая немощь и мудрость Жака Кэна и юношеская доброта рассказчика. Даже не верится, что через какое-то время произойдет Катастрофа, и мир, который описывает Башевис Зингер, исчезнет навсегда.
Еще один рассказ, точнее короткая повесть, «Гимпл-дурень», с которого в сборнике открывается раздел «Бывальщины», сыграл особую роль в творческой биографии автора. Несколько слов о ней и о том, как произведения И. Б. Зингера пришли к российскому читателю.
Для многих отечественных читателей Иссак Башевис Зингер остается, прежде всего, автором знаменитой «Шоши» — романа, с которым мы связываем наши 90-е. И не только потому, что он был переведен в те годы. Это был роман-маяк, роман-предупреждение — конечно, не единственный, но, безусловно, один из главных, сквозь страницы которого мы из 90-х тщились разглядеть будущее. Значительно позже, после переезда (с большими потерями) в новое тысячелетие мы узнали, что, кроме «Шоши», Зингер написал много чего еще, что его романы «Тени над Гудзоном», «Семья Мускат», «Люблинский штукарь» ни в чем не уступают «Шоше», что он, к тому же, превосходный рассказчик, мемуарист и переводчик (перу Зингера принадлежат переводы на идиш Кнута ГамсунаТомаса МаннаСтефана ЦвейгаЭриха Марии Ремарка).
 Кроме всего перечисленного, Башевис-Зингер — младший брат писателя Исроэла-Иешуа Зингера, которого многие ловцы идишкайта называют крупнейшим еврейским писателем ХХ века, а некоторые международные снобы ставят выше Зингера-младшего (вот кто подлинный стилист) и до сих пор сокрушаются, что лукавая «нобелевка» досталась не старшему брату, а младшему.
 На самом деле Зингер-старший для Зингера-младшего был не только духовным наставником, но и спасителем. Именно к нему в 1935 году Исаак Башевис отправится в Нью-Йорк, и именно Исроэль-Иешуа устроит его работать к Абраму Кану в ежедневную еврейскую газету «Форвертс» («Вперед»), где младший Зингер в течение двадцати лет будет писать фельетоны, заметки и рассказы под псевдонимами Ицхок Варшавский и Д. Сегал. Конечно, были и другие псевдонимы, и другие газеты и журналы, в которых он публиковался, но «Форвертс» — его главная арена и кормилица.
 Возможно, он так бы и остался «газетным автором», господином Варшавским-Сегалом сорока девяти лет, если бы однажды Сол Беллоу не вывел его из тени, не перевел бы небольшую повесть (рассказ) Зингера — «Гимпл-глупец» («Гимпл-дурень») — на английский язык.
«Гимпл-глупец» был напечатан в журнале «Партизан-ревью» и открыл американским интеллектуалам, а позже и всему миру, имя Исаака Башевиса Зингера. Еще через какое-то время американские литературоведы, не спросив разрешения у строгих «литературных арбитров» с Нижнего Ист-Сайда, назовут Башевиса Зингера отцом-основателем этнической прозы в США. Творчество Башевиса Зингера в той или иной степени повлияет не только на таких впоследствии знаменитых писателей-евреев, как Сол Беллоу, Бернард МаламудФилип РотСинтия Озик, оно воодушевит и авторов других национальностей из других стран. Благодаря Исааку Башевису Зингеру они поймут, как можно и нужно писать, обретут свой «национальный» голос («Если опытом не делиться, то кому этот опыт нужен», И. Б. З.).
Сам же Башевис Зинегер нашел свой голос далеко не сразу. Ему предстояло похоронить старшего брата, потерять европейского читателя и пройти почти через семилетнее писательское молчание. Но и это еще не все. В биографии писателя большую роль сыграло то, как нью-йоркская еврейская среда, так называемые «харедим» — «соблюдающие евреи», отнеслась к его сочинениям. Для этой среды он был ниспровергателем нравов, крушителем традиций, чуть ли не еврейским Генри МиллеромДжованни Боккачо и Леопольдом Захером-Мазохом вместе взятыми. Правда, писатель Башевис Зингер, несомненно, давал к тому поводы. Это сейчас мы, воспитанные Чарльзом БуковскиВладимиром НабоковымРеймондом Карвером и все тем же Генри Миллером, не усматриваем в эротической составляющей его прозы ничего экстраординарного. А тогда это было серьезным отступлением от общепринятых норм, причем не только в еврейских анклавах Нью-Йорка.
Взять хотя бы две новеллы из сборника — «Тайбэлэ и Хурмиза» (другой вариант перевода «Тойбеле и ее демон») и «Зеркало». Первая — по сюжету вполне себе история в духе «Декамерона». Молодую, красивую, здоровую женщину оставляет муж-праведник, подается в бега, потому что не может с ней жить после смерти детей. Что остается делать Тайбеле? Жить потихонечку, работать в лавке, да травить байки с подружками. Одну из этих баек Тайбэлэ и услышал проходивший мимо Эльханон, немножечко «шлимазал» (невезучий), немножечко «цудрейтер» (не совсем нормальный), короче, «не пришей к одному месту рукав». И решил Эльханон, прикинувшись не кем-нибудь, а бесом Хурмизой, по ночам к Тайбэлэ ходить, утехам плотским с ней придаваться. Да еще когда (!) — в Царицу субботу (Тут надо заметить, что, к примеру, в знаменитом романе Зингера-младшего «Семья Мускат» любовью занимаются вообще на Йом Кипур). Но человек — не бес, и ноги у него не гусиные лапы, а прямо по натуралисту Антону Павловичу Чехову — «волосатые, как у всех», и потому не просто ему беса разыгрывать, в особенности зимой. Вот и сластолюбивый Эльханон, помощник меламеда (учителя), простудился и не пришел больше к бедной Тайбэлэ. И поникла она, духом пала: «дважды агуна — после благочестивого фарисея и после беса. Старость быстро справилась с ней, ничего не осталось у Тайбеле, кроме тайны, которую и доверить-то никому никогда нельзя. Да и ведь не поверят! Есть такие на свете тайны — сердце устам не откроет. Человек их уносит в могилу, вербы шепчут про них, вороны кричат о них криком истошным, надгробья друг дружке рассказывают — на беззвучном языке камней. Мертвецы восстанут когда-нибудь из могил, но тайны их останутся с Богом и Божьим судом и пребудут там до скончания всех поколений». Словом, тот, кто сочтет этот рассказ эротическим, вероятно, так же плохо разбирается в эротике, как и в литературе.
Вторая новелла — еще более изысканная, и в ней, как и положено «Зеркалу», отражается весь европейский модернизм. Хотя считается, что канадец Маршалл Маклюэн в начале 1960-х открыл, что мир — большая деревня, в Европе конца ХIХ-начала ХХ веков это хорошо понимали и без него. Возможно, именно в силу этого обстоятельства из-за плеча Зингера-младшего то Кафка выглянет, то Лео Перуц, а то и Густав Майринк — отцы-основатели «магического реализма».
Героиня «Зеркала» по имени Цирл, что означает «украшение» — красотка-чаровница, ценительница искусств и книголюбка из Кракова, волею судеб оказалась в заштатном городке, захолустном и страшненьком Крашнике. Отец ее деревом промышляет, муж плоты в Данциг сплавляет, а у Цирл своя комнатка имеется на чердаке, которую она «будуаром» называет. В «будуаре» том зеркало стоит, синевой отдает холодной, а на полу шкура медвежья распластана. Глядится Цирэлэ в зеркало, ступнями своими нежными по шкуре медвежьей медленно-медленно туда-сюда водит: «Вот какая ты есть! Кожа — атлас, груди — два упруго наполненных бурдучка, волосы — как в закат водопад, живот нежен и узок, ноги стройные и высокие, как у индусок».
И не знает она, бедная, что в зеркале ее любимом бес живет — «погань, срань, невсуботняя», от его лица весь рассказ и ведется (знаменитые зингеровские монологи). Уговаривает он ее, свинорылый, в края Асмодея и Лилис податься, вожделению своему глухому выход дать. Цирл по началу и с бесом-то не прочь любовью заняться, но он по природе своей бесовской мул и все что может — разве что «косточку ее обсосать». Уж, казалось бы, «Зеркалу» точно быть приписанным к порту эротической прозы, но и тут к самому концу рассказа Башевис Зингер превращает его в образец высокой декадансной прозы: «Ну, а я, бедный Мукцэ бэн Пигл, погань, срань, невсуботняя, сижу себе опять в зеркале, скучаю, таращу буркалы: новую бабочку поджидаю — жертву для Дьявола, бо тую Цирл уже наша компашка схвала. Как говорит Йосеф дела Рейна, "не выбрось нечистого, покуда не имеется чистого"… Бог — это вечное Тейку, вечный вопрос без ответа, Сомненье Сомнений. Ситре-Ахрэ — Дьявол и злобные духи — мерзость, конечно, и быть тут не может двух мнений. Но у них сила и власть. Они назначают кару».
Тут и вспомнишь, как часто Зингеру-младшему задавали провокационный вопрос: верит ли он сам в невидимый бесовской мир, в чародейство и магию, о которых так часто пишет.
Сборник неслучайно имеет подзаголовок «мистические рассказы». Здесь, как у Гоголя с Булгаковым, — мир «потусторонний» гуляет и резвится как раз на той солнечной стороне, где гуляем и резвимся мы. Потому и неслучайно все — в особенности случайно брошенное слово. Герои мистических рассказов Зингера-младшего буквально окружены бесчисленными невидимыми и неизмеримыми объектами. Невидимыми — до поры до времени, пока они не изберут себе «жертву». Можно назвать их «нечестью», а можно — нашими вековечными страхами, победить которые без любви, заступничества предков и веры в Бога нельзя. Все три модуса наличествуют в прозе Зингера-младшего.
Рассказ под номером три называется «Вавилонский еврей». Из двадцати рассказов, представленных в сборнике, он кажется наиболее фольклорным и наиболее «хасидским», будто вывалившимся из мартин-буберовских «Хасидских историй». Удивляться нечего: Исаак Башевис Зингер сам хасид и отец его был хасидом, более того — раввином-судьей, а мать — дочерью хасидского раввина.
«Вавилонский еврей», как прозвали люди этого необычайного чудотворца, сам себя называет странным именем Кодэш бэн-Мафли. В Польше он появился лет сорок назад. Уверяет, что искусство волшебства постиг в Вавилоне. Лечит сумасшествие и бессонницу, помогает женщинам, страдающим немощью, снимает порчу. Долгие годы он ведет битву не на жизнь, а на смерть с потусторонним миром — с чертями, бесами, демонами. И теперь, когда он состарился, они все больше берут вес над ним, мстят за прошлое. Все его боятся. Раввины обвиняют его в темных связях с Нечистым. При этом, все готовы у него лечиться. Вот и реб Хэйфэц просит «вавилонского ерея», чтобы тот очистил его дом от хвори. И кто он на самом деле — «святой, избавляющий род людской» или «настоящая погань» — никто не разберет. «Ночью проснулся он и побежал прочь из дома, который, как ему казалось, он очистил от Нечистого. И пока бежал, вся Мразь на него набросилась. Его лобызали, щекотали, ласкали, облизывали, обливали слюной и семенем. Гигантская женщина прижала его к обнаженной груди, навалилась всем телом и тихо-тихо просила: "Не позорь же Кодэш, меня… Ну… Ну, давай же…
И финал его страшен: «Ранним утром нашли его тело. Он лежал ничком, за городом, с погруженной в песок головой, с распростертыми руками и ногами, как если бы его сбросили сверху, с большой высоты» («Вавилонский еврей»).
Рассказ приобретает иные черты, если мы сравним «вавилонского еврея» с самим Зингером-младшим — тоже чародеем и магом, чудотворцем слова. Ведь и для него не было секретом, за кого его принимают благочестивые единоверцы. И читателю этого сборника со смешным названием «Кукареку» обязательно нужно помнить, что петух из новеллы, давшей ему название, кричит накануне Йом Киппура — «Судного дня». В этот день кур и петухов прокрутят три раза над головой, чтобы перенести на них свои грехи, а потом отнесут шойхету (резнику) для ритуального забоя.
После присуждения Исааку Башевису Зингеру Нобелевской премии в 1978 году его спросили: «Ваши книги населены демонами и вурдалаками, подстерегающими человека, и никто, кроме вас самого, не понимает, что они говорят. Более сорока лет вы пишите — и это в Соединенных Штатах! — о мире, которого больше нет». На что Исаак Башевис Зингер ответил: «В моих книгах оживает еврейский фольклор с его фантастическими персонажами. Я верю, что мы окружены невидимыми силами, непознанными нами. Верю, что в ХХ веке люди так насытятся технологией, что пристально всмотрятся внутрь себя и откроют там истинные чудеса». 
Я не знаю институтов и организаций, которые бы «вели» израильскую литературу, отслеживали бы жизнь тех, кто принимает в ней участие. Знаю, существует такая организация как Институт переводов ивритской литературы. Они координируют переводы с иврита на иностранные языки, предлагают издательствам книги, подбирают переводчиков. Знаю, что помимо института существуют еще культурные центры. К примеру, Центр имени Гете, существуют и ему подобные французские и испанские центры. По-моему, все они поддерживают частично какие-то переводческие инициативы, но точно утверждать не берусь.
Наше Министерство культуры ежегодно субсидирует денежными премиями литераторов и переводчиков. И хоть суммы, доложу вам, очень скромные, а все равно приятно.
Что касается будущего израильской литературы, отвечу так: вопрос сложный, и я его не случайно, если помните, обошла в начале нашей беседы. Я не литератор, и ответить на ваш вопрос исчерпывающе не смогу. Могу лишь попытаться. Мне кажется, по-настоящему хорошая литература не провинциальна сама по себе, вне зависимости от того, где ее пишут, хоть на необитаемом острове. Настоящая литература затрагивает общие темы — не могу подобрать менее избитый термин, чем общечеловеческие ценности — любовь, свобода, счастье, жизнь, смерть — а «декорации» к ним могут меняться, читателю от этого только интересней.



ОДНАЖДЫ В СТАМБУЛЕ 

О судьбе автора «Романа с кокаином»


                        Удивительная это вещь — 
                        удаляющаяся спина несправедливо 
                        обиженного и навсегда уходящего 
                        человека. 
                              М. Агеев, «Роман с кокаином»



Уже не вспомню, кто и когда подбросил мне несколько номеров журналов, в которых впервые в СССР был опубликован «Роман с кокаином» М. Агеева, помню только, журналы те вернул, не дочитав романа — застрял на том месте, где Масленников прощается с Зиночкой. Но, несмотря на это, как только «Роман с кокаином» вышел отдельной книгой, сразу же приобрел ее в киоске на Патриарших прудах, практически на том самом булгаковском месте, где «абрикосовая дала обильную пену, и в воздухе запахло парикмахерской». А не так давно, путешествуя по интернету, неожиданно для себя обнаружил, что в этом году отмечаются две важные, одной историей спаянные друг с другом даты  — 120-летие писателя Марка Леви, автора «Романа с кокаином», и 75-летие Габриэля Суперфина — знаменитого историка-архивиста и диссидента, вместе с Мариной Сорокиной открывшего отечественному читателю подлинное имя М. Агеева.
Воспользовавшись этим поводом, я в очередной раз взялся за «Роман с кокаином». С восхищением прочитал статью Дмитрия Волчека — «Загадочный господин Агеев» и, снова дойдя до того места, где Масленников прощается с Зиночкой, понял, что остановило меня много лет назад: «удаляющаяся спина несправедливо обиженного человека» — автора романа, судьба которого, как мне представляется теперь, раздвоилась в Стамбуле времен Второй мировой войны.
 «Роман с кокаином» был опубликован под именем М. Агеева в парижском еженедельнике «Иллюстрированная жизнь» в 1934 году и после в десятом номере журнала «Числа». Василий Яновский  — один из летописцев «Русского Монпарнаса» — вспоминает в своей книге «Поля Елисейские», как он, будучи редактором одного из парижских издательств, получил по почте рукопись романа. Судя по адресу на пакете, она была отправлена из Стамбула.
Сразу после публикации «Роман с кокаином» получил положительную прессу. Кто только о нем не писал! Из знаковых в литературном мире русской эмиграции фигур на него откликнулись Дмитрий МережковскийГеоргий ИвановГеоргий АдамовичВладислав ХодасевичВладимир Вейдле и др. Их статьи воспринимались, да и сегодня, наверное, воспринимаются, как «пропуск в будущее» молодому автору романа. Странно, но этим «пропуском в будущее» сам автор так и не воспользовался: после успеха публикации господин Леви не только не приехал из Стамбула в Париж, чтобы познакомиться с литературными мэтрами, высоко оценившими его труд, но и никак не заявил о своем авторстве, будто он и не намеревался больше писать. А ведь весь «Русский Монпарнас» так надеялся, что он затмит самого Набокова-Сирина…
Интрига продолжилась в 1935 году, когда сотрудница «Чисел», молодая поэтесса Лидия Червинская получила от своих друзей по «Русскому Монпарнасу» поручение разыскать автора «Романа с кокаином» в Стамбуле, откуда и была прислана его рукопись. Каждое лето она навещала там своих родителей, относительно благополучно обосновавшихся в Стамбуле после Гражданской войны. Во время одной такой поездки в Турцию она лично познакомилась с автором, писавшим под псевдонимом М. Агеев. Но как!.. Когда Лидия Червинская отыскала указанный адрес в одном из кривых переулков Галаты — старой еврейской части города — она обнаружила, что это был дом для умалишенных. Ход вполне набоковский, если бы за дверями дома Лидия Червинская не обнаружила самого Марка Леви, страдавшего на тот момент сильными галлюцинациями, дрожавшего, с трясущимися как у старика руками. Лидия вызволила Марка Леви из «психиатрической санатории» и, благодаря влиянию своего отца, устроила работать в русскую книжную лавку(!). Между ними, по заверениям самой поэтессы, вспыхнул короткий роман. И Марк Леви поведал ей свою историю…
Он был уроженец Москвы, окончил Креймановскую гимназию, поступил на юридическое отделение Московского университета, но не доучился, не успел. В годы Гражданской войны сражался на стороне белых, был контужен, застрелил офицера Красной Армии. После бегства из большевистской России устроился у своих родственников в Берлине. Тогда же начал принимать кокаин, хотя и не часто, в умеренных дозах. В 1933 году на пароходе переправился в Стамбул, из которого и послал рукопись «Романа с кокаином» в Париж.
В конце лета Лидия Червинская покинула город на Босфоре. Еще через некоторое время Марк Леви пришлет ей свой латиноамериканский паспорт, выданный на имя Марка Леви, с просьбой продлить его в консульстве, — но Лидия то ли потеряет документ, то ли у нее его выкрадут. А еще позже отец Лидии напишет ей из Стамбула, что Марк Леви вернулся в СССР…
Можно ли верить Лидии Червинской? 
Странный вопрос, если учесть, что она была единственной, кто лично знал Марка Леви. Никита Струве, например, не верил ни одному ее слову, считая Червинскую одной из участниц литературной игры, в которую втянул ее и Марка Леви Владимир Набоков, как настоящий (по мнению Струве) автор романа.
Существует и еще одна версия, которую, как и первую, вряд ли можно проверить. Согласно записям в книге стамбульского раввината, 18 февраля 1936 года в одной из городских больниц Стамбула умер молодой мужчина по имени Марк Леви, на следующий день он был похоронен в могиле для бедных за счет еврейской общины. Но тот ли это Марк Леви, который интересует нас?
Еще известно, что с Марком Леви был знаком австро-венгерский режиссер и сценарист Геза фон Чиффра, который, кстати, брал уроки английского языка у того же Владимира Набокова. Геза сообщал, что Марка Леви ему представил австрийский писатель Йозеф Рот, но никаких других свидетельств об авторе «Романа с кокаином» не оставил.
Вторая мировая война внесла свою лепту в судьбу романа — о нем напрочь забыли. И неизвестно вспомнили бы, если бы «Роман с кокаином» не вернула к жизни литературовед Лидия Швейцер. Именно благодаря ее переводу на французский язык роман вновь стал сенсацией.
Позднее интереса к роману добавили Никита Струве и Феликс Филипп Ингольд. Последний, в отличие от Струве, считал, что Владимир Набоков и Марк Леви написали «Роман с кокаином» совместно. Он также озвучил несколько вопросов, на которые даже архивные находки М. Сорокиной и Г. Суперфина не дали ответа.
Что нового мы узнали с тех пор об авторе «Романа с кокаином»? Марк Лазаревич Леви (в различные периоды своей жизни он использовал также отчества Леонтьевич и Людвигович) был поклонником Зигмунда ФрейдаВладимира НабоковаФедора Достоевского и, вероятнее всего, — агентом ГПУ-НКВД. На эту мысль нас наводит его работа в нескольких замешанных в связях ГПУ фирмах — «Артосе», «Эйтингон Шильд», «Либрери Ашет», и эти маячки, то и дело вспыхивают в биографии господина Леви.
Известно, что с начала ХХ века Стамбул был «резиденцией практически всех разведок мира». По мнению некоторых современных историков литературы, некий Марк Леви покинул Стамбул весной 1942 года. И не просто покинул, а был выслан турецкими властями, которые почему-то факт высылки никак не прокомментировали. 
Есть все основания предполагать, что Марк Леви был советским разведчиком, и что высылка его была связана с делом о покушении на немецкого посла Франца фон Папена в Анкаре 24 февраля 1942 года. Папен остался невредим, турецкая полиция арестовала ряд советских граждан, многие из которых были преданы суду. (Наш герой вполне мог быть замешан в этом деле.)
Вернувшись в СССР, он «бросает якорь» в Армении (!), в городе Ленинакане, потом переезжает в Ереван. (Это выглядит несколько странным, мы ведь знаем, где чаще всего проживали «вышедшие на пенсию» разведчики, но если предположить, что Леви имел контакты с армянской диаспорой в Стамбуле, его выбор становится хоть отчасти объяснимым). И до конца своей жизни раз в год Леви-Ереванец наведывался в Москву по каким-то, одному ему известным делам — то ли Центр навестить (тот самый, что «Юстас-Алексу»), то ли любимую женщину, то ли врача-психиатра, а, может, — просто пройтись по Цветному бульвару, постоять у дома № 22, в котором прошла «его» юность, и мысленно возложить цветы на могилу Вадима Масленникова, героя «Романа с кокаином».



ЛИШНЕЕ И ЛИЧНОЕ

(Портрет к 90-летию писателя)

                        «Итут обнаруживается, что кое-что 
                        все-таки есть! Есть пишущие устройства, рук 
                        не марающие! В один прекрасный день на 
                        маленькой своей улице, где новых вещей и 
                        предметов вообще не бывает, в руках некоего 
                        сверстника ты видишь замечательное вечное 
                        перо».
                        Асар Эппель. «Чернила неслучившегося детства»



Однажды в интервью Асар Исаевич заметил: «Я всегда очень много занимался литературой, а также переводами, театром, кино, поэзией и вот последние пятнадцать лет занимаюсь прозой. Можно сказать, что я просто получаю от этого удовольствие». Думаю, именно благодаря этому «простому» (скорее все же в трудах добытому) навыку удовольствие получаем и мы, когда читаем сборники его рассказов — «Травяную улицу» или «Шампиньон моей жизни». Кажется, удовольствие от самого процесса письма и породило особый стиль — «стиль Эппеля». Но несомненно также и то, что его стиль, которому Эппель был верен до последнего, несмотря на упреки в чрезмерной барочности, неестественности, выковывался годами, предшествовавшими занятиям прозой. «Я думаю, все, прочтенное когда-либо мною, оказывает свое влияние. Бывает, что читаешь где-то фразу и ощущаешь, что эта фраза — твой собственный ритм», — говорил он в том же интервью. Он переводил произведения Петрарки, Боккаччо, Сенкевича, Брехта, Киплинга, шотландские баллады и сербские песни Вука Караджича и, конечно же, Бруно Шульца с Леопольдом Стаффом. Писал либретто к мюзиклам и сценарии к фильмам, эссе и очерки, казалось, нет такого жанра в литературе, который был бы не под силу. Только романов почему-то бежал. Я интересовался у него, почему он обходит стороной этот жанр, с чем это связано, но Асар Исаевич уходил от ответа. На него мне ответило время.
Годы идут, небеспредельными оказываются книжные шкафы, приходится держать книги в два ряда. Не факт, что лучшие из них впереди. На какое только модное имя не наткнешься, прежде чем отыщешь три солидных пухлобумажных тома прозы Асара Эппеля. Откроешь любой из них, пробежишься по паре-другой страниц и... Вот у кого все слова брошены в долготу дней, в немыслимую протяженность времени, вот у кого любой персонаж освоен до самой распоследней чепухи — до табачного крошева в карманах, до запах соли, которая, как известно, не пахнет. Да что там персонажи, предметы и те хранят память сожительства с их владельцами.  
Его проза сегодня кажется изолированной от прозы коллег-современников, ей всегда присуща вольность построения, тщательная отделка, богатство образов и средств выражения… Отсутствие в ней «чего-то особенного» оборачивается тем, о чем ты даже не подозревал, а остальное — лежит под рукой, на случай если вдруг понадобится взбодрить себя сходством с героями.  
Иногда я жалею, что увлекся фотографией так поздно: сколько портретов людей исключительного дарования и свойств не успел сделать. Я начал снимать, когда Эппель был еще жив, но, будучи неуверенным в себе, снимал спорадически. И потом, не думаю, что Эппель поощрил бы мои забеги вокруг него с фотоаппаратом в руках. Успокоил бы несколькими словами: «Афанасий, я вас умоляю!..», после чего сложил бы на груди руки по-пушкински — Асар Исаевич умел это делать — и уставился бы в одну точку— от дня сего во дни  укравшего самописку будущего писателя, ночей не спавшего, любовавшегося ею. Сколько слов впереди во всей силе своей, сколько литературных реминисценций!..
Слово вылепило его таким, каким я его помню. Даже ассирийская внешность не расходилась с именем Асар. (По одной из версий означающим — след Бога, по другой — сила или величие Его.) Казалось, слова приходили к нему сами и сами же, после небольшой кабалистический обработки, в хорошо темперированном порядке отправлялись навстречу собеседнику. Не припомню, кто бы мог в повседневной жизни столь безупречно управлять квадригой собственной речи. Но Асару Исаевичу, видимо, того мало было, он успевал проследить полет не только собственных слов. Если собеседник ошибался, непременно поправлял его. Делал это, правда, крайне корректно, отведя в сторонку и говоря на пониженных оборотах. Деликатность его была еще одним свойством натуры. Где на 5-ой Новоостанкинской, то есть, конечно же, на Травяной, он этому обучился, в каких полутемных бараках и проходных дворах? Впрочем, у некоторых его друзей запечатлелись в памяти и оскалы мэтра, и гримасы раздражения. Но я подобных вспышек у Асара Исаевича никогда не наблюдал. То ли он со мной всегда был любезен, то ли возраста уже был почтенного в пору, когда мне выпало видеть его. 
С непорядочными людьми Асар Исаевич старался дел не иметь изначально. Разумеется, по возможности. Система «свой-чужой» в его ассирийском царстве сбоев не давала. Он умел, особо не упиваясь моментом, выдать точную характеристику любого проходимца. Коллегам тоже иногда доставалось, если они того заслуживали. 
Не был чужд Асар Исаевич и выстраиванию сложных литературных стратегем, которым придавал значение немалое: 
— Я ведь никогда, ни одного дня на службу не ходил, — делился он как-то со мной весьма важным фактом своей биографии, — во все времена зарабатывал словом.  
Во все времена, чтобы зарабатывать словом, нужно состоять в отношениях с системой. Был ли Асар Исаевич с ней в ладу? Скорее всего, нет. Он терпел ее, она — его: была хорошо осведомлена о не простом характере мэтра. 
Мой дядя, драматург Лев Соломонович Новогрудский, будучи старинным другом Эппеля, говорил мне, что тот всегда жил по своему уставу, выработанному с незапамятных времен. Я вспомнил дядины слова, когда однажды побывал у Эппеля дома. Все стены указывали на то, что хозяин живет в соответствии со своей, эппилевской философией. Она видится мне чрезвычайно простой и в чем-то созвучной стоикам. Главным в ней было не нарушать принципов порядочного, интеллигентного человека. 
Сегодня, когда в отечественной литературе все так расшатано и разболтано, расшито золотой нитью пошлости, было бы правильно ввести этого «ловца слов», этого «героя стиля» в «Клуб лучших писателей ХХ века», мне кажется, это помогло бы нашей литературе справиться с турбулентностью. К тому же в этих рамках Эппелю — самое место. Он по праву заслужил его покрытыми литературными долгами, как в области перевода, так и в прозе малых форм. Уверен, и Бруно Шульц с Виславой Шимбрской, которых Эппель переводил, и Андрей Платонов с Исааком Бабелем, на которых он ровнялся, поддержали бы нас.
Кто-то, конечно, может мне возразить, сказать, что Асар Эппель уже давно увенчан славой, что признание его мастером высочайшей пробы состоялось еще при его жизни. Награды, книжные ярмарки, переводы прозы, наконец, симпозиумовское собрание сочинений… Да, конечно, все это так, но знаков внимания, которые он заслужил, уверен, ему не хватало, как и настоящего понимания его творчества. Многих критиков и читателей раздражала «пышность» стиля Эппеля, уникальный строй фразы, невероятная пластичность, зыбкость формы… Все это было и остается по сей день сложным для читателя и требует его соучастия. Но что поделать, если у Асара Исаевича даже прическа была сложно устроена.
Невысокий рост, крепкая спина и крепкие, как у школьного трудовика, руки. Взгляд масленичных глаз из-за очков пытлив и цепок, легкая талмудическая улыбка прячется в малоподвижной с проседью бороде: «Э-э-э...», говорит она мне с намеком на века и тысячелетия. Движения неспешны, как неспешны его рассказы. Его кредо — никуда не торопиться. Он знает: библиотеки составляются из перевеса в один голос, и тот, кто читает книги, безоговорочно доверяет «голосу сверх того». Он знает: на качество прозы влияет готовность переписывать текст бесконечное число раз.
— Когда я чувствую, что глаз «намылен», я меняю кегль. Вот вы, Афанасий, меняете кегль?
Я улыбаюсь, говорю, что не меняю ни кеглей, ни шрифтов, что мне достаточно одного — двенадцатого «Times New Roman».
— Ну, как же так!.. Обязательно меняйте шрифты. «Courier New» двенадцатым максимально приблизит вас к печатной машинке, а это очень важно, это не позволит вам расслабиться…
Помня, что одна  из лучших эппелевских книг начинается с перечня чернил, чернильниц и перьевых ручек, рассказываю ему о своей печатной машинке «Kappell», трофейной, родом из Хемница.
— Чистый музейный экспонат, — говорю. — Я долго не мог ее променять на компьютер. 
Асар понимает меня, вздыхает, сочувствует, но окапываться в прошлом не желает:
— Вы пробовали экран чернить, а шрифт белить? Идемте, идемте, я покажу вам, как это делается… На самом деле, все очень просто…
Он проводит меня в свой кабинет и демонстрирует на ноутбуке искусство фокусника. У меня такое чувство, что это домашняя заготовка.
Мы любим чужой опыт, но добываем из него для себя до обидного мало полезного. Много позже я случайно зачернил экран на планшете, шрифт выбелился сам собою и я буквально не узнал собственного текста. Разумеется, вспомнил Эппеля. Вообще, следует признать, я его часто вспоминаю. Не будь Асара Исаевича, разве вышел бы я на еврейскую улицу. 
— Афанасий, хочу взять вашего «Британика» в «Прозу еврейской жизни». Вы же не будете против?
Как я мог быть против?!
— Тогда замените «резника»/шойхета, на «мохеля», а лучше на — «моэля». 
Я безмерно благодарен Эппелю за то, что он не только опубликовал мой рассказ «Обрезание Британика» в сборнике «Проза еврейской жизни», но и указал на ошибку, которую я допустил, а редакторы журнала пропустили.
— Кстати, Афанасий, — он не отказывает себе в удовольствии поправить меня снова под самый конец беседы, — правильно говорить «обрезание», а не «обрезание».
Эппель написал мне несколько рекомендательных писем — для вступления в Союз московских писателей и ПЭН-клуб. Они лежат в моем архиве, иногда, когда я начинаю сомневаться в себе, я их перечитываю. 
— Афанасий, в «Лехаиме» знают, что вы получили премию Казакова?
— Нет, Асар Исаевич… Да и зачем это нужно?..
— Что значит, зачем? Я вас не понимаю, я сейчас позвоню…
И позвонил, и в журнале вышло поздравление с моей фотографией на крыше одного из зданий Рижского вокзала, которое в ту пору занимала редакция.
А еще через некоторое время он позвонил мне как-то поздно вечером, ему необходимо было поговорить со мной о судьбе моего дяди. Сначала он осторожно выпытал, что я думаю о дядиной «лебединой песни». Затем, убедившись, что мы с ним на одной волне, поинтересовался, что в таком случае я намерен предпринять. Я пообещал Эппелю завтра же этим заняться. Немного успокоившись за друга, Эппель начал задавать мне вопросы литературного свойства.
— Вы пишете?..
— Нет, — говорю, — очень много работы в журнале.
— Это все отговорки. Вы должны писать. Пишите хотя бы по два-три абзаца в день, вот увидите, когда-нибудь они сложатся в текст. Сами удивитесь. 
А потом спросил:
— Хотите, я вам прочту начало своего нового рассказа?
Я, конечно, тут же согласился. Сказать, что я был удивлен, мало: мне всегда казалось, что Эппелю уж точно есть кому почитать на досуге не остывшие еще рассказы.
Слова раскрывались, подобно бутонам цветов, демонстрировали мне всю свою первородную суть. Рижское взморье, пена морская, мелкий пляжный песок, неподалеку сосны качаются в такт блеклым небесам, женщина средних лет бредет вдоль берега, терзаемая балтийским ветром... Женщина оставляет следы, набегающие волны смывают их, а чайки все о своем — о пролетевшей жизни, вызывая грусть и сожаление. 
Абзац шел за абзацем. Я увлекся обстоятельствами жизни героини, имени которой пока что не знал. Казалось, в эту минуту я понял и романтическую душу своего дяди. Я понял, что помогать ему не нужно. По крайне мере, я этого делать не буду.
—  Ну, как? – поинтересовался Эппель голосом, который я сейчас напрасно пытаюсь припомнить: голоса исчезают из памяти первыми. 
Я сказал все, что думал.
— Афанасий, вам нельзя доверять, вы по-восточному комплементарны.
Возможно, он был прав. Должен заметить, что годы исправили это мое качество солярного человека. Но, сколько бы времени ни прошло, и как бы оно не изменило меня, я по-прежнему считаю Асара Эппеля непревзойденным мастером современного рассказа и горжусь моим знакомством с ним. 
Сейчас уже не вспомню, при каких обстоятельствах мы познакомились, вероятно, где-то у дяди Левы или у моих родственников на Красной Пресне, куда дядя Лева мог запросто Эппеля привести, а может, еще где-то. Память моя из-за того так не уступчива в этом вопросе, что я узнал о нем еще до моего знакомства с ним: отец всегда привозил из Москвы последние литературные новости, в которых часто фигурировал и наш герой. 
 Почти все мои встречи с Эппелем при желании можно было бы отнести к разряду случайных, если бы они не выходили за отведенные случаем рамки. Их совсем немного, ровно столько, сколько необходимо, чтобы часто вспоминать. 
Особенно ценю я нашу случайную встречу на Новом Арбате с неспешной прогулкой до самого дома Асара жарким летом 2003 года. 
Вот кто был щедр на советы литературного свойства. Он так много надавал их мне в тот раз, что мы даже немножко поспорили из-за одного. Речь шла о «лишнем» в прозе. Асар Исаевич полагал, что от лишнего следует избавляться немедленно. Демонстрировал он это почему-то на примере из моих опубликованных текстов. С одной стороны, мне было приятно, что он их читал, с другой — обидно. Я защищался. Я говорил, что «отводы» нужны, что иногда они смещают перспективу, дают возможность по-иному взглянуть на текст.
—  Ну, тогда это уже не лишнее, тогда нам с вами следует определиться, что считать «лишним»…
Я немного злился на Асара Исаевича, однако мне было интересно знать, куда же он все-таки вырулит. 
— В вашей прозе много Хемингуэя… Вы же человек другого поколения, зачем вам Хемингуэй? Какая разница, кто какие джинсы носит и какие сигареты курит — «Голуаз» или «Життан»? 
Я продолжал защищаться: люди курят разные сигареты и их названия тоже формируют портрет, к тому же сигареты могут выступать в качестве и сюжетного топлива, и даже развязки. 
Глаза его искрились, отступать он не желал. 
— А скажите мне тогда, зачем вам понадобилось писать Город с прописной буквы. Такой уже был у Булгакова. Это его копирайт!..
Удивленный тем, как быстро и без предупреждения мэтр смахнул тему «лишнего» с повестки дня, я выпалил на одном дыхании:
—  Город с большой буквы был еще у древних римлян.
Булгаков, Хемингуэй, Кортасар… Кого только я не привлекал к нашему спору, все напрасно. Мы так и не определись в тот день, что считать «лишним». У лишнего так много личного.
Осенью того же года в МГПИ состоялся парный творческий вечер: Максим Амелин читал стихи, а я недавно опубликованный рассказ «Письмо от Ларисы В.»
В конце вечера Асар Исаевич подошел ко мне, сказал, что рассказ ему понравился. Я расцвел, но рано:
— Скажите, Афанасий, а вы в Греции были?
— Нет, – говорю.
— Если бы вы были в Греции, вы бы не смогли написать такой рассказ, вы бы заблудились в подробностях.
Я понял, что наш арбатский спор о «лишнем» продолжается.
Продолжается он и по сей день. Всякий раз, когда я сажусь за новую вещь, я сожалею о том, что тогда в летних арбатских сумерках мы с Эппелем так и не определились, что же считать «лишним». Насколько же легче мне было бы сегодня его вычеркивать…







_________________________________________

Об авторе: АФАНАСИЙ МАМЕДОВ

Прозаик, журналист, редактор, литературный критик. Член Союза писателей Москвы и Российского ПЕН-Центра. Член экспертного совета премии «Большая книга». 
скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
64
Опубликовано 04 июн 2025

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ