Редактор: Ольга Девш
(О книге: Анна Горенко. Королевская шкура шмеля: избранные стихи и проза. – М.: Выргород, 2026. Поэты антологии «Уйти. Остаться. Жить».)Эта книга – напоминание. Без претензий на полноту и академичность. Она воспроизводит тексты, составляющие и предыдущие пять изданий Горенко (выходившие в Израиле и Москве), но ровно в том порядке, в каком редактор счел нужным их поставить. Поэтому во многом это очень личная книга: составителя Бориса Кутенкова и автора вместительной, предваряющей стихи статьи Ольги Аникиной.
Предвосхищать книгу предисловием – ценно и ответственно. Однако в данном случае тридцать страниц объяснений откровенно довлеют над выдающим себя за стихи Анны Горенко отчаянным, отвязным, азартно организованным хаосом – сгустком естественной и беспощадной энергии, которая в силу причудливых перспектив (и неочевидных преимуществ) явилась миру (в очередной раз) через конкретного человека (своего рода смертника).
Ольга Аникина – так же, как многие, писавшие о Горенко ранее, – старается быть справедливой и ответственной. Но, по факту, послушная авторитету сказанного до нее, автор вводит нас под влияние неадекватно разросшегося мифа — разросшегося на искусственной почве в небольшом сообществе, претендующем на целостность и состоятельность, существуя на новом месте со своим старым, русским языком. Для локальных сообществ необходимость в создании собственных кумиров вполне понятна. И поэзия русскоязычной диаспоры в широком литературном поле существует в большой степени именно за их счет. И миф о Горенко сегодня – во многом, если не во всем, миф не столько о ней, сколько о причастных – и о причастности.
В предваряющей статье мы улавливаем заезженный сюжет о Пигмалионе и Галатее – и между строк просачивается тщательно скрываемая тревога автора о притязаниях Владимира Тарасова на образ и тексты подопечной поэтессы. Сияет готическим светом сюжет о «проклятом поэте» в проклятые времена. Где-то маячит и магическая цифра «27» – ну, конечно, Лермонтов, Тракль, Рыжий. Сигналит история переселения советских евреев в землю обетованную. Напоминает о себе, конечно же, и русский рок. Приглаживают непарадные вихры частные сюжеты, которые мифотворцы находчиво и с удовольствием встраивают в контекст общественно значимого – например, о том, как Анна Карпа обзавелась псевдонимом, взяв фамилию Анны Андреевны. В общем, чего там только нет, притянутого к одному имени, щедро снабженное ссылками на мнения и мемуары.
Все это несколько тяжеловесно сосуществует со стихами. Когда мы добираемся до них, таких очевидно свободных, неудержимо летучих, как будто бы, на первый взгляд, связанных мало и внутри самих себя, то читать, кажется уже и нечего. Они гаснут, рассыпаются на фоне того, что вся история книги как будто бы рассказана – но что за история? О жизни поэта мы всё же узнаём не больше, чем уже на сто раз переговорено, очень общо – родилась в Молдавии, жила в Ленинграде/Санкт-Петербурге, в 18 лет перебралась в Израиль, где объявила себя израильским поэтом, пишущем на русском, и где, пожив кое-как, в основном по коммунам, скончалась от передозировки запрещённых веществ через десять лет – в те самые двадцать семь. С обстоятельствами быта и бытия Горенко в Израиле очень любопытно ознакомиться – по другим источникам: по мемуарам разной степени самовлюблённости. А ироническая и даже едкая пьеса-коллаж (компилят, составленный в том числе из мемуаров), выставленная на странице в ЖЖ Антона Очирова [1], убедительно и безжалостно подводит им итог, как бы оголяя сам процесс мифотворчества.
Обширная статья Аникиной, как и прочие, не дает представления ни о детстве и семье, ни о питерском периоде жизни поэта – ни о чём, что касалось бы формирования, созревания вкусов и идей. Для Горенко у пишущих о ней как будто не хватило спокойной прозы жизни. А ведь очевидно, что поэзия рождается не на фантастической нейтральной полосе между жизнью и воображением, а на уязвимой полосе огня, в зоне столкновения всего того, что формирует личность – а значит, и поэта. Нет поэта без биографии. Нет смысла лишать его биографии, заменяя пустоватыми обобщениями драму жизни. Автор статьи выстраивает свой романтический образ своего романтического поэта Анны Горенко, будто намеренно исключая из контекста всё, что могло бы образу повредить. Об этом в «Годе литературы» упоминает Антон Азаренков в своей весьма взвешенной рецензии на книгу: «Установка на антибиографизм, тем более нарочитая, чем более скандальна жизнь автора, может привести к тому, что автору попросту навязывается чуждая ему программа. Более того, сама идея разделения «жизни» и «речи» представляет собой не что иное, как культурный миф, к тому же давно оспоренный теоретиками литературы».
Более того, хочется немедленно согласиться с Азаренковым, что миф о Горенко все-таки во многом – навязанная программа, которая производит и в дальнейшем предвзятые интерпретации ее жизни и ее стихов, допущенные в нашем случае и автором предисловия. Началось это, конечно, много раньше – Ольга Аникина пользуется большим количеством источников. Чего стоит хотя бы мнение израильского поэта Евгения Сошкина о «предельно сознательном и независимом выборе» «растянувшегося самоубийства» – может ли глубоко зависимый человек, наркоман, выбирать «сознательно» и «независимо»? Аникина повторяет, еще более окультуривая: «Выбор пути социально отверженного поэта произошел в силу личного противостояния Горенко “господству культурного бессознательного”». Все это, как мне кажется, работает на окончательное уничтожение прозы жизни в отношении Горенко и создание некой фальшивой реальности. Безусловно, трудно признать, что наша героиня – в общем-то, больной, маргинализирующийся человек. Отрицание этого в каком-то смысле даже романтизирует зависимость, предлагая ее как выбор.
Такими же невероятными кажутся, например, и объяснения поэтических «усекновений», разбирания тела на составные в стихах Горенко – как избывание телесности, как то самое, чуть ли не сознательное, «самоубийство». Почему бы не взглянуть на девиации Горенко, которые с удовольствием описывают самые разные мемуаристы (беспорядочная половая жизнь, зависимость и пр.) с другой стороны – как на затягивающую поэта болезнь? И тогда многое в поэзии Горенко может восприниматься как борьба с ангедонией, жестокий психологический конфликт, внутренний разлад, требующий решения. В конце концов, материал для поэта – в большой степени он сам, и нельзя забывать, что у всего, в том числе у стихов, есть причина, которая требует нашей внимательности. Да, при таком подходе пышной романтики будет, бесспорно, меньше – но зато больше правды и понимания, почему написано именно это и именно так.
Вопроса о личности поэта ничто не отменит. И в нашем случае, учитывая и сам метод письма, и бурную биографию Горенко, на этом фоне всегда будут возникать и сомнения в ценности поэтических активов – какие из них ценный плод чистого поэтического сознания, а какие всего лишь побочный продукт грубого влияния, изящно именуемый наркооптикой (особенно учитывая то, что подтверждения поэтической работы в состоянии опьянения есть в мемуарах, к примеру, того же Владимира Тарасова). Предположу, что такие речевые проявления лишены большого смысла, ибо представляют собою набор более или менее случайных сочетаний, интересных лишь в контексте специфических исследований искажения сознания.
Я веду к тому, что подобная поэзия имеет одно крайнее свойство – она требует «обычной», без подмены мифом, биографии. Ключа, который расшифрует самого поэта, представит его как связное и непростое повествование. Составитель книги Борис Кутенков попытался (и, кажется, небезуспешно), развернуть невеликий, в общем-то, корпус стихотворений Анны Горенко в драматическую картину её жизни – в своё представление об Анне. В каком-то смысле это даже полемика с устоявшимся подходом (в том числе и с установкой, данной предисловием).
«Королевская шкура шмеля», шестая по счету книга стихов Горенко, составлена, в принципе, из тех же самых, что и прочие книги, стихотворений и прозаических отрывков. Важен факт самого обращения с материалом. Так, предыдущее издание под названием «Успевай смотреть», отредактированное и щедро откомментированное Владимиром Тарасовым, откровенно тенденциозно, эпатажно (а критик Евгения Вежлян смело провела параллели с Дантовой «Новой жизнью» – действительно, в комментариях образ «Анечки» катастрофически засвечен неумеренной яркостью образа их автора). Не разделяя претензий Тарасова на гениальность Горенко (как того требует миф), я вижу в ее текстах оригинальное яркое начало поэтического пути, которое, к сожалению, в большой степени так и осталось потенцией. Стихи Горенко во многом – восхищение Еленой Шварц (акцентированное самой Горенко), как внутреннее родство с близким поэтом романтического типа. И нынешняя книга удачно представляет нам Горенко именно таковой, разворачивая поэтическое созревание романтика, правда, в отличие от Шварц, короткоживущего. Открываясь довольно простым (и даже наивным) стихотворением «Просыпайся умерли ночью поэты все-все…», преодолевая то, что критик Данила Давыдов назвал «некроинфантилизмом», книга подводит к болезненному камланию одиночества, а затем и к трагическому, до ироничности, высказыванию о последней надежде – им и заканчивается поэтический блок книги. Порядок текстов не хронологический, но концептуально оправданный. Любопытная подборка прозы традиционно следует за стихами и призвана расширить читательский взгляд на поэта, добавляя к портрету штрихи быта и настроения.
***
Общий сюжет поэзии Горенко – пока что сюжет частной жизни, редко выходящий за пределы личного эмоционального переживания. Ее стихи, скорее, лирическое явление, чем прозрение. Именно этим, похоже, и обосновывается требовательность Горенко к зрению: она только
хочет увидеть большее. Замечу, что и Ольга Аникина настоятельно привлекает наше внимание к важности зрения, видения для Горенко (предпосланная статья даже называется «Своими глазами одновременно»; книга, составленная В. Тарасовым, озаглавлена в том же духе – «Успевай смотреть»).
И в этой требовательности к зрению будто бы снова скрывается связь Анны Горенко с поэзией Елены Шварц, визионерские настройки которой очень тонки и очевидны, а зрение заявлено как основополагающая функция для поэта. «Поэт есть глаз» («Подражание Буало») – он сам становится зрением и видит Бога. В более позднем стихотворении «О том, кто рядом»: «Я – глаз его миллионный» – поэт прямо называется глазом Бога. «Ты Его не увидишь, пока / Не облачишься / В облегающий тело глаз, / В чечевицу алмазную» – таков фундаментальный принцип Шварц: видение. Для Горенко зрение – это, скорее, рассматривание, а не видение. Рассматривание всего лишь различительный (а не богоявительный и богоутвердительный, как у Шварц) инструмент. Она рассматривает действительность и сны (отделяя их таким образом от реальности). Ее мистицизм, о котором заявляется, тоже связан с
со зрением,
видимостью.
Именно на зрении завязаны, как мне кажется, и множественные образы в стихах (представленные как голоса, это скорее портреты) – лирический герой даже в пределах одного стихотворения превращается, распадается, предстает то мужчиной, то женщиной, готов обернутся, кем угодно – быть тем, кем его хотят видеть. Как пример этому можно привести стихотворение «В.Т арасову»: в итоге герой трагично остается невидим и невидящ («я такой никакой / говорящий ложь»). «Я обменяю душу на восемнадцать глаз» – свидетельствует скорее о недостаточном зрении, о собственной слепоте, о требовании видеть. Видимость «сбоку» («я выхожу из провинций моей души / я тотчас вижу сбоку: тело может быть норка птицы»; «смутный вид сбоку сиял красотой напрасной») подтверждает некую неясность зрения. Мучительность процесса рассматривания аналогична мучительности процесса сочинительства/говорения/писания («Несколько смертных строк смертному телу / столько же светлых мук светлому взгляду»). Итог – ощущение пустоты, которую не заполнить, «смотреть как тихо почему целует никогда» – вопрос навсегда останется без ответа. Пока зрение не достигнет уровня «видение».
У Горенко, предположу, именно невидящий глаз и усиливаем той самой наркооптикой. Не для расширения ли взгляда ищет она способы расширения сознания, пусть даже таким деструктивным и малоэффективным методом? Не потому ли описывает и процесс приема (к примеру, «железная дорога», «нега» её «железных дёсен», «впадающая в лес» – это ведь отчаянная позиция, особенно учитывая культурную наполненность самого понятия «лес»). Не с бессилием ли зрения связан и конфликт с «физикой» – физическим телом, которое неспособно видеть? Горенко не «усеивает» плоть глазами, в отличие от Шварц («Что плоть бороть? – Её огнём всю надо напитать / И видеть научить, и понимать, / И всю глазами светлыми усеять – у Шварц), она избавляется от нее. А точнее, от нестабильного слепого «я», присущего «физике», доводя дестабилизацию до крайнего предела, практически до распадения.
Но при этом каждая часть как будто может иметь свое зрение (см., например, «придумай мне сестру…»). Так что уверенная множественность в текстах словно бы работает на умножение, усиление зрения – по совокупности. Но при этом разрушается целостность лирического героя, разрушается способность субъекта видеть. Разрушается и он сам как физическое явление. Это главный и действительно трагический конфликт стихов Горенко – страстное, даже неуемное желание увидеть больше, но быть ограниченным в своем зрении. Я думаю, что в случае Горенко мы имеем дело не с визионерством, о котором обычно заявляется, – ведь оно во многом есть принятие, но с протестом и внутренним бунтом.
Речь (сближенная, что характерно, со зрением: к примеру, голова «Чтобы по блюдечку покатывалась / Слюной пророческой заборматывалась!» – сказочное блюдечко показывает, голова бормочет) множится голосами (образами, личностями). Это похоже на деконструкцию, но возможно, что это одновременно и реконструкция: образы, получая право голоса, объединяются интонацией, воспроизводя «движение соединения и разъединения, которое уже само по себе является ритмом» (Анри Мешонник «Рифма и смысл»), ритм в ее стихах во многом организует смысл – рассчитывая на то, что в итоге сила зрения усилится соответственно количеству возникающих «маленьких «я» (как называет это дробление Ольга Аникина). Но каков эффект этой нетривиальной операции?
В этом контексте интересно и вот что: а существует ли, в принципе, в стихах Горенко «истинный «другой», «ты-не-я», по выражению Ольги Аникиной? Может быть, истинный другой в полной мере – только влюбленный мертвец, как действительно «другой», то есть представитель иного плана существования, иного способа видения. И мотив сновидений для Горенко поэтому так важен, ведь действующие в нем тоже «истинные другие».
Сердце моё! выкуем тонкие слоги уроним их в вену перелистнём страну после десятка страниц беспредметной тревоги офицер на снурке повесится я уснуСама смерть традиционно сближена со сном, но в нашем случае – преимущественно путем спасительной галлюцинации. Традиционное сближение сна и смерти оборачивается здесь мотивом побега. Но, по факту, даже не в иной мир путем смерти, а в пустоту, иллюзорность. Это симптоматично. Сакральный опыт предела, преодоления, перехода превращен в галлюцинацию, как и сама Смерть. А это уже безвыходность высшего уровня: окончательная. Поэтому путь романтического поэта, за которым мы следуем, путешествуя по ее основной, поэтической части этой книги, сопровождается горькой и отчаянной иронией, которая служит и удручающей точкой в конце поэтического блока, подытоживая беспросветную реальность: «Зато Господь возьмет меня на небо / За то, что я пою, как Божий ангел». Не знаю, достаточно ли этой робкой, беспощадно ироничной надежды, чтобы развеять общую безнадежность этих стихов. Бежать-то некуда.
___________________
1. См. https://kava-bata.livejournal.com/647835.html
скачать dle 12.1