ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 238 март 2026 г.
» » Александр Марков. О ЧТЕНИИ И ЖЕЛАННОМ ЧЕЛОВЕКЕ

Александр Марков. О ЧТЕНИИ И ЖЕЛАННОМ ЧЕЛОВЕКЕ

Литературные мечтания Александра Маркова
(все статьи)




Образ исчезновения читателя напоминает об угрозе для биологических видов; но читатель — не зверь, он фантом. Он — производное от сложнейшей архитектоники культуры, и его «вымирание» означает не деградацию умов, а смену самой парадигмы бытия-в-тексте. Чтобы понять, возможен ли его ренессанс, нужно не вздыхать о прошлом, а провести археологические раскопки, вскрывая пласты опыта, наслоившиеся на акт чтения за последнее столетие. Что мы найдем в этом культурном керне? Не кости, а позы. Не черепки, а форматы. Не прах, а конфигурации желания.

Слышали ли вы когда-нибудь тишину, которую создает книга? Не ту, что наступает, когда закрываешь последнюю страницу. А ту, что живет между строк в определенную эпоху — густую, звонкую, тревожную. Тишину, которую можно было разрезать ножом в очереди за «Новым миром» в 1962-м. Тишину, что стояла в комнате, где под копирку стучала машинка, производя шесть экземпляров «Ракового корпуса». Это была тишина слуха, обостренного до муки. 

Говорят, читателя того, советского, самиздатского, перестроечного, больше нет. Он растворился, как сигаретный дым в сквозняке времени. Но давайте спросим иначе: а при каких условиях призрак того читателя может материализоваться вновь? Не для ностальгии. А для новой встречи — с текстом, который будет для него так же важен, как для шестидесятника — Аксёнов. Читатель — не статистика. Читатель — это поза, свет, запах и главное — незаживающая рана в душе, которую ищет книга, чтобы стать бальзамом или, наоборот, острым зондом.

Да, представьте на мгновение, что читатель — не человек с книгой, а особый род призрака, рождающегося на стыке конкретной материальной формы, коллективной тревоги и личного томления. Этот фантом не вечен. Он материализуется, когда эти три силы сходятся в резонанс, и рассеивается, когда их аккорд распадается. Вопрос «есть ли такие читатели, как раньше?» — это вопрос не о ностальгии, а о поиске той новой, еще не угаданной конфигурации, которая вызовет к жизни фантом завтрашнего дня. 

Чтобы ее нащупать, нужно проследить, как текст, перестав быть рукописью, обрел переплет, как этот переплет стал символом статуса, как статус был низвергнут толстыми журналами, а потом и они растворились в мерцании экрана. Это история не об идеях, а о позах, форматах и ранах — о том, как тело и душа приспосабливались к разным способам получения слова.

Начнем с того, что чтение — это всегда архитектура, а не просто действие. Поза читающего — высеченный в пространстве и времени манифест. Возьмите образ викторианской леди, погруженной в роман на лужайке. Это не просто отдых. Это сложный ритуал обретения автономии. Ее тело, скованное этикетом, через акт чтения вырывается из сети социальных обязательностей гостиной. Книга становится щитом, а лужайка — terra nullius, нейтральной территорией, где ее сознание может путешествовать свободно. Свет естествен, воздух свеж — это побег из душного интерьера, побег в буквальном, физическом смысле. 

Советский человек, съежившийся в уголке с дефицитным томом в хрущевке, — его поза другая. Сгорбленная, охранительная. Тело пытается стать невидимкой, спрятать сокровище от посторонних глаз, слиться с дешевыми обоями, оставить снаружи только взгляд, жадно бегущий по строчкам. А поза современного человека, скользящего пальцем по стеклу? Тело расслаблено, мозг перенапряжен. Взгляд не углубляется, а скользит по поверхности. Запах? Нет больше запаха машинописной краски самиздата — едкого, резкого, врезающегося в память. Запаха библиотечной пыли, в которой смешалась плесень, бумага и время. Запах нового, пахнущего типографской краской журнала «Иностранная литература». Современный экран без запаха и без тактильности. Он стерилен. И в этой стерильности таится проблема: мы читаем уже не телом, а лишь зрением. Исчез целый пласт чувственной памяти, на которой крепилось переживание.

Теперь перенеситесь в кабинет французского энциклопедиста XVIII века. Его поза — не расслабление, а труд, предвещающий труд машинисток Самиздата. Он склонился над фолиантом Дидро и д’Аламбера, но его чтение не линейно. Он следует отсылкам, перепрыгивает с тома на том, выстраивает в уме перекрестные связи, делает выписки, зарисовывает схемы. Это чтение-строительство, создание мысленного здания Просвещения и технического прогресса из готовых, но разрозненных блоков. Запах здесь — не свежей травы, а старой бумаги, воска от свечи, возможно, дорогого табака вольнодумства. Это запах системного, упорядоченного знания, доступного лишь тому, у кого есть стол, время и эти самые фолианты. 

Совершенно иную телесность предполагал вадемекум — карманный справочник врача французской школы Монпелье XVIII века (Франсуа Босье де Лакруа). Его не читали в кресле, его лихорадочно листали у постели больного. Его формат — антитеза величественным анатомическим атласам Везалия. Если атлас — царственный памятник знанию, то вадемекум — его функциональный республиканский, почти сиюминутный инструмент. В нем не было места для иллюстраций лучших граверов; его ценность была в емкости, структурированности, мгновенной наводимости. Рука врача, липкая от пота, дрожащая от усталости или спешки, нащупывала в кармане этот свод правил — связь чтения с жизнью и смертью была здесь прямой, тактильной, лишенной всякой метафизики. Каждый из уже названных форматов — энциклопедия, карманный справочник, многотомный роман — подразумевал не только определенную позу, но и особую темпоральность, особый тип внимания: неторопливое созерцание, системный поиск, моментальное считывание.

Парадоксальным образом новая темпоральность рождала и новый формат, и нового читателя. «Федералист» — серия анонимных памфлетов Гамильтона, Мэдисона и Джея в поддержку ратификации Конституции США в штате Нью-Йорк — существовала на стыке книги и газеты. Это была публичная аргументация в реальном времени. Ее читали не в тиши кабинета, а в шуме таверн, в напряженной тишине законодательных собраний, вслух, с последующей яростной полемикой. Читатель «Федералиста» был не потребителем готовой истины, а соучастником творения политической реальности. Его поза была позой дискуссии, жестикуляции, его чтение было немедленно обращено в действие, в голос, в выбор. Это чтение как акт гражданского созидания. 

Контраст с этой публичностью — интимность и тайна чтения самиздата в СССР. Здесь не могло быть и речи о позе расслабления или публичного обсуждения. Тело читающего превращалось в тело контрабандиста и заговорщика. Чтение происходило урывками: в ванной, ночью под одеялом с фонариком, на кухне. Мы должны говорить о гаптике, о тактильном измерении текстуальной культуры. Самиздат не пах типографской краской. У него была своя, ни с чем не сравнимая фактура. Шершавая, сероватая, тонкая бумага, низкого качества, которая впитывала пот с пальцев. Оттиск букв, иногда едва пропечатанный, который можно было почувствовать подушечками пальцев, проводя по обороту листа. Кривизна строк, съезжающих вверх или вниз. Характерный звук переворачивания таких листов — более сухой и резкий, чем у фабричной книги. Это пахло различным черным трудом: страхом, потом, яростью машинки, пылью дешевой бумаги. Чтение здесь было актом риска, доверия для чернорабочих интеллекта. 

Советский проект был проектом тотального просвещения, то есть, в сущности, проектом создания нового читателя. Парадокс в том, что этот проект был глубоко раздвоен. С одной стороны — лозунг о «самой читающей стране», где литература выполняла функции и философии, и психотерапии, и социального лифта. Собрание сочинений на полке было не просто библиотекой, а знаком принадлежности к слою, определяющему режимы промышленного и культурного производства. Но другой стороны — официальная детская культура. Ее архетипические герои — Буратино и Незнайка — это же анти-читатели! Это трикстеры, плуты, энтузиасты, на дух не переносящие даже двух написанных строчек, которые побеждают мир не через книжное знание, а через наитие, удачу, хаос и безудержную предприимчивость. Им противопоставлен унылый стихоплет Пьеро или педантичный Знайка. Даже в «Старике Хоттабыче» Лагина ключевой стержень сюжета — не изучение с магом «правильных» советских книг, а обучение современным коммуникациям (телефон, метро, футбольный матч), то есть, по сути, социальным кодам, а не канонам. То есть и собрание сочинений на полке было тоже коммуникатором, не таким, как телефон, радиоточка или метро, но тоже определявшим — кто я? каков будет мой карьерный путь? кому позвонить в какой ситуации? какие еще ресурсы задействовать? 

Среди переизданий книг нулевых, вышедших в начале 2026 года, привлек роман Андрея Рубанова «Великая мечта» (2008), переизданный в современном дизайне, почти эстетском, что так противоречит его содержанию. Роман, который должен вроде бы печататься на серой бумаге с грубым рисунком на обложке (первое издание украшала торговая палатка, бывшая уже в чем-то уходящей натурой), теперь издан так, будто это томик Эзры Паунда. Напомню, что там происходит. Юра и его друг в вонючей, скрипящей «железной черепахе» посреди Москвы, которая «с завораживающей, ошеломляющей стремительностью превращалась в город желтого дьявола». Герои романа читают «глянцевые упаковки и блестящие этикетки», читают «печать тревоги и недоумения» на лицах прохожих, читают жесты милиционера. Это читатели, у которых отобрали текст. Тот большой метанарратив — и советский, и либерально-перестроечный — рассыпался. Остался мир, который надо читать как криминальную хронику или инструкцию по выживанию. Их «чтение» — это сканирование улицы на предмет угроз и возможностей. Литература как таковая сохраняется в их сознании лишь в виде гротескных, вывернутых наизнанку цитат. 

Мечта этих героев «умереть в канаве, как русский писатель», опять же напомню — не мечта о творчестве, это мечта о правильной, канонической, прописанной в учебниках смерти, поскольку жизнь не удалась ни как текст, ни как проект. Они хотят вписать свою биографию в литературный канон, даже если это канон гибели. Они хотят не написать, как Толстой, а умереть, как он — это единственный оставшийся способ причаститься великому нарративу, когда собственный нарратив украден, обесценен, превращен в фарс. Их диалоги пародийно стилизованы под «телеграфный стиль под Хемингуэя» — последний опознавательный знак утраченной культурной принадлежности. Чтение для них редуцировалось до чтения ситуации, где главный навык — понять, кого можно «кинуть» и как не быть «кинутым». Это варварская, тактильная грамотность. Они выхватывают смыслы на лету, как в драке — кулаком в висок. Это чтение-выживание.

И рядом среди книг с 2026 годом изданиях на титульном листе — хрупкий мир Зои из дебютного романа Светланы Павловой «Сценаристка». Ее чтение иное — это чтение себя через призму чужих сценариев. Она живет в мире текстов, которые бесконечно правят: «Гигантская реплика. Такой кирпич мало кто осилит». Ее чтение служебных заметок («Уберите эту паустовщину», «Это какая-то литературщина») — это чтение актов символического насилия, где ее авторское «я» постоянно подвергается цензуре во имя «продакшена». Ее тело сковано тревогой, поза — сгорбленная над ноутбуком в ожидании вердикта. Она читает старые свои тексты как медицинскую карту, диагностируя свой рост лояльности системе. Читает сообщения от Яна, Андрея, Виталика, пытаясь дешифровать код отношений. Мужчины для нее — очень плохие сценарии. Ян — текст, наполненный чужими, высокими цитатами (Скрябин, БЗК), который она не может присвоить. Андрей — текст на примитивном, бытовом диалекте, где «зашла как дети в школу» — ключевая метафора, которую она тщетно пытается интерпретировать как глубокую. И вот ее главное «чтение» — скроллинг ленты про ВИЧ. Это чтение-паника, чтение-исповедь, чтение-поиск утешения в цифровых джунглях. Настя-блогер @nastenkaslastenka становится для нее новым типом автора — автора-спасателя, который пишет не роман, а инструкцию по выживанию в новом, стыдном, заразном мире. Зоя считывает ее ролики с тем же напряженным вниманием, с каким советский человек читал Самиздат — потому что это знание, от которого зависит жизнь, и оно тоже стигматизировано, тоже находится на грани дозволенного говорить.

И здесь мы подходим к самому главному. К связи чтения и желания. Французская теория (Барт, Фуко) напомнила нам об античных истоках читательской культуры: об эросе познания. Сократ, ничего не писавший, но много читавший, соблазнял к добру, к истине. Чтение — это всегда акт желания. Желания стать другим. Желания понять. Желания причаститься. Советский читатель желал причаститься правде (скрытой, запретной) и через это — стать «настоящим человеком» в системе лжи. Читатель девяностых в изображении Рубанова версии 2008 года желал слиться с хаосом, чтобы выжить и ощутить мощь. Читатель-Зоя сегодня желает диагноза, инструкции, сценария, который выведет ее из лабиринта тревоги и одиночества.

Так есть ли такие читатели, как раньше? Нет. Потому что изменилась материя опыта. Исчез след машинописи, изменилась поза тела, погас свет лампы под абажуром, который выделял мир книги из окружающего мрака. Но осталось желание. Желанный читатель родится не тогда, когда мы начнем создавать новые форматы изданий на бумаге. Он родится тогда, когда появится достаточное число текстов, которые снова заставят слушать тишину. Текстов, которые будут читаться не глазами, а всей кожей, всеми нервами, всей незалеченной памятью поколения. Текстов, для которых придется выйти на улицу, выпрямить спину, вдохнуть воздух — и узнать в нем, может быть, слабый, ускользающий запах старой библиотеки, пыли и времени. Запах, в котором когда-то рождался человек читающий. Человек, который через чтение проектировал себя. И проект этот, несмотря ни на что, всегда был проектом свободы. 


Александр Марков, профессор РГГУ 


скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
192
Опубликовано 03 мар 2026

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ