ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 217 апрель 2024 г.
» » Евгения Вежлян. О НОВОМ ДИДАКТИЗМЕ И ЛИТЕРАТУРЕ ОПЫТА

Евгения Вежлян. О НОВОМ ДИДАКТИЗМЕ И ЛИТЕРАТУРЕ ОПЫТА

По ходу чтения: колонка Евгении Вежлян


Читая Горбунову и Некрасову



С одной стороны, капризный современный читатель разучился понимать: смысл должен быть дан сразу, предоставлен по первому требованию. Текст – это продукт типа пивной бутылки, выбирают ту, содержимое которой добывается без “открывашки”. Появилась даже целая группа критиков, кичащаяся своими правильными потребительскими установками, то есть тем, что не желает понимать, а непонятное в тексте относит исключительно к недостаткам. Никакого “двойного кодирования”, стилистической игры, никаких намеков и аллюзий… Никаких загадок или приемов, назначение которых нужно разгадывать. 
Но даже вне этой опрощающей оптики чтение оказывается сильно редуцирующим, сводящим произведения к тому, что, о чем и зачем говорится. Будто на этом, рецептивном уровне рождается нечто вроде нового дидактизма – сродни классицистской модели оного. То есть это дидактизм, исходящий из сложной идеологии, предполагающей сложное, совсем непрямое, соотношение этического и эстетического в произведении, дидактизм, не сводящий произведение к риторической иллюстративности, но переподчиняющий любой художественный жест задаче, лежащей за его пределами – в политической, социальной реальности. От текста эта установка требует стать свидетельством опыта, который может выдержать проверку на подлинность и неумышленность. Старшее поколение видит в этом “этическом повороте” призрак соцреализма или – в более приемлемом варианте – “критического реализма”, желание “изображения реальности”. Но вот в этом пункте – на границе “реализма” и “литературы опыта” (назовем пока так то явление, о котором мы хотим рассказать) лежит разница между контекстами двадцать первого и двадцатого века. 

В новом веке с его постправдой и кризисом субъектности (это если говорить о философской стороне дела) требование “опытной” релевантности текста, то есть соотнесенности его реальности с реальностью, в которой он воспринимается, предполагающее потенциальную возможность отождествить обе эти реальности, наталкивается на сопротивление, попросту оказываясь невозможным к выполнению. Что создает парадоксальную двойную конструкцию, в которой новая дидактическая рамка соблюдена – как своего рода “интерфейс”, но при этом тот “код”, который позволяет ее соблюсти, будучи не в фокусе внимания, обнажает “недоступность” опыта для требуемой “прямой” передачи. Опыт передается через систему своего рода “фильтров”, “оптических приборов”, опосредуется тропами, а речь о нем становится возможна только через трансформации самой инстанции повествования. Выражаясь, в свою очередь, метафорически, в таких текстах любая видимая нами точка расположена не там, где мы ее видим. 

Все это, разумеется, слишком абстрактно и требует примеров. За ними далеко ходить не нужно. Скажем, “Конец света” Аллы Горбуновой. Первое, что заметили в этом тексте – это его пресловутую “чернушную” реалистичность. А еще – эпоху. “Лучшее произведение о конце 90-х”. Героиня поступает в ПТУ, дружит с “неформалами”, испытывает на себе разное, экстремальное… И это все как бы биографично (есть даже глава, рассказывающая о начале литературного пути авторки). Кажется, что Горбунова напрямую и даже довольно безыскусно пишет о себе и о том, что на самом деле с ней происходило. Но этой безыскусности противоречит, например, то, что одни и те же события приписываются разным персонажам, рассказываются то от первого, то от третьего лица, переигрываются, из мемуара превращаясь в законченную и явно “придуманную” новеллу, а то и притчу. О том, как это устроено, говорит новелла “Воспоминание о забытом возлюбленном”: “Он родом из того мира, что снится телу, но в котором живет душа, в том мире, в котором мы – и музыка, и весна, и живущий в нем сокровенный возлюбленный. Там, в душе, живут возлюбленные, которые вечно любят друг друга. И нельзя отождествлять забытого возлюбленного ни с одним из возлюбленных, которых я знала в яви. Иногда забытый возлюбленный предстает в облике того или иного из “эмпирических” возлюбленных (...). Он кроется там, за границей памяти, у него нет имени, у него нет времени, вместо лица у него темный дремучий лес, на голове растут цветы и травы, во рту у него море, в одном глазу солнце, а в другом луна”. Книга Горбуновой – это не собрание рассказов и не “роман”, а весьма своеобразное художественное исследование субъектности: если биография есть, то как возможно написать ее? Кто то самое “я”, которое является субъектом биографии? Как оно устроено? Где его границы? Именно на эти вопросы экспериментально отвечает структура книги. Позволю предположить, что Горбунова (которая неоднократно, словно давая читателю ключ, пишет про философский факультет) исходит из совмещения двух гипотез: одна – это гипотеза о возможных мирах, где одно и то же событие может разворачиваться по разному сценарию, происходя с нашей возможной копией, и тождественной и не тождественной нам (отсюда и появление в тексте таинственной “копии Насти”), а другая – это метафизика трансгрессии, расширения себя, освобождения от субъекта-я (это очень хорошо видно в рассказе “Против закона”). Биография, написанная с позиций трансгрессивного опыта и возможных миров расширяет биографическое событие бесконечно и в конце концов вбирает в себя все, абсолютно любую историю, произошедшую с кем угодно. Социальное в такой биографии оказывается вместе с тем и метафизическим, метафизическое дается как социальное (что достаточно очевидно, когда, например, речь идет о новелле “Домашняя порностудия Трики Стрюцкого”). Горбунова играет с жанром, обводит (как в футболе) читателя и создает абсолютно новую, неожиданную и необоримую модель “литературы опыта”. 

Примерно то же происходит и в текстах Евгении Некрасовой. Но по-другому. Вернее, на других основаниях. Первое, что отмечают в ее текстах – это то, что они социальны. Некрасова называет прямо то, о чем обычно так не пишут. С Некрасовой не срабатывают механизмы “вуалирования”, позволяющие не замечать, вытеснять из восприятия негативные стороны жизни. Эти механизмы – различные социальные фреймы и условности, делающие отношения людей многосоставными и “непростыми”. Некрасова эти условности как бы “срезает”, оставляя лишь стержень, главное. Ее герои – как шахматные фигуры в социальной игре, где у каждой есть один и только один способ действия, определяемый главным свойством. За счет этой редукции ее социальный мир схематичен и прост для анализа: взаимоотношения ее героев отражают схематику социальных отношений. Но вот тут-то и начинается тот самый эффект аберрации, о котором я писала выше. Мир в текстах Некрасовой так узнаваем и достоверен, потому что он подчиняется закону абсолютного тождества – свойства, человека и поведения. Художественная антропология выстроена в нем так, что интроспекция, психологический подтекст оказываются невозможны. Так в этом художественном универсуме запускается механизм реификации (овеществления). Внутренние движения души человека, его свойства превращаются в вещи и становятся существами (вина в рассказе “Павлов”), метафоры, подчиняясь этой же логике, реализуются, а слова обретают силу менять реальность (Например, в рассказе “Потаповы” игра слов “потап – опотапиться – потоп” в конце рассказа оборачивается действительным потопом, приводящим к катастрофе). Все эти приемы ставят тексты Некрасовой в ряд текстов мифопоэтических, в которых реальность также трансгрессивна и метафизична, как и в рассказах Горбуновой. Только здесь это метафизическое дано через буквализацию, присущую фольклорному сознанию способность сополагать посю- и потустороннее. Социальное в текстах Некрасовой раскрывается через сказочное, которое авторкой вводится и тут же как бы “снимается” – в мире, где условность невозможна, сказка сразу же “вырождается” в абсурд. Так и возникает присущий текстам Некрасовой эффект абсурдной социальной реальности, воспринимаемой не просто как реалистичная, но как гиперреалистичная, узнаваемая и требующая непосредственного вмешательства. Дидактическая задача (в духе нового дидактизма”) тут, таким образом, решается не прямо, а от обратного. 
Парадоксальным образом, читая эти тексты, мы тем больше верим им, чем дальше они от реальности. Само их устройство убирает “четвертую стену” условности и тем самым – бесконечно раздвигает границы возможного опыта. И значит – написанное может восприниматься как жест, осуществляющийся в этой реальности. Так этика поглощает эстетику, а эстетика ищет новых путей осуществиться.



Евгения Вежлян
поэт, литературный критик, доцент РГГУ
скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
1 557
Опубликовано 15 апр 2021

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ