ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 216 март 2024 г.
» » Владимир Берязев. ХИТИНОВЫЙ ПАНЦИРЬ РЕАЛЬНОСТИ. Часть II

Владимир Берязев. ХИТИНОВЫЙ ПАНЦИРЬ РЕАЛЬНОСТИ. Часть II




Всплывающие окна

О чём то бишь я?
Нет, не о всемирной Сети, не о путешествиях по сайтам, где то и дело всплывает соблазнительное нечто и манит обманка пустопорожних вестей. Это память − унесло, задумался, попал в водоворот прошлого, уже не выбраться, да и не хочется, честно сказать. Пока не хочется. Это после ухода мамы всё время тянет вернуться, рассмотреть некоторые картины попристальней, как бы с высоты, с пригорка времени: как там было, почему так было…
Помню, во время посещения музея Александра Вампилова на его родине в райцентре Кутулик Иркутской области мне перехватило дыхание до спазма в груди, я выскочил из этого барака на шесть квартирок и насилу отдышался в соседнем скверике. Нет, мы в Прокопьевске жили куда богаче, у нас в избе было не две, а четыре комнаты. И кухня была поболе, и сени, и кладовка. Ещё стайка для кур и поросёнка, ещё баня да гараж для мотоцикла ИЖ-49, да огород. Но, Боже мой, как всё похоже, те же кровати с панцирными сетками и горой подушек, та же этажерка с двумя десятками знакомых по детству книг, та же печка с плитой и духовкой, где сушились наши валенки и пеклись пироги, тот же круглый стол и трюмо. И на этом пятачке в двадцать метров жили шесть человек, здесь читал, делал домашние задания, отсюда вышел великий драматург. Значит, было что-то превыше этой сиротской, нищенской обстановки, и не дворянская усадьба вовсе здесь вспоминается, а келья послушника. Видимо, аскетический дух, вера в будущее своих четверых детей, в трагическом 1938 году утративших отца, и подвигали маму Александра Анастасию Прокопьевну на жизненный подвиг, сравнимый с монашеским служением. 
Всё не даёт покоя мысль: для чего надо было судьбе на три с половиной года разлучить меня с мамой? Чтобы я с трёх до шести лет получил опыт сиротства? Чтобы я узнал вкус пустоты и одиночества? Чтобы душа привыкла к ожиданию?
В нашей избе на улице Циолковского, 16 в буранные зимы начала шестидесятых годов свет гас довольно часто. И тогда мы собирались возле кухонного стола напротив печки перед зажжённой парафиновой свечой вчетвером – бабушка Алёна, старшая сестра Надежда, брат Витя-Виктор и я младшенький. Отец, всю жизнь любивший выпить, а в годы отсутствия мамы, видимо, ничем не стеснённый, не всегда ночевал в своей постели. Поэтому, думается мне, вечера в тёмном зимнем доме с потрескивавшей свечой и раскалившейся до малинового жара печью запомнились мне особенно отчётливо. Окна на ночь закрывались ставнями и запирались на железные затворы, в проушины которых изнутри дома продевались клинья. Через отверстия в стене вдоль железного пальца затвора всю ночь сочился холод и утром при свете электричества и солнца, бившего в щели ставен, можно было любоваться на сахарно-ледяной шишак, намёрзший на конце затвора. Если его соскрести ножом и положить в рот навроде леденца, он казался особенно вкусным. Но это утром.
А при свете свечи в закупоренном наглухо тёмном доме пятилетнему мальцу мир представлялся насквозь одушевлённым, в дымоходе, если приложишь ухо к известковой стене, что-то и погудывало и вздыхало, ставни скрипели и перестукивались под ветром, затворы лязгали от ударов бурана сочленениями морозного металла, в тёмных углах дома вообще ворочалось что-то мохнатое и периодически раздавалось шуршание и цоканье. А ведь ещё был подпол, где хранилась картошка и варенья-соленья, туда вообще можно было спускаться только с бабушкой и белым днём, а ночью под домотканым половиком, под крышкой с железным кольцом чудился целый мир со своими жителями, неведомый и чуждый. И только печь, – нет, не огромная, деревенская, русская, с которой я познакомился позже на Алтае, в доме бабушки Пелагеи, а обычная «голанка», пожиравшая за сутки до пяти ведер антрацита, – только печь всегда была живой и тёплой, излучала своё, женское, ласковое, родное, и когда мы ложились в кровати под толстые ватные одеяла, было совсем не страшно, потому что в ней всё время что-то потрескивало, пересыпалось, от плиты шло ровное свечение, видное даже из спальни, а сквозь узкие щели печной дверцы на стены и потолок выплёскивались отсветы пламени, ты смотрел сквозь прикрытые веки на эту пляску саламандр, ты знал, засыпая, что всё хорошо, хо-ро-шо, хоро-шоро-хо…


***

Попались на глаза строчки двадцатилетнего Сергея Есенина: «Плачет девочка-малютка у окна больших хором, А в хоромах смех весёлый так и льётся серебром». Вполне заурядные юношеские стихи в жанре популярного до революции святочного рассказа, идёт Первая Мировая, уже полно сирот, стихи эти, думаю, вызвали нужный отклик, пришлись ко времени. Но меня царапнуло название – «Побирушка».
Эти существа оттуда, из самых первых моих воспоминаний. Только побирушки, появлявшиеся у нашего дома на улице Циолковского, были все как будто без лица, в чёрных сатиновых юбках до пят, в таких же платках, повязанных наглухо, до бровей, в пыльно-серых жакетах и с глазами, глядящими куда-то мимо. Я испытывал безотчётный ужас при их появлении – спрятаться, забиться под вешалку, в дебри пальто, плащей и прочего тряпья. Бабушка Алёна выносила им пироги и прочую милостыню, о чём-то беседовала. Бабушка была верующей в каком-то древне-крестьянском понимании Бога и Церкви. Никаких догматов она не знала, Символа веры повторить не могла, помнила три молитвы и четыре главных праздника. Два раза в год ездила на трамвае в храм на Зминку (это самая окраина Прокопьевска), даже икон в нашем доме не было, не считая открыток в бабушкиных личных вещах.
Как я сейчас понимаю, в первой половине шестидесятых годов так называемые побирушки, появлявшиеся у нашего дома, были из тех редких православных женщин, что обходили тысячи и тысячи дворов с надеждой на отклик в истосковавшейся по Богу душе, они несли весть о том, что Церковь жива, передавали новости, распространяли церковные календарики, собирали подаяния для храма, словом, делали самую тяжёлую работу послушниц.
Отчего же я при виде их испытывал такой тотальный всепоглощающий ужас?
Только ли потому, что мне сказали, мол, будешь себя плохо вести, придёт побирушка и уведёт тебя с собой. Думаю, дело было не в страшилке, я же их видел, чувствовал, а ребёнок есть существо подобное собаке, только ещё более чуткое, ребёнок видит всю правду, побирушки были иные, они отличались от всего остального мира, у них был другой знак… Это как кликуше врач даёт отхлебнуть из двух стаканов, в одном просто чистая вода, в другом крещенская, святая. Сколько бы и в каких вариантах ни повторялся эксперимент, простую воду кликушествующая отхлёбывает без всяких проблем, но как только к её устам подносят святую воду, она тут же впадает в крайнее возбуждение, начинает биться в эпилептическом припадке, выть и лаять.
Я своей младенческой душой чувствовал, что эти чёрные невзрачные женщины из другого мира, они коренным образом отличаются от всех, кого я знал на тот момент. А кого я мог видеть в свои пять лет? Шахтёры, шофёры, слесари, маляры, буфетчицы, труженицы ламповой или шахтного подъёма, работники и работницы обогатительной фабрики. Горняки и горнячки!
Что они знали?  Во что верили?
Помимо пьянства, сурового полунищего существования, помимо беспрестанного труда дома и на работе, помимо тёмного тогдашнего быта (со страстями, руганью, скандалами и – с другой стороны – с какой-то чистой радостью жизни), многие мои соседи по улице Циолковского и Покровского были искренни и простосердечны и обладали ещё свойственной тому времени наивной верой в завтрашний день. Это была особая пора. Никто ничего не планировал, всё было раз и навсегда заведено, за судьбы граждан отвечало государство…
 И тут вдруг появляются агенты совсем другой епархии, другого владыки, другого миропорядка, они ни на чём не настаивают, но в них самих содержится весть о совсем ином восприятии действительности.
Неужели я это угадал?
С высоты прожитых лет в это верится с трудом, но страх, как одно из самых сильных чувств в человеке, подсказывает, что побирушки стали для меня первыми свидетелями о Христе. В них детское сердце прозрело возможность другой жизни и эта возможность чудилась в каком-то неведомо пугающем образе. Иного, видимо, и не могло быть тогда дано.


***

К тому же времени относятся и странные феномены, которые, как мне кажется, повлияли на формирование моего сознания, на душевный строй и восприятие действительности. За двустворчатой стеклянной дверью в большой комнате, которая громко именовалась «залом», над круглым столом, застеленным скатертью с витыми кистями, всё моё детство висели настенные часы с маятником. Они были приобретены в честь рождения брата Виктора в мае 1955 года и до сих пор целы, стоят себе на шифоньере в маминой комнате. И чёрный ключик, которым я их столько раз заводил, сохранился, и светло-ореховый деревянный корпус, и литое полированное стекло. Вот только мамы не стало.  
В те три года её временного отсутствия я довольно часто оставался в доме в полном одиночестве. Брат с сестрой были уже в подростковом возрасте и обладали известной самостоятельностью, бабушка либо копалась на огороде, либо отлучалась по различной надобности, отец работал на соседней шахте им. Феликса Дзержинского токарем и приходил вечером. Ни радио, ни телевизора у нас ещё не было. Единственным звуком в доме в моменты, когда я замирал, прислушиваясь, был звук маятника за стеклом настенных часов.
Сегодня трудно себе представить, насколько тихо могло быть в избе на окраине угольного города, в дебрях кривых улочек шахтёрских аулов (названных так, видимо, по аналогии с глинобитными трущобами Средней Азии). Звуки, особенно при наличии двойных рам, напрочь отсутствовали. Зимой дороги возле ближайших домов были вовсе не проезжими для колёсного транспорта. Источником звука при безветрии мог быть вой канатов в колёсах шахтного подъёмника или свистки маневровых паровозов на погрузке угля.
Всё остальное время я слышал лишь шаги маятника – тик-так, тик-так, звуки были чёткие, щёлкающие, с ярким металлическим тембром – тик-так, тик-так, в это время давление в перепонках ушей вдруг начинало возрастать, я словно бы всё отчётливее слышал их звон, глаза раскрывались от какого-то таинственного предчувствия, под ложечкой разливался холодок восторга и тайны – тик-так, тик-так… Нет, никакого страха, лишь удивление и щекочущая радость. Вдруг, в какой-то момент, когда допустимый предел нарастания звона тишины в ушах преодолевался, возникало совершенно новое, иное состояние, звук маятника словно бы приобретал эмоциональную окраску, на него отзывалось всё тело и способность слушания обретала вся твоя грудная клетка – ТИК-ТАК! Ты чудесным образом открывался миру  подобно большой перламутровой раковине, все звуки в тебе многократно усиливались и даже приобретали какое-то эмоциональное эхо. Так, будто вся поверхность кожи помимо осязания становилась слуховой мембраной. Если ты поскрёб ногтем волосы на виске, это твоё шкрябанье отдаётся во всём тебе, если сдвинул стул, на котором сидишь, то внутри черепной коробки этот звук оборачивается грохотом. А если ты, ради любопытства, начинаешь потихоньку напевать какую ни на есть мелодию, то твои слова и прочие тарам-пампам отзываются в тебе настолько преувеличенно громко и настолько экспрессивно, и восторженно, и пафосно, что это никак не соотносится с тем, что ты делаешь это нарочито тихо, почти шепотом.
Думаю, что в этих состояниях была нешуточная опасность срыва в неуправляемый хаос, в истерику, когда ты в цепной реакции эмоции, шума, грохота захотел бы перекричать самого себя, довести стук маятника в своём мозгу до громовых раскатов, тогда простое «о-о» могло превратиться в утробный вопль, но, к счастью, этого не произошло, я научился мало-помалу управлять этими состояниями, плавно сглаживая эмоциональный фон и возвращаясь к обыденному восприятию.
И лишь не так давно я случайно вычитал, что подобные состояния в психиатрии носят название синдрома «Алисы в стране чудес», это «сочетание явлений деперсонализации с иллюзорным восприятием окружающего пространства и времени, нарушением схемы тела и психосенсорными расстройствами». Вот так, прожив полвека, ненароком выясняешь про себя, что ты, брат, − псих, что ты с детства был деперсонифицирован (т.е. не в себе), что твоё восприятие мира, можно сказать, с младенчества является иллюзорным. А уж про пространство и время я вообще молчу. И про то, и про другое, видимо, только психиатры всё знают – и что это такое, и как правильно надо сии категории Творения воспринимать, не иначе − как в старом армейском анекдоте: «от забора и до обеда» копать тебе, Берязев, не перекопать.


***

Озадаченный вопросом «а не псих ли я?», решил обратиться к первоисточнику и открыл книгу сэра Чарлза  Лютвиджа Доджсона, он же Льюис Кэрролл про Алису в переводе Владимира Владимировича Набокова под названием «Аня в стране чудес». Первое, что заставило вспомнить мои детские опыты, это встреча Алисы-Ани с голубой гусеницей, курящей кальян на шляпке большого гриба. Особенно вдохновил меня следующий фрагмент:
− Стой! – крикнула Гусеница. – У меня есть нечто важное тебе сообщить. − Это звучало соблазнительно. Аня воротилась. – Владей собой, – молвила Гусеница.
Второй момент, давший мне надежду в том, что я, возможно, не слишком ненормальный, и попросту являюсь рядовым представителем так называемых странных людей (странников), это слова Чеширского или Масляничного кота по поводу определения безумия:
– Ну так вот, – продолжал Кот, – собака рычит, когда сердита, и виляет хвостом, когда довольна. Я же рычу, когда доволен, и виляю хвостом, когда сержусь. Заключенье: я – сумасшедший.
Относительно того, что есть Время, достопочтенный Чарлз Доджсон он же Кэрролл оставил нам следующий диалог между Алисой-Аней и Шляпником:
– Я только села на время, – кротко ответила Аня.
– То-то и есть, – продолжал Шляпник. – Время не любит, чтобы на него садились.


***

Время считается только с теми, кто в своём творческом порыве доказывает, что его не существует. Также как вера воплощается в реальность в зависимости от степени и полноты веры, в прямом соответствии с Евангелием.


***

Было ещё одно повторяющееся нечто, нарушавшее тишину в нашем доме по улице Циолковского, 16 — содрогание земли. Я с самых младых ногтей постоянно, как и все окрестные жители, испытывал на себе волны тектонических ударов. Мы ежедневно находились в зоне небольших землетрясений силой 1-2 балла, в шкафах и сервантах звенела посуда, покачивалась люстра, подрагивал под ногами пол, тело чувствовало, как после тяжёлого уханья, в недрах под твоими ногами постепенно затухает болезненная судорога. Как только я научился задавать вопросы, мне объяснили, что это подземные взрывы, что это в забое шахтёры рвут аммонит, чтобы добраться до угля, того самого, которым мы зимой топим печь. Земля на такое обращение отзывалась глухим стоном, выбросами метана, провалами поверхности на месте подземных выработок, крушением шахтной кровли, авариями и кровавыми катастрофами. Шахтёрский город отдалился вместе с юностью, уже две жизни вместилось в эти почти полвека, но содрогание недр, после глухого удара взрывчатки, помню каждой клеткой своего тела… Пусть и на пять раз в моей физической оболочке за это время поменялись все молекулы. Видимо, файлы памяти запечатлены не в материи, а в духе, всё-таки в нём. Вот начал вспоминать, разматывать, рассматривать и картины одна за другой всплывают, всплывают как будто со дна…


***

 В одной из поездок в горы мы останавливались на летней стоянке пастуха-алтайца по имени Василий. Это в трёх километрах от деревни Кырлык, просторная долина Чарыша, ручей, рубленый дом, шестигранная юрта, загоны, коровы, кони, размеренная жизнь большой семьи. И в этом современном быту номада — со спутниковой антенной, мобильниками, компьютером — вдруг вижу какую-то независимую жизнь младшего сына, пятилетнего мальчика Анчи.  Он особенно ни на кого не обращает внимания, бродит среди пасущейся скотины, что-то себе бормочет, словно бы разговаривает с бабочками, стрекозами, цветами и камнями, покрытыми цветным лишайником. Наши медики-позитивисты, считающие ещё с первой половины 19-го, что шаманская болезнь есть форма эпилепсии, при виде Анчи тут же бы поставили диагноз, мол, типичный пример детского аутизма, ребёнка надо лечить. Странное дело, но по большому счёту святой Франциск Ассизский во внешнем поведении ничем не отличался от алтайского мальчика Анчи, всё те же странности, всё те же птицы, бабочки стрекозы, всё те же разговоры с духами природы, всё та же погружённость в свой внутренний мир. Но столп католичества, основавший три ордена и имевший уже к концу жизненного пути более пяти тысяч верных последователей, как-то не укладывается в представление о психически неполноценном. И юродивым его не назовёшь, а вот буквальным исполнителем Нагорной проповеди вполне. И впрямь – как назвать психом человека, которого дважды принимал папа Иннокентий III − владыка Европы 12-го века, впервые тогда поименовавший себя наместником Божьим на земле? человека, убедившего образованнейшего египетского султана в своей правоте? человека, вдохнувшего веру Христову в орды рыцарей, уже успевших забыть о цели Крестовых походов?..
Критикуя св. Франциска и францисканцев, наши богословы должны вспомнить, а не из этого ли корня произросло нестяжательство Нила Сорского. Понятное дело, что преподобный вынес многое из своих взглядов с Афона, но идеи не знают границ, и за три века после св. Франциска его мистицизм, его служение Христу в той или иной форме проникло и на Русь...
Это давняя загадка. Дети до шести-семи лет очень часто бывают способны к чудесному (или странному) восприятию мира. Нагляднее всего это видно в детских рисунках, где и обратная перспектива, и, часто, существа невидимые нам. Общество, социум активно подавляет эти способности – закономерная вещь, если бы «человек дождя» Ким Пик и ему подобные составляли большую часть народонаселения, землю можно было бы представить островом блаженных. Но детские дарования различны и о чем-то свидетельствуют, что-то напоминают разумным и практичным представителям цивилизации.
Что это за свидетельства? Какова эта память?
Девственная душа подобна розовой раковине морской. Она слышит звуки бесконечного океана жизни, но присутствие рядом и в тебе самом такой огромности и тяготит, и пугает. Поэтому я согласен со многими писателями, будь то Андрей Платонов, Василь Быков или ныне живущий Михаил Чванов: в их произведениях детство далеко не райское время, а тяжёлое испытание, самый мучительный период в жизни. Это только у Ивана Шмелёва в книге «Лето Господне» детство исполнено света и радости. Во-первых, это песня изгнанника: живя на чужбине, всё родное кажется прекрасным, во-вторых, патриархальная православная семья давала душе мальчика Вани тёплое обиталище под сенью Христа. То, чего вовсе были лишены революционные и постреволюционные поколения детей в России. А когда тебя не защищает ни мама, ни Бог, всё чудесное вокруг, всё наполненное преувеличенной эмоцией, шорохом, стуком, движением – всё норовит превратиться в чудовищное, враждебное, способное пожрать.
Великая мука детства – мука страха и полной беззащитности, мука беспомощности, мука стыда.
Интересно, что ещё один любимый мною англичанин Гилберт Честертон в похожем ключе высказывался о детстве: «Если вы отнимете у ребёнка гномов и людоедов, он создаст их сам. Он выдумает в темноте больше ужасов, чем Сведенборг; он сотворит огромных чёрных чудищ и даст им страшные имена, которых не услышишь и в бреду безумца. Дети вообще любят ужасы и упиваются ими, даже если их не любят. Понять, когда им и впрямь становится плохо, также трудно, как понять, когда становится плохо нам, если мы по своей воле зашли в застенки высокой трагедии. Страх – не от сказок. Страх – из самой души». [1]
Вот свежее сообщение информационных агентств об исследованиях в Голландии: Сотрудники Университетского медицинского центра в Гронингене (Нидерланды) установили, что каждый десятый ребенок в возрасте семи–восьми лет слышит…  голоса.
Причём утверждается, что эти голоса «несуществующие». То есть, если они звучат в голове и их невозможно (пока) записать в аудио формате, то их и не существует.
Думаю, что защиту от такого рода интервенций в детское сознание могут дать лишь любящие родители и молитва. Увы, в постхристианской Европе и то, и другое в большом дефиците.


***

Очень долго, вплоть до чуть ли не седьмого класса, не мог привыкнуть к своему отображению в зеркале.
− Вот это я? Неужели это я? Нет, не может быть.
Ушастый, стриженный под машинку, сопливый да ещё и зарёванный в моменты, когда меня подводили к трюмо показать: вот, мол, на кого ты похож.
А когда я всё-таки смирился с существом по ту сторону стекла с амальгамой, наступил продолжительный период нашего познавательного общения с двойником.
Признаться, я и по сей день, особенно по утрам при виде себя в зеркале, иронично хмыкаю: «Ну, привет, Берязев». И вот ведь незадача – не могу ответить на вопрос: кто в данном случае и к кому обращается. Либо я к тому, кто в зазеркалье, либо он ко мне, либо душа изнутри обращается к своей физической оболочке, либо человек похожий на Берязева, очнувшийся ото сна, после виртуальных путешествий приветствует себя в этой реальности. Тут главное шибко не задумываться. Иначе есть риск закружиться в мыслях, подобно собаке, ловящей свой хвост. Ускользающую мысль зубами не ухватишь, а во всё убыстряющейся погоне сдвинуться по фазе можно влёгкую.
С тем, что я идентичен своему отображению, повторюсь, я не мог смириться весьма продолжительное время. Отсюда постоянные кривляния  и верчения перед зеркалом, в особенности когда в доме никого не было. Мог подолгу рассматривать своё тело: дурацкий детский живот, подобный мячу, под ним – смешной отросток, на груди два прыщика, которые иногда вызывают беспокойство при прикосновении, ноги, руки, физиономия… Ну, лицо – это отдельное повествование, это как в мультфильме про  крошку Енота: «А ты не боишься того, кто живёт в пруду? Он такой страшный! Он всё время тебе угрожает». И страх нарастает, пока ты не начинаешь петь песенку Шаинского «От улыбки станет всем светлей».
Вот ведь интересно, если я считал, что моё изо- или отображение в зеркале не соответствует истине, значит я знал, предполагал или имел где-то в запасниках памяти подлинный образ? Иначе откуда эта уверенность в подмене? Или я как бы предвидел себя тридцатилетнего? Ведь, говорят, в посмертии все примерно этого возраста… Тогда понятно, что вид детского тела при сопоставлении с подлинным образцом вызывает чувство смущения.
         
                                                                                                      
***

Трюмо, стоявшее в левом углу «залы», аккурат между окнами, одно из которых выходило на юг, а другое на запад, это трюмо занимало особое место в моём постижении новоявленной для народившегося сознания реальности. Насколько могу припомнить, оно было тёмно-вишнёвого цвета, т.е. древесина, пошедшая на изготовление высоченной рамы, низенького бюро с ящичком и четырёх толстых круглых ножек, была покрыта каким-то вязким раствором наподобие смолы, что преобразило сосну в некое подобие красного дерева. Подозреваю, что сооружение это, возвышавшееся надо мной под самый потолок, было продуктом творчества местного кустаря, которому подвернулся под руки огромный прямоугольник зеркального стекла. Взрослый, подходя к трюмо, видел себя во весь рост, а я на первых порах своего самоосознавания возвышался над бюро лишь на уровне груди. Посему часто наваливался на вишнёвую столешницу, утыкался носом в зеркальное поле и выделывал всяческие фортеля, очень меня это занимало. В ящике бюро, узком, в высоту спичечного коробка, с ручкой, выточенной на столярном станке, хранились обломки расчёсок, пузырёк с порошком марганцовки, мотки с нитками, йод, тюбики с остатками крема, пара патроном с запахом помады и прямоугольное зеркальце.
Это зеркальце и стало инструментом для очередного немаловажного открытия.


Продолжение >



______________
1 Неожиданный Честертон: Рассказы. Эссе. Сказки. М., 2002, стр. 134
скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
3 481
Опубликовано 24 мар 2015

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ