ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 216 март 2024 г.
» » Алексей Конаков: «В ближайшее время я намереваюсь говорить глупости»

Алексей Конаков: «В ближайшее время я намереваюсь говорить глупости»



Недавнее появление молодого критика Алексея Конакова стало заметным событием в литературном  пространстве. Одни коллеги уверяют, что его аналитические и вместе с тем ироничные тексты – «тот случай, когда смеяться приходится не вместе с автором, а над ним», другие – удивляются «не столько широте его интересов, сколько точности взгляда и зоркости наблюдений». Ясно, что равнодушным к его стилю и методу не остался никто. О неординарной творческой биографии критика-гидроинженера и, конечно, о литературе с Конаковым побеседовал Борис Кутенков.


- «Молодой гидроинженер из Петербурга. Он много ездит по стране, вечно в командировках — от гидростанций Дагестана до Сибири. (Совершенно исчезающий тип деятельного человека-профессионала.) У него нет специального литературного образования, техническое нет-нет, да и проникает, просачивается в статьи, разнообразя и обогащая их лексический состав, — впрочем, не мешая словарю истинного филолога. Будучи молодым человеком, он стал настоящим критиком…», - так характеризует Вас Наталья Иванова в предисловии к «знаменской» статье. Но первая премия (ещё до критического успеха) – за стихи: не самая приметная подборка в журнале «Звезда» - и потом – практически полное отсутствие стихотворных публикаций… Что и говорить, неожиданная биография. Расставьте точки над «i» в этом заставляющем удивиться перечне творческих обстоятельств и успехов.

- Ну, в действительности у меня весьма тривиальная биография, типичная, я думаю, для множества юных провинциалов, приезжающих в большой город. С трех до шестнадцати лет я жил в республике Коми; на мой взгляд - взгляд человека, не развращенного разнообразием ландшафтов - это очень живописные места. Со всех сторон тайга или (севернее) тундра, вековые деревья, красивейшие реки, краешек Уральских гор. Монахи, зеки, геологи, староверы. Немножко в колониальном стиле выходит описание, но это я к тому, что, живя в таких местах, трудно не стать поэтом. В самом обывательском понимании слова - трудно противиться импульсу запечатлеть окружающий мир в слове. Запечатлеть, разумеется, ничего не получается - ибо своих слов нет; но долгое время я с большим прилежанием нанизывал штампы, знакомые по чтению поэтических хрестоматий, думая, что пишу стихи. Тот факт, что журнал «Звезда» решил премировать что-то из такого рода писаний, это, конечно, курьез. И, разумеется, открытие пространства современной поэзии стало для меня настоящим шоком (сильнее всего, помню, шокировали тогда тексты Фанайловой). Я, с одной стороны, понял, что смешно писать так, как я писал до этого; с другой стороны, чтение множества других авторов вполне утолило собственный голод по стихам. А от чтения чужих стихов до критики и эссеистики, этим стихам посвященной - один шаг. В общем, вся произошедшая история, повторюсь, кажется мне очень типичной.

- Однако постороннему взгляду далеко не всё кажется типичным в Вашем творческом прошлом. Вот, например, Сергей Чупринин на закрытии прошлогоднего Форума молодых писателей в Липках выразился примерно так: «Этот молодой человек годится мне во внуки, а прочитал книжек едва ли не больше меня». В Вашей биографической справке также написано, что с 2004 по 2010 год Вы «практически не занимались литературой из-за продолжительной тяжёлой болезни», что ещё более интригует. Тем не менее – Ваши первые публикации, обратившие на себя внимание, наводят на мысли о полноценной практике критика. Признавайтесь: когда успели получить литературное самообразование? В прошлой жизни – или существует несколько Алексеев Конаковых?

- Здесь тоже все очень просто, но я воспользуюсь удобным случаем, чтобы высказать одно важное, как мне кажется, соображение. Дело в том, что я всегда питал глубочайшее подозрение к идее «человека, сделавшего себя». Мне никогда не был близок модус высказывания типа «я прочитал», «я освоил», «я изучил», «я достиг» и проч. И собственную биографию я рассматриваю как доказательство известного тезиса о том, что человек всецело является производной среды. Переезд в Петербург в этом плане был потрясающим событием. Бродский таки прав - сама архитектура города, это обилие скульптур, барельефов, колоннад служит мощным образовательным фактором. Думаю, если человек обладает хоть ничтожной толикой любопытства, он автоматически, проживая около таких декораций, повышает свой культурный багаж в разы (в силу банального интереса: кого изображает статуя? о ком написано на доске? а это что за пьяная птичка сидит у воды?). Но еще важнее другое: я стал жить и образовываться в великом городе (ходить в библиотеки, покупать книги в магазинах) благодаря тому, что поступил на очное бюджетное отделение Политехнического университета. Но сам принцип бюджетных мест ведь не с неба свалился; он был с кровью отбит, защищен, отстоян перед натиском неолиберальных реформ, накатывавших на страну все сильнее. Мне колоссально повезло, что тысячи российских интеллигентов, от академиков РАН до сельских учителей, стояли и победили (боюсь, лишь временно) в этом бою. И поэтому я в буквальном смысле слова ощущаю себя продуктом, производной от их действий; они меня сделали мною, позволив в принципе получить высшее образование в крупном городе, жизнь и общество в котором, в свою очередь, повлияли на мой культурный уровень, на круг чтения, на интересы и так далее. То есть, я собран, создан с нуля определенным общественным классом, который принято называть «интеллигенцией», и, в этом смысле, ощущаю себя и ее агентом, и ее должником. Не останавливаясь на частностях (где и сколько книг прочитал), я считаю важным подчеркнуть, что сама возможность «литературного самообразования» дана мне в дар этим классом. Это главное.

- А что предпочитали из классики – в детстве и юношестве? Вообще, какие книги сформировали Вас как критика – и какие из них сохраняют актуальность и сейчас?

- Если говорить о конкретных текстах, то теорию я стал читать поздно, когда начал ездить в командировки от работы и подолгу сидеть на ГЭС в ожидании пуска очередной турбины. Что касается классических вещей, самым сильным потрясением юности были футуристы. Я никогда прежде не думал, что поэзия может быть таким радикальным и по-настоящему захватывающим делом. За футуризмом логичным образом следует формализм, конструктивизм, ЛЕФ, ОБЭРИУ, эпический театр: цепочки имен Хлебников-Маяковский-Введенский-Вагинов-Зданевич-Казаков и Шкловский-Эйхенбаум-Эйзенштейн-Вертов-Арватов-Брехт. Это одни из важнейших ориентиров и по сей день. Где-то здесь же и Поплавский, и Веселый, и Кржижановский. Формализм и постформализм до сих пор очень близки мне как теории. Но что касается непосредственного импульса к писанию, то нужно назвать «Прогулки с Пушкиным» Синявского и «Удовольствие от текста» Барта. И, самое важное, «Памяти пафоса» Гольдштейна. Во всех трех случаях критика и теория поднимаются до высот блестящей литературы, почти поэзии - в этом и состоит, видимо, главный соблазн. Но именно купленный по случаю сборник эссеистики Гольдштейна стал моментом настоящего обращения, интерпелляции. Меня словно взяли рукой за плечо и сказали: смотри, вот этим действительно стоит заниматься. Понятно, что подражать Гольдштейну абсолютно невозможно, а его экзистенциальная проблематика мне не близка вовсе, но первоначальный мощнейший импульс пришел именно оттуда.

- Насколько сложно переключаться с основной профессии – на критическую деятельность? Вообще, есть ли что-то общее между профессией гидроинженера – и работой критика?

- Переход осуществляется очень просто; я бы даже сказал «естественно». С тех пор, как в Россию пришел Делез, стало популярным понятие «машины». Для меня, грубо говоря, и огромная гидротурбина, и маленькое стихотворение -- это энергетические машины, по механическим законам преобразующие один вид энергии в другой. Здесь, опять же, ко двору приходится влияние раннего формализма, которое я испытал; у Шкловского и Эйхенбаума много механистических метафор. Собственно, на основной работе я тоже занимаюсь критикой: креплю датчики на турбину, ищу неисправности, выставляю оценки (согласно отраслевому стандарту), даю заключения и рекомендации. При этом механизмы, которые встречаются в текстах, гораздо разнообразнее, чем механизмы турбин. Но исходное желание при столкновении с текстом чисто инженерное - понять, как работает, рассказать об этом другим. Вот Щедровицкий в детстве обожал играть в оловянных солдатиков - и придумал потом ОДИ; а я, помню, любил разбирать машинки.

- Согласитесь, атмосфера в современном обществе не располагает к начитанности, а тем более – к интеллектуальному анализу прочитанного. «И, к сожалению, даже там, где чтение остается — в электричках и метро люди читают много — обсуждение, осмысление и работа над текстом не имеет формы. Неприлично прийти в выпивающую компанию и начать разговаривать о книгах. Я, как человек постоянно так поступающий, знаю это не понаслышке», - так выразился в недавнем интервью Александр Гаврилов. Есть ли у Вас ощущение некоторой собственной маргинальности как человека читающего и способного к тому самому обсуждению, осмыслению и работе над текстом? Если да – удачно ли «спасает» самоирония в этом отношении?

- Мне кажется, в такой ситуации ирония не спасает; следующим шагом за ней всегда будет рессентимент. Я бы предложил здесь нечто противоположное - пафос. Мой личный пафос вытекает из самоопределения, о котором я уже говорил - в качестве продукта производства, и потому агента определенного класса (условной «интеллигенции»). Это уже, мне кажется, политическая проблематика. Создавший меня класс заинтересован выжить в России, заинтересован выстоять перед совместной атакой властных элит и люмпенизированной массы, взаимно удовлетворенных проеданием нефтегазовой ренты. (Я, кстати, думаю, что топорность, белые нитки, которыми шита российская пропаганда последнего времени, есть вовсе не следствие неумелости, но сознательный месседж: если ты в принципе способен заметить эти нитки, значит ты национал-предатель, значит ты не с нами, значит молчи либо уезжай отсюда.) Но, мне кажется, необходимым (быть может, единственно реальным) условием выживания интеллигенции является ее собственная радикальная перемена - прежде все, прощание с иллюзией о том, что капитализм и демократия всегда ходят рядом (и осуществление второй возможно только после насаждения первого). Таким образом, считая себя человеком, по мере сил отстаивающим определенную систему ценностей (в числе этих ценностей, разумеется, и чтение, и рефлексия), и ведущим (опять же, по мере сил) свою микроборьбу за гегемонию (в смысле Грамши), за изменение среды, я не вправе разочаровываться. Я просто выполняю то, что должен выполнять.

- Диапазон Ваших публикаций широк: от красноярского «День и ночь» до эстетически полярных «Colta» и «Вопросов литературы». По современным иерархическим меркам, если мне не изменяет интуиция, это означает всестороннее признание «власть имеющих». А Вам самому что близко или не близко в современной литкритической ситуации – тенденции, имена?

- Я не склонен это специально рекламировать, но, мне кажется, определенный набор употребляемых имен и терминов показывает, что я идентифицирую себя как человека более-менее левых взглядов. Здесь, наверное, сошлось много линий, от стихийного социализма, типичного для небогатых провинциальных семей, до чувства потрясающей интеллектуальной новизны, которое подарило мне чтение левых авторов (в диапазоне от Покровского в истории до Бурдье в социологии). Соответственно, читая и ценя в нашей современной критике весьма многих, личное предпочтение я отдаю текстам указанной тенденции. Они демократичны, понятны практически любому, но при этом несут в себе огромный интеллектуальный заряд и подвигают к реальной работе над этим миром. В качестве образцов проще всего будет назвать статьи А. Скидана или К. Медведева.

- О признании мы уже поговорили. А приходилось ли чувствовать непризнание коллег? Скажем, Галина Рымбу довольно негативно отозвалась о Вашей статье к 15-летию со дня смерти Игоря Холина, отметив «свободное поле интерпретаций», которое «политически вынуждает к спору». Есть ли что сказать в продолжение этого спора – или, следуя примеру Пушкина, полагаете, что «совестно для опровержения оных повторять школьные или пошлые истины, толковать о грамматике, риторике и азбуке»?

- С Галиной Рымбу, мне кажется, расхождение у нас получилось не по вопросу собственно поэтики Холина, но по вопросу политики. Я очень люблю советский андеграунд, но, мне кажется, в отношении к нему преобладает аффирмативный подход. Это неудивительно, если принять во внимание, что тот же «Вавилон» сделал из него своего рода фундамент для собственной впечатляющей постройки. Фундамент трогать нельзя. Рымбу некоторым образом об этом и говорит: Холин - это космос, а поэзию всегда можно свести к политике, в этом нет аффекта, и потому лучше (с парадоксальной опорой на Рансьера) отнестись к ним как к несообщающимся сосудам. Моя политизация Холина, конечно, была отчасти карикатурной (это входило в план - заделать сзади ребеночка классику Лианозово), но я уверен, что сейчас очень важно подвергнуть критическому рассмотрению как наследие андеграунда, так и (далее) саму оппозицию официальной и неофициальной культур, на яростном утверждении непроходимости которой многие до сих зарабатывают символические капиталы. В этом плане меня очень интригуют фигуры типа Харитонова, прочно стоявшие на обоих полях (хотя и в разных ипостасях), подвергающие сомнению само разделение этих полей.

- Ирина Роднянская в интервью нашему журналу, похвально отзываясь о Вас, отметила: «Для меня он только ближайшее открытие, я ещё ничего не могу сказать о нем определенного. <…> Я, может быть, опоздала, все его уже знают, - но не так уж хорошо: ещё не знают, чего он хочет, а видят его высокую  «планку». У него уже сполна  есть вооружение, нужное критику, - от пронзительной филологической наблюдательности, пресловутого сопряжения далековатых понятий до речевой неординарности. А что он скажет – Бог весть». В завершение беседы: как бы Вы сформулировали свои критические интенции – по отношению к литературе, читателю, современной поэтической ситуации?

- Я, прежде всего, не хотел бы применять к себе понятие «критик». Я не обозреваю все литературное поле, не выявляю в нем новые имена, не создаю тенденции. Я, скорее, дрейфую в нем, и, натыкаясь на определенные объекты, стараюсь переописать их, добиться чего-то среднего между остранением и детурнеманом. В результате этого, надеюсь, расшатывается система догм и появляется пространство свободы. Само собой, наиболее отчетливой манифестацией такой свободы является интерпретирование. Недавно я читал сыну и дочери сказку Андерсена про новое платье короля. Она очень показательна. Мы, десять лет живущие под прессом путинской пропаганды, знаем, что внушение способно творить чудеса. Представьте, что в город, полный темных, зомбированных пропагандой людей, приезжают знаменитости мира моды, типа нынешнего Лагерфельда, сшить королю самое чудесное платье. Все говорят о платье, все сплетничают и судачат о нем, обсуждают каждый новый шов и стежок. Все ждут этого модного показа. И разумеется, что это платье будет реально существовать; когда король пойдет по улице, все собственными глазами будут это платье видеть, будут искренне любоваться им и смаковать его решения. И потому фраза мальчика о голом короле - вовсе не наивное указание на очевидную правду. Ровно наоборот - она будет воспринята толпой как изощреннейшая, необычнейшая, страннейшая, неадекватнейшая интерпретация. Как можно додуматься до такого? И хохот, охвативший толпу, адресован вовсе не королю - это смеются над неудачливым интерпретатором, в процессе пустой мозговой игры придумавшим глупость. И потому сказка Андерсена может быть прочитана как этическая притча об одиночестве и  отваге интерпретировать. Таким образом, на вопрос уважаемой Ирины Бенционовны Роднянской («что он скажет?») можно ответить следующее: в ближайшее время я намереваюсь говорить глупости.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
4 135
Опубликовано 06 окт 2014

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ