ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 217 апрель 2024 г.
» » Светлана Михеева. ХОЛОДНЫЙ МАСТЕР

Светлана Михеева. ХОЛОДНЫЙ МАСТЕР


К 145-летию Ивана Бунина


Потихоньку исчезает день, рассасываясь леденцом в тёмной пасти рощи. Сосновый лес окаймлён жёлтыми берёзами, которые волнуются, раздавая свои монетки. Неужели ничего не происходит? Стоишь у окна и ждёшь, ведь ничего не происходит…

А ведь каждое мгновение наполнено. Каждое – происходяще. Случайно разбилась чашка, парадная, купленная к дате. Прошёл по улице человек, похожий на давнего знакомца, о котором не вспоминалось. Скрипнули качели. Самолёт вскрыл потемневшие небеса. Через двадцать минут он приземлится в аэропорту… Время, стоящее на месте, и время идущее, между ними – бунинская «пустоватость», которую точно подметил в своё время Лев Толстой. Она открывается, например, в спокойном потоке осени – который никак не зависит от человеческой лодки, которую сам несёт.

Толстой знал Бунина. Бунин любил Толстого и пробовал «опрощаться», путешествовал к толстовцам. К моменту смерти Льва Николаевича Иван Алексеевич был уже хорошо известен и как поэт, даже получил Пушкинскую премию, и как писатель – Толстой, впрочем, не успел прочесть даже его «Деревни». Но и к концу жизни Бунин не только расстался со своей «пустоватостью», замеченной старшим коллегой, но и развил её в особенное достижение, в творческий метод редкой глубины и свободы: сам освободился от всяческого соучастия, предоставив заполнить необитаемое пустое место производительным возможностям русской речи. Строгость, чистота и прозрачность заимствованы будто бы с древних, до шестнадцатого века, русских икон. Общая красота русского была запечатлена им столь парадоксально, что осталась вне времени, растянулась и до «сегодня», где на фоне общей глобализации, неоспорима, притягательна. «Один из последних лучей какого-то чудного русского дня» – написал о нём Адамович немногим менее ста лет назад. И я повторю, без кавычек: один из последних лучей какого-то чудного русского дня…

Пустоватость, рассеяние действия где-то между кочек родной природы, бесконечное наблюдение, перетекающее из рассказа в рассказ – ничего не происходит со мной. Но что-то же происходит? Жизнь, жизнь происходит, воспроизводящая и погибающая. «Первобытно подвержен человек природным влияниям».


***

Теперь, спустя столько времени, Бунина, может быть, понять и принять куда труднее, ведь «ничегонепроисходит» – это с некоторых пор смертельный диагноз. Читателя Бунин раздражает. Что в нас пробуждают эти длительные, никуда не стремящиеся описания? «У Яна нет совершенно чувства необходимости быстроты» – констатировала его жена Вера Бунина. Отсутствие суеты фиксируется организмом читателя как внезапная смерть.

Что говорить, если бунинскую литературу, живущую по законам нарастающей и убывающей природы, трудно было принять и современникам, вдохнувшим веселящий воздух перемен. Кто-то окрестил Бунина «холодным мастером» – чувствуя в нём равнодушие к бурлению идей и событий, олимпийское надменное спокойствие. «Описателем» прозвала его умная и злая Гиппиус. Перемена, подобная воле перемалывающей машины, по существу, отрицает описание, ибо любое описание представляет её как вопиющий процесс разрушения. А что дальше, за этим разрушением? Новый мир? Старый новый мир.

Много путешествовавший «описатель» Бунин, ещё до русской революции, которая была всего лишь ярким и болезненным симптомом общемировой мутации, предъявил обществу безымянного героя, угасающего в автоматизме благополучного, но механического существования. Героя, хорошо; и лучше всего – известного нам сейчас: господин из Сан-Франциско жил и умер, как вещь в череде других вещей набирающего скорость прогресса. Разрушился.
Покуда он был вещью полезной, щедро оплачивающей своё существование, он мог наслаждаться тем, «что составляло главнейшую цель всего этого существования, венец его» – роскошным обедом. Совершив проступок в искусственном мире «Атлантиды», этого рая на плаву, он был брезгливо спущен в трюм, как отработавшая своё органическая масса. Провинность его была смерть, совершенная против всех правил надёжного маленького мира.

Рассказ этот неизменно отсылает меня к Эдгару По – к «Маске Красной смерти», которая увидела свет за семьдесят лет до того и была весьма популярна в России, особенно среди символистов. Бунин, не принявший символизма (он «поставил форму на место» – так объясняет причину разрыва между символистами и Буниным Ходасевич), выпустил, между тем, книгу стихов «Листопад» у символиста Брюсова в «Скорпионе», там же выходили книги Эдгара По.

Сцены праздника во время чумы – у По в прямом смысле, у Бунина в переносном, –совпадают в том необычном и напряжённом тоне, какой сопутствует описанию места действия и всей роскошной, искусственной обстановке. Общее у них – и мгновенное, лёгкое «вдруг», в котором, как в известном ларце, заключается сама смерть. Бунинское «вдруг» и нам на редкость знакомо: в парадизе избытка, в логике псевдособытий смерть как будто нарушает хороший тон всеобщего потребления. Она неудобна и стесняет. Необременительна только смерть из новостей.

Пара фальшивых влюблённых, по найму разыгрывающих чувственный спектакль перед богатой публикой, закрывает повествование бунинского рассказа (не та ли это индустрия, которая ласково погружает податливые сердца в жидкий азот дешёвой романтики?). В «Господине», отлично от «Маски», жизнь продолжается в грубой блестящей действительности, где настоящей оказывается только смерть. И честно говоря, глядя на мое время, я не знаю, что более «готично»: жизнь, которая естественно заканчивается, или та, которая и в самой себе мертва…


***

Думал ли Бунин, что через несколько лет он увидит в роли скончавшегося «господина из Сан-Франциско» Россию? Общество «прогресса», изменяющееся под влиянием нового диктата производительности, утрачивало человечность, подменяло естественные законы. Россию после всего, после октябрьского «вдруг», предпочли бы вынести за ноги, и никто не узнал бы, что она натворила.

Каково Бунину, с 1920 года проживающему в эмиграции, сделавшемуся её лицом, её голосом, оказалось признать, что «мир отвернулся от страждущей России», что Европа, принявшая политических беглецов, «спокойно смотрит на шестилетний погром, длящийся в России, и вот дошла даже до того, что узаконят этот погром» (речь 1924 года, известная как «Миссия русской эмиграции»)… Впрочем, несмотря на весьма страстный политический голос, он не из тех, кто испытывает какие-либо иллюзии: «мир одержим ещё небывалой жаждой корысти и равнением на толпу». В иллюзиях он не пребывал и раньше, до эмиграции, относительно России. Её, и деревенскую, и городскую, знал он довольно и, несмотря ни на что, отчаянно любил: «Россия! Кто смеет учить меня любви к ней?»

Крупным свидетельством всему – «Деревня», вызывающая недоумение у современного читателя жёсткостью, бескомпромиссностью. Но и современники, бывало, путали его любовь – с ненавистью. Это – в силу особенности бунинского отношения к народу вообще: народ материал податливый, формируемый по чужому сильному желанию во что угодно, в дубину, в икону, в «скотскую толпу».

Последовавший «Суходол» – обвинительный документ к тем, кто нёс ответственность за деревню, да не донёс, по пути деградировав, разорившись. В поздней «Жизни Арсеньева» всему этому выставлен окончательный предел: «Рос я среди крайнего дворянского оскудения, которого опять-таки никогда не понять европейскому человеку, чуждому русской страсти ко всяческому самоистреблению. Эта страсть была присуща не одним дворянам» – кровь из барских усадеб и крестьянских изб давно и беспорядочно смешалась. Русская потребность праздника, упоения сослужила плохую службу дворянству, которое в существе своем осталось инфантильным, приверженным тайным кружкам, «восстания на самих себя» – «как скучны нам будни и планомерный труд», и как хочется «замолаживания». Юродство, радения, самосжигания и бунты – все сводит Бунин в эту кипучую точку веселия, обнаруженную им в русском характере. Да, «изумительную изобразительность» литературы присовокупляет туда же – высвечивая тончайшего мастерства безлюдные свои картины. «Действительность – что такое действительность? Только то, что я чувствую. Остальное – вздор…» – напишет Бунин в дневнике за 1923 год.


***

О безлюдности его картин я думаю всякий раз – мешая банальной логике, которая тут же подсовывает всех этих половозрелых гимназистов, замужних женщин, крестьянских девок, мужчин в бобровых воротниках – весь этот исторический народ, которым можно было бы заполнить Красную площадь, на радость историкам. Но я их не вижу отчётливо среди всего прочего, среди медленного повествования, самого по себе.

От «безлюдности», кажется, и запретить Бунина в СССР как следует не смогли – несмотря на его политическую откровенность, несмотря на «Окаянные дни» и физическое отвращение к советской власти. На втором съезде Союза писателей проверенный коммунист, лауреат Сталинской премии Константин Федин, участвовавший потом в травле и Пастернака, и Сахарова, предложил вернуть писателя народу. И «матерого волка контрреволюции» вернули. Ведь по-настоящему в его картинах, от достоинств которых невозможно отвернуться, живет одна лишь природа, частью которой является условный бунинский человек.

Независимо от сословия и достатка, бунинский человек исполняет естественный цикл как предназначение. Думаю, это то самое волшебное чувство, которое испытывали древние, имевшие разум не покорять, а уговаривать природу. В этом заключена, может быть, заглавная тема – и сила – бунинской лирики. Почти все, что написано им, имеет в виду любовь – в том её смысле, в котором полагает этот смысл природа. Эротическое чувство, повторяемое бесконечно, в круговороте, как бесконечно воспроизводимая весна (а Бунин грезил всегда о весне), и «томительно влекущие к себе теннисные белые башмачки», и бесконечные женские имена, смешавшиеся в одно, и мужское эго. Эротическое прямое собственное (от этого – эгоистическое) мужское или женское чувство, которое просыпается при виде одной только красоты и засыпает, потеряв остроту в тишине привычки. «Ничего больше не помню. Ничего больше и не было».


***

«Женщины могли бы поставить памятник Бунину – какое количество молодых и немолодых, красивых и некрасивых женщин изобразил он, изобразил в самом главном – в любви», – отвечал в опросных листах о Бунине писатель Ефим Дорош, руководивший тогда, в конце шестидесятых, отделом прозы в «Новом мире». В пятидесятых книги Бунина появились в СССР, пользовались спросом: по рассказам делали радиопостановки, студенты ВГИКа готовили учебные и дипломные спектакли, с восьмидесятых бунинские рассказы бессчётно экранизируют.

Внимание привлекала в первую очередь любовная лирика, которая оказалась вдруг достаточно целомудренна для страны, где «секса нет». Поразительно, но факт: эротика, тонко, но ярко предъявленная Буниным, в СССР оказалась романтикой. До сих пор жив «этот романтический Бунин» – в рецензиях издательств, в устах преподавателей. «Пятнадцать бесконечно романтических цитат Бунина» ждут нас в интернете.

На «бесконечно романтические цитаты» разобраны, в основном, «Темные аллеи», которые сам Бунин считал лучшим из написанного им. Повторяя идею несчастной развязки из рассказа в рассказ, он будто утверждает правило, что в счастливой любви нет материала для писателя. Встречал ли он в жизни счастливые образцы?

Его собственная история, начавшись в ранней молодости драматически, окончилась почти трагикомедией, почти фарсом. Удачный – по существу, третий – брак с Верой Муромцевой, красивой, интеллигентной, преданной, но, по свидетельству современников, от природы «холодноватой», пожилой Бунин в 1926 году «обогатил» связью с молодой любовницей, которая спустя четырнадцать лет бросила его – ради женщины. Ради женщины – и возможно, именно это Бунин переживал особенно тяжело, поскольку сопротивлялась та строгая природа, которой он посвятил себя всего.

«Холодный, жестокий, самонадеянный барин», как непримиримо называла его Цветаева, долгое время наблюдавший в своем «крепостном театре» двух страдающих женщин – старой жены и молодой любовницы, оказался на правах доживающего, разбитого безумной переменой старика. Но эмигранты на этот счет шутили. «И когда Галина Николаевна уехала с Маргаритой Степун Бунину, в сущности, стало очень скучно» – язвил литератор Василий Яновский. Многим из них Бунин казался бесстрастным барином, бегущим лишь скуки. Дневники непосредственных участников этого крепостного балета говорят об ином.


***

Столько раз Бунин проигрывает в рассказах песню несчастной любви! Читатель снова раздражен: день сурка, зеркало для героя, сколько можно. Но это его, Бунина, «проклятый вопрос». Обширно, но сдержанно он дает его в «Жизни Арсеньева», где герой и есть он сам. Остро – в «Митиной любви», в истории падения собственного племянника, как утверждал. «Митина любовь», к примеру, язвительной Гиппиус показалась не чем иным, как «гримасничающим Вожделением с белыми глазами».

Стреляющийся Митя, образец сомнения, человек, желающий неестественно (неестественно ли?) большего, чем положено по распределению природы – главный герой вообще всего бунинского, независимо оттого, стреляется ли герой или остается жить, лелея в душе вечную неудовлетворённость. Невозможно перешагнуть предел природы, и присоединить человеческое желание сохранить любовь навечно к инстинкту любви – любви, по Бунину, безусловно страстной, сгорающей от себя же самой. Но человек всегда делает одну и ту же попытку – и пиши пропало, в сухом остатке – трагедия, разочарование. Вот тебе, читатель, день сурка.

Федор Степун, неокантианец и писатель, сестра которого, «отчаянная лесбиянка» (по резкому выражению Одоевцевой) и увела у Бунина одну из двух любимых, кивает на «дьявольскую стихию пола»: «Бунин показывает, как музыка пола приводит Митю к греху, к смерти». Но разве музыка пола – крысолов с дудочкой? Разве причиной трагедии не явилась нехватка – жадность иметь то, что присвоить невозможно? Нехватка, которая скоро обнаруживается в «начавшейся вчера любви», вырастает до циклопических размеров, поскольку в ней никто не может ничего гарантировать. Вырастает в ревности, в боязни нарушить заведенный порядок, в осознании случайности и, может быть, ненужности связи.

У любви никогда нет достойного будущего – об этом говорит нам Бунин, сам подверженный нехватке. Человеческое существо стареет, его весна уходит, сам по себе он представляет всего лишь один короткий базовый цикл природы, от весны до зимы. Конец любви-страсти в самом коротком его рассказе – это начало увядания, которое имеет скорый печальный финал. «К жизни он был страстно привязан, не мог примириться с мыслью, что ей настал конец» – считал знавший Бунина Адамович. И «Темные аллеи» – именно об этом.


***

Безлюдность его рассказов и всего главного в них – и веры, и любви, – кажется такой удивительной на фоне непрекращающегося интереса к Толстому, который, напротив, населял любой мельчайший уголок. Религиозное слово, святыня у Толстого, живая человеком – у Бунина сведена к понятиям: к древности, детству, умилению и смерти.

В «Жизни Арсеньева» он много описывает русскую старину, включая и веру этой старины, её символы и вместилища. Религиозность у него похожа на драгоценный камень в короне – украшая древность, располагает своё сияние и над головами ныне живущих. (Супруга Вера Николаевна, пройдя молодость и приятный этап зрелости, обнаружив, во многом благодаря своевольному супругу, что к сорока годам женщине «нужно приучаться находить радость жизни в одиночестве», обратила свой мягкий, но внимательный взор на религию совершенно иначе, чем муж, деятельно и жертвенно).

Один тревожный рассказ, соединивший на русском идиллическом фоне (Рождество, странница, быль ею рассказанная) безлюдные бунинские любовь и веру в его заветной надежде – в преодолении смерти и сохранении любви – казался самому Бунину «особенно восхитительным». Он написал его в 1938 году, в «один час» срочно, для того, чтобы закрыть долг перед газетой «Последние новости». «Баллада» стоит третьей в «Тёмных аллеях».

История, переданная старушкой-странницей посреди домашнего покоя «как нельзя более подобающего ночному священному виду икон, озарённых скорбно и умилительно», по признанию Бунина в «Происхождении моих рассказов», полностью выдумана.
Её существо заключается в том, что любовь молодой пары, оказавшаяся под угрозой внешних обстоятельств – на молодую позарился сластолюбивый отец мужа – была сохранена с Божьей помощью, которая явилась в образе зверя. И не просто была сохранена, но и через положенное время принесла положенные плоды.

Зверь этот, господень волк – то ли добрый оборотень русского фольклора, а ещё вернее –христианский Христофор Кинокефал, покровитель странствующих. Образ св. Христофора сохранялся псоглавым до восемнадцатого века, пока не был запрещён Синодом к изображению на иконах в зверином виде. Зверь не случаен у Бунина – как таинственная спасительная сила, соединяющая два мира в путешествии человеческой жизни. Божественное и страстное, природное, сочетавшееся символически: «морда клыками оскаленная, глаза ярые, кровавые, округ же головы золотое сияние, как у святых и угодников». Волк торжествующе написан в церкви над могилой сластолюбца, в заброшенном поместье – куда потомок князя, зарезанного зверем, сын его спасшегося сына, едет с молодой женой. Однако эта чудесная сила соединения вне досягаемости, она легендарна: стало быть, она – предание дней минувших, а может, и вовсе выдумка, небыль. Любви, стало быть, нет спасения. Так что могла ли бунинская странница иначе ответить на вопрос, когда и где происходили этакие чудеса?

– Давно, сударь, в незапамятный срок. А где – и сказать не умею…скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
2 281
Опубликовано 15 окт 2015

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ