ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 217 апрель 2024 г.
» » Дана Сидерос. КОСТОЧКИ ЩУЧЬЕЙ РЕЧИ

Дана Сидерос. КОСТОЧКИ ЩУЧЬЕЙ РЕЧИ





* * *

Третий раз тебе повторяю,
верни мне мать.
я вспорю твоё брюхо, напихаю камней и веток.

Рыба бьется, как рыба об лёд,
объясняет и так и этак,
но сдается и понимает, что проще дать.
Не отпустишь на волю старуху добром,
ну что ж —
брось под печь моё слово, спи себе на полатях.
Слышь, она придёт не одна, ты готов принять их?
Всех ли знаешь ты, недоумок, кого зовёшь?

Он врывается в избу,
рукавом утирая лоб,
вносит запах браги и пота -- дух человечий.
И швыряет в подпечье косточки щучьей речи,
щучью песню мычит в теплый зев,
свиристит в хайло.

К ночи печка проснётся, застонет и задрожит,
отзываясь на странный стрёкот в далекой чаще:
и родит их — в золе и глине, слепых, молчащих —
одного за одним, дымящихся, как коржи.

Завизжат невестки, братья выкатятся, бранясь.

Первой встанет она,
или некто в её обличьи,
вскинув тощие руки, вертя головой по-птичьи,
выдыхая с кошмарным хрипом мальков и грязь.
За спиной отец -- опалённая борода.
Следом старшие сёстры -- беззубы, простоволосы.
И десятки других: все, как он, черны и курносы,
держат копья, кирки и клещи, серпы и косы.
Ходят, шарят ладонями, трогают всё без спроса,
кружат, мнутся, зудят, как осы,
скрежещут "дай”.

Он влезает на печку, спасаясь, как от реки,
от кишащих внизу голов, и локтей, и пальцев.
Печь срывают с помоста под хохот "пора купаться"
и выплескивают во двор, как мосол с водицей,
выбив дому родному и рёбра, и позвонки.

Поднимают на плечи, покачивая, несут,
подминая случайно встреченных на дороге.
Все: поеденные чумой,
порубленные в овраге,
изведенные голодом,
смолотые в остроге,
отравившиеся полынью,
угодившие в полынью.
Дура, просто верни мне мать.

Все шагают к царю --
немного потолковать.

 


БОНСАЙ

Вот, к примеру, этому дубу почти сто лет,
важно сообщает экскурсовод.
 
Бабушка гладит кудри корней
бугристой рукой,
что ж он дохляк такой?
 
Так задумано, объясняю, японскими мастерами.
В корзинке, допустим, кошка, геккон в террариуме.
Представь, у тебя есть дуб, ручной, вот такая кроха.

Недокармливают, заключает бабушка.
Да, говорю, кормят плохо.

Час еще мы гуляем под руку
по зеленому павильону.
Я глазею на живописный вяз, поразительную лиану,
на волшебную вишню в плошке, всю в зефирном цвету.
Бабушка -- на горбуна,
голодного,
сироту.
 
Выходные она в тоске
поляну за домом косит.
В понедельник утром в сберкассе,
вот не смела трогать, да видно пора посметь,
просит выдать деньги, скопленные на смерть.
 
И в обед,
на коляске брата, почившего год назад,
ввозит маленький старый дуб
в свой маленький старый сад.
Драгоценную плошку,
вышвыривает сердито.
Посмотри, сколько здесь земли,
небось не видал земли-то.
Как там звался стиль этих пыток?
Мы им покажем стиль!

Дуб приживается через месяц
и начинает
расти.

Просыпаюсь от странных подземных толчков,
подскакиваю с кровати.
Свет небесный рассыпан на
миллионы пляшущих пятен.
Бесконечная крона
укрыла город и десяток окрестных сёл.
В месте бабушкиного дома,
в месте бабушкиного сада —
облака подпирает ствол.

На дубовом листе (формата А3) записка:
Здесь чудный вид.
Береги себя в меру, вползай, как сможешь.
Обнимаю, живи.

Берегу себя в меру. Вползти никак —
дуб у нас тут теперь святыня.
Вокруг хороводят попы, спецкоры, менты и их понятые,
биологи и туристы,
русалки в зеленых побегах кос.

Кстати, осенью
с неба падают желуди
величиной с арбуз.

 


* * *

Пришедший потеет,
клетчатый мнёт засаленный,
дышит тяжко, не сбросил еще маеты вокзальной.
А у хозяина белая печь с изразцами,
стол мореного дуба, ниша с ларцами.

Хозяин выходит выспавшийся, степенный.
Пришедший ныряет к нему дельфином,
брызгая пеной.
Кровати панцирные голодают, начальник,
беснуются, бьют копытом, визжат ночами,
нянечке ногу отгрызли третьего дня,
едва откачали.
Чавкают сливами стылые душевые,
надобны свежие, теплые и живые.
Кто говорил, жратвы хватит с горочкой,
уж не вы ли?
Пришлите молочных новеньких
тыщу другую,
а мы вам старших сторгуем.
Ими стальные хрустят,
только забрасывать успевай.

Хозяин колонна черная,
на колонне
хмурится голова.
Какой я тебе начальник, убогий,
уймись уже, проходи, отдохни с дороги.
Чаю выпей, стальные сыты
и не твоя забота,
беды ваши уладим, вышлем пока кого-то,
вы пока продержитесь месяц-другой.
Дальше закон продавим -- хлынут рекой.
Там уж не то что от голода вас избавим,
сможешь тропинки на даче мостить
зубами.

Приезжий пятится, крестится,
не может остановиться,
отвергает и чай, и коньяк,
и суп из домашней птицы.
Думает только: вроде старинный дом,
а не скрипят половицы.
Идет, не оглядываясь, к подъехавшему хюндаю,
шеей чувствует -- наблюдают.

Хозяин гудит в телефон:
день добрый, у нас всё в силе?
Поглаживая занавесочку
в русском стиле.

 


* * *

Бабка вставала ночами, хотела ехать куда-то.
Когда просыпалась взрослой -- одевалась сама и шла.
Мы поймали ее однажды уже на краю села,
и еще удивлялись, откуда сила солдата
в этом зяблике,
в ней же сердце видно наполовину,
как через истлевшую мешковину.
А когда просыпалась девочкой Нюрой,
молочной, малой,
рыдала, захлебываясь,
просилась к маме,
к зимующим в доме козам
за теплую печь.
И вот тут её было не угомонить,
не отвлечь.

Пёс, едва теплело на улице, начинал таранить ворота,
принимался делать подкоп, скулил, выкликал кого-то.
Мы распахивали калитку, он мчался до поворота
и стоял там, растерянный,
сам не зная, что ищет,
брёл понуро обратно,
неделю отказывался от пищи.
А потом ничего, приходил в себя,
целый год был нам славным псом.
Но весной повторялось всё.

Часто снится: иду в степи,
с каждым шагом в неё врастая,
чужой невесомой поступью, бесшумно, как лис.
И какие-то первые встречные
со смутно родными чертами
говорят мне:
"Что-то ты долго, мы тебя заждались".

Вскакиваю на вдохе, судорожном, свистящем,
три минуты соображаю, кто я и где.
Я найду вас, приеду, но пока еще много дел.
Нужно лелеять своих,
выбрасывать вещи,
греться в желтых заплатах света
на сизом снегу у дома --
второклассником, потерявшим ключи;
тормошить обессилевшего:
поднимайся, давай, идём, а,
говори со мной хоть на рыбьем,
главное, не молчи.
Я отвечу по-рыбьи: помашу тебе плавниками,
потанцую на льду, смешно похлопаю ртом.

Где-то в серых волнах ковыля
есть нагретый на солнце камень.
Но к нему я пойду потом.


 

* * *

Старый голем
с надтреснутым голосом
и облупленным жбаном --
говорит:
мы такой народ,
что поделаешь, не судьба нам
завести свой дом и щенка,
нянчить мелочь, гладить невесту.
Покачал безмозглую амфору --
ставь на место.

Говорит:
когда от меня останутся черепки,
их раздавят в крошку,
вмешают в глину, взятую у реки,
так я стану тарелкой, крынкой
или птицей на изразце.
Или вновь человеком,
вот как сейчас,
но без выбоин на лице.

Говорит, да, я слышал,
что можно вклеить фарфор,
но меня сотворил гончар,
а не бутафор,
меня оживило слово,
и оно же держит в рассудке,
даже если слышу вранье
которые сутки.

Ты такой же, как я,
терракотовый и неровный,
значит, где-то внутри есть текст,
поищи,
напряги нейроны.
Текст ворочается в грудине
и еще не истлел пока.
Только этим ты отличаешься
от горшка.


 

ДЕНЬ ГОРОДА

Дитя выпрыгивает на сцену:
косички, коленки,
румяна, сарафан-колокольчик.
Под черным помостом
электрики,
клерки,
калеки.
Толпа свистит и клокочет.
Она выставляет пяточку, как учили,
старательно тянет носочек.
Поёт:

"Как весной по бурому снегу
мы ходили в лес, во лесочек,
отпусти, медведица, сына
погостить у нас на деревне!"

Под землей громово вздыхает
и скулит во сне
кто-то древний.
Помнит: колья, силок, страшно воет мать,
и рывок в бурелом не глядя.

"Как гостил медвежий сыночек
на дворе у нашего дяди.
Кушай, мишка, теплые сливки.
Кушай, мишка, пряник печатный".

Помнит дымную печь, белоснежную грудь,
человечьи песни ночами.
Открывает глаза, тянет носом воздух,
морщится от света и вони.

"Приходили к мишке старухи,
подарили зипун червонный.
Приходили девушки к мишке,
подарили веночек алый".

Слышит песню далекую, детский голос,
рыхлый гул нетрезвого зала.
Распрямляет лапы, спиной взрывая
старый склад, поросший бурьяном.

"Поднесли весёлого мёду,
выпил мишка, сделался пьяным
и пошёл плясать по деревне,
петь свои дубовые песни".

В три прыжка покрывает путь
от глухих окраин до Пресни.
Помнит крики мужчин, блеск кривых ножей,
хищные, багровые лица.

"Целый день плясал, утомился,
охнул, на бревно повалился.
Принесу я мишке водицы,
пей, мой братик, пей, медвежонок".

Помнит на холме за деревней
пятачок земли обожженный,
как кусает в ужасе
воздух,
путы рвет
и давится воем.
К жизни, уходящей из горла,
припадает ртом лучший воин.

Помнит, круглую чашу несут,
девочка кланяется.
Стемнело.

Девочка кланяется
в шелесте рук, как в лесу,
гольфам своим
белым.
Кто-то шепотом: поют же попсу,
там другой финал,
мне бабушка пела.

 


* * *

У моей
улицы
от ремонтных работ
трещины,
все её рёбра, все повороты болят.
Вдоль моей улицы,
в красных крестах, присмиревшие,
приговорённые тополя.

На моей
улице,
лопоухие, длинные
дети в зелёной форме
из Чернышевских казарм.
У ворот
женщины
с булками, мандаринами.
Дети выходят к объятиям,
мнутся, прячут глаза.

Как в пионерлагере,
ну не целуй, не мучь его,
он уже взрослый, смотрят же,
смотрят же пацаны.
Скоро им всем
экскурсия:
сквозь города дремучие,
прямо с моей улицы --
к краю страны.

И пойдут, хмурые,
строимся, дети, парами.
Тех, кто отстал, ласково подтолкнём.
В спину бьют маршами,
щупают мрак фарами,
поп с кадилом по следу
прёт,
как отец с ремнём.

В южной земле здорово
всходят мятные пряники --
землю везут родичам,
всё для своих, в дом.
На сувенир, горсточку
маме,
горстку племяннику.
Кто наберёт подошвами,
кто наберёт ртом.

На моей улице
моют асфальт вечером.
Хор за стеной с грохотом
страшно вопит гимн.
Слить бы финал,
Господи,
чтобы сказать нечего,
слабый чтобы,
вне логики,
чтобы он был другим.

 


МАЙСКИЙ ШЕСТОЙ

Вручили открытку, грамоту и часы, большие, с орфографической в гравировке. Трамвай в полутьме смотрел на него, как сыч, белесыми плошками фар. Он ушел, неловкий, впервые почувствовав вес стариковских ног, впервые себя увидев в ночных витринах. Деревья шептали вслед, как в плохом кино: "Ну всё, пересох -- и знаешь это, не ври нам".

Он встал в понедельник, вышел во двор сидеть, дышал и моргал на лавочке под рябиной. Проснулся во вторник, вышел во двор сидеть, кормить черствой булкой выводок голубиный, ходить вдоль аллеи: лавочки и фонтан, коляски и собачонки. Проснулся в среду, побрился и причесался, достал наган и двинул в своё депо, не спеша, к обеду.

"Ну что ж, проходи, трудолюбие не порок, заглядывай после смены, выпьем по кружке", -- промямлил начальник, нервно лучась добром и глаз не сводя с парящей у носа мушки. Тут просится лирика: новенькая листва, за красным вагоном шлейф из детского смеха. Но он просто взвел курок, просто сел в трамвай, поправил фуражку, выдохнул и поехал.

Дальнейшее мы узнали из новостей. Он шел напролом, вопила Волоколамка, тащили четвероногие всех мастей весенних хозяев, как бурлаки, на лямках. Угрюмые серые рыцари в камуфле толпились на остановках, кричали в рупор. С отчаянным звоном он въехал в весенний лес, где ветки хлестали бока трамвайного крупа. Стрелял на Пехотной в воздух, вопил "ура" и улицу чьей-то свободы с разгона резал, вознесся с моста Восточного сразу в рай, минуя канал, просто вздернув на небо рельсы.

Ну да, сочиняю. Хочу приукрасить быт. Но я над собой работаю -- вру всё реже. На первой же остановке он был убит. Как пишут в газетах "блокирован, обезврежен”. Я еду трамваем, дряхлым, совсем пустым железным китом: днем ты криль, но в ночи — Иона. Вот голос в динамике дернулся и застыл, подстреленный треском помех и трамвайным звоном.

 


ЧЕРНО-БЕЛАЯ СКАЗКА

Финал. Медвежата Ваню хоронят:
рыдает Круть, воет Верть.

Счастливый Кащей приводит в хоромы
Марену, царевну-смерть.

При ней он притих и дышать боится,
косица её густа,
она и певунья, и танцовщица,
и жуткая красота.
Он пляской её насладился вдоволь,
везде, где она прошла --
чернеют пожарища, плачут вдовы,
до горизонта тела.
Он хочет её целовать, лелеять
и Машенькой называть.
Она доедает белую лебедь,
ссыпает пух в рукава:
рукою махнёт -- разольётся полночь
и снегом укроет степь.

Волчица и ворон спешат на помощь
Ивану. Не ждёт гостей
наивный Кащей, он влюблён, беспечен,
от страсти почти что пьян.
Он гладит её ледяные плечи
и шепчет "моя, моя".

Волчица и ворон несут бутыли
с живой и мёртвой водой.
Иван ворочается в могиле,
выпрастывает ладонь
из рыхлой земли, и рычит, копая,
и дышит, как дикий вепрь.

Кащей тихо шепчет "поспи, родная",
на ключ запирая дверь.

Иван улыбается жизни новой,
в котомке его звенят
четыре невиданные подковы
для сказочного коня.

Когда он верхом перейдёт границу,
влетит в кащеев предел,
Марена проснётся в своей темнице;
струится, как змей в воде,
коса по подушке, в глазах-колодцах --
огни торфяных болот.
Марена проснётся и улыбнётся,
и песенку запоёт:

"Смородина-речка, гори, разлейся,
покинь свои берега.
Зверушка и птица, беги из леса,
чуть только почуешь гарь.
Идёт мой любимый -- луна, прикройся,
дрожи от страха, земля.
Он съест всё живое, он выпьет росы,
сожнёт поля ковыля;
ручей говорливый, проворный, длинный
схоронит в мерзлой земле;
нетронутый снег окропит калиной,
ломая девственный лес".

Кровит небосвод на вечерней заре. Нам
всё ясно. Окончен сказ.
Иван наступает, поёт царевна,
горит и чадит река.

Кащей беспокойно во сне бормочет,
да не разберешь слова.
Он станет бессмертным сегодня ночью.
Уже часа через два.







_________________________________________

Об авторе: ДАНА СИДЕРОС

Родилась в Казани, живу в Москве, работаю детским иллюстратором и концепт-художником.
Написала две книги стихов, "Шутки кончились" (2011) и "Ученик дурака" (2015) и одну маленькую пьесу. Стихи публиковались в "Конце эпохи", "Новом Береге", "Гвидеоне", "ШО" и "Контрабанде".

 

скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
16 670
Опубликовано 07 апр 2017

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ