Авторский проект поэта Сергея Соловьева. Начало и предисловие >Клуб Билингва. Участвуют: Алексей Парщиков, Александр Скидан, Александр Уланов, Владимир Аристов, Сергей Соловьев, Андрей Тавров.24 мая 2007Сергей Соловьев: Почему так трудно думать о метафизике чтения? Не потому ли, отчасти, что для взгляда на эту местность у нас нет ни расстояния, ни – следовательно – угла зрения? Мы всегда уже вовлечены в эту местность – сызмальства, и чем дальше, тем отчетливей срастаемся с нею, не задумываясь, кто и когда говорит нами, сквозь нас, и откуда эти черты на нашем лице.
Более того – и в пределах этой местности наше сознание далеко не так свободно, как нам кажется. От книги к книге мы утрачиваем рай, входя в изгнанье библиотеки. И то, сквозь какие книги мы проходим, как и в какой последовательности, и становится растущим лабиринтом нашего сознания, исподволь определяющим нашу походку, взгляд, жизнь. Не в меньшей степени, чем пресловутая предопределенность наших поступков местом рождения, языком, эпохой, генетической картой и пр.
Не мужчина и женщина находят друг друга, а две библиотеки вступают в связь – случайными строчками, с детства нашептывающими судьбу, закладками, пометками на полях. И драма близости или разночтения чувств разыгрывается не между ними, а в непроглядном сплетении библиографий.
И трудность мышления о том, что стоит за чтением, сродни трудности дерева или книги взглянуть на себя невовлеченным взглядом – со стороны. Где эта сторона? Невербальный опыт невесомости сознания, дзен? Интуитивное схватывание поверх «оперативной памяти»? Пока, похоже, ни то, ни другое не приоткрыло эту завесу. Но и дискурсивный подход остается в режиме интеллектуальной ряби далеко в стороне от истока.
«Когда речь заходит о литературе, я вспоминаю о книге и теряю способность рассуждать. Меня надо растолкать и вывести насильно, как из обморока…» О каком обмороке говорит Пастернак? О вселенной книги, которая нигде не начиналась и не кончится никогда? Что было до большого взрыва первой буквы, какое чтение предшествовало творению? И что значит: «Ни у одной истинной книги нет первой страницы»?
Жизнь погружается в обморок культуры и приходит в себя не в своей постели. Дон Кихот входит в книгу как в жизнь, становясь рыцарем Образа. В воображении Борхеса крестьяне, впервые услышавшие евангелие из уст заезжего учителя, распинают его, отождествив с Христом. Меж двумя мирами – книгой и жизнью – человек оказывается как меж двумя зеркалами, в оборотне перспектив.
Что же читает такой человек, каким смыслом наделяется это чтение?
Ночь, поле, пурга, ржанье лошади вдалеке, человек вглядывается во тьму, в его сознании – пятна лунного света и припавшая к ним, как к рождественским окнам, вся чертовщина.
И другой человек или этот же, время спустя читающий: «Мчатся тучи, вьются тучи…» И далее до конца стихотворения.
В первом случае человек «читает» стихию сполохами чувств, междометьями мыслей, пробелами, ощупью, по Брайлю. Его возбужденному восприятию явно недостает того, что Пушкин называл «союзом волшебных звуков, чувств и дум», мера неизреченного мучит, и событие течет сквозь пальцы памяти. Через него – единственного свидетеля – событие не заговорило, не обрело дара речи, то есть жизни. Остался смутный свет, дымок мгновенья.
По другую сторону – встреча с текстом, с действительностью запечатленной, свершенной. И здесь, как и в первом случае, читатель (если только он не Пушкин, читающий Булгарина) оказывается меньше того, с чем встречается. Меньше, хотя и иначе.
Мир выражен, сказан, событию найдена форма, в нее вложен труд и талант. Даже если читатель творчески одарен, текст опережает его – и в силу свершенности, и по распределению ролей: читатель – письмо. Лестница теперь перевернута и обращена вверх, читатель входит в событие через речь.
И в этом смысле – сродни высвобождению подсознания в сновидении – чтение можно назвать сновидением сознания. Сознания, которое своими силами, в обычном дневном режиме, не часто способно к такому высокому расширению. Следуя за книгой-проводником, оно вступает в поле преображений. И, как из сновидений, мы возвращаемся из книг…
Андрей Тавров: Сейчас много курсов быстрого чтения. И вообще, скорость проживания жизни увеличивается – с компьютером, с мобильником, с глобальной сетью. Это ускорение, к сожалению, на мой взгляд, очень заразительно. Почему к сожалению?
Хайдеггер написал прекрасную работу о Рильке. Он сказал: мы перегнали медлящих проводников в вечность. И еще он сказал: когда мы слишком торопимся, мы обгоняем Господа. И вполне может случиться так, что мы с ним разойдемся и уже никогда не встретимся.
Вот по поводу этой медленности, по поводу хайдеггеровской медленности. Настало время учиться читать медленно. И такую технику чтения не надо специально выдумывать, она практиковалась давным-давно, в восточной поэзии (именно в поэзии, не в прозе). Как происходит чтение такого короткого, трехстрочного китайского стихотворения?
Современник Ли Бо делал это таким образом: он брал текст с прекрасно выполненными иероглифами и погружался, и вникал – о чем тут идет речь. Раз прочитывал – медленно, вникая, как бы погружаясь в то сообщение, которое он получил. Два прочитывал, три. Он никуда не торопился. У него было время. Он читал все медленней и медленней – до той точки, когда время вообще останавливается. И вот тогда он падал в текст. Падал в текст, у которого не было дна.
Тексты, написанные такими авторами, как Сайгё или Басё, – это сообщения на физическом языке о метафизическом факте. Собственно говоря, это сообщения о том, о чем сообщить вообще нельзя. Это сообщения о прорыве за границы пространства-времени, за границы памяти, за границы интеллекта. Это сообщения о том, как, входя в контакт с простыми вещами, допустим с повиликой, растущей у забора, поэт оказывался лицом к лицу с Абсолютом.
Я прочитал одно стихотворение Басё, там простые строки:
Солнце светит,
Ни пылинки нет
В ее жилище.
Я думаю: что это такое? «Ни пылинки нет в ее жилище…» Я начал вчитываться, я стал читать. И по мере того как происходила эта медитация, я стал подниматься. До тех пор, пока не вышел на самый верхний этаж. И тогда я понял, что значит «ни пылинки…». То есть – ничего лишнего. Такая нравственная чистота, даже не нравственная – божественная чистота… предметы перестают быть запыленными, они перестают быть не теми, чем они есть на самом деле.
И тем самым не я раскодировал это стихотворение – стихотворение раскодировало меня. Я понял, что во мне тоже есть эта чистота. И мне надо дотянуться до того уровня.
Если я выхожу из физического подвала и вступаю в пространство, которое в Каббале называется Йецира, – это душа человека, включая психику, включая память и подсознание, – то там время начинает течь сразу в две стороны: из прошлого в будущее и из будущего назад. И об этом прекрасно писал Флоренский в «Иконостасе» – он доказывал, что в подсознании время может течь назад.
Когда я впервые пробовал читать Мандельштама, вслух, у меня было ощущение, что я иду по ручью, даже по речке, – против течения, мне было тяжело, у меня было ощущение, что я преодолеваю… Я только потом понял, что во многих стихах Мандельштама время, вектор его обратен тому физическому времени, в котором пребывает его слушатель. Поэтому возникает то, о чем он сказал: «против шерсти мира поем»… Это и есть метафизика чтения.
Александр Уланов: Мне кажется, современная русская литература – литература не читателей, а писателей, то есть людей, которые со страшной силой пишут и при этом не дают себе труда читать или послушать. А сегодня мне хотелось бы поговорить о другом.
Чтение можно интерпретировать несколько иначе, чем говорил Андрей. Можно говорить о чтении как о встрече с некоторой независимой, отдельно от меня существующей сущностью. Речь идет не о том, чтобы себя через эту сущность каким-то образом проинтерпретировать, потому что так я опять только себя и увижу, а о том, чтобы встретить те голоса, которые мне не равны, которые гораздо богаче меня, потому что их очень много.
И мне хочется ответить на неявный вопрос Андрея – почему на верхнем этаже невозможно разговаривать. Мне кажется, что это связано с тем, что там наверху Абсолют примерно одинаковый, и там действительно вроде бы говорить-то не о чем. А те, кто внизу, встречаются не с универсалиями, а с отдельными голосами. Встречаются в стихотворении Басё, например, с повиликой, существующей здесь – со всеми ассоциациями, в связях с другими предметами. Повилика есть повилика, ракушка есть ракушка, эта книга есть эта книга, я с ней разговариваю и пытаюсь услышать то, что она говорит.
И, может быть, одно из бедствий философии, в том числе связанное с Хайдеггером, бедствие, из которого философия в последнее время начала выходить, в том, что Хайдеггер уверяет, что знает Тракля лучше, чем Тракль сам себя знает. Но ведь интерпретация Хайдеггера – только одна из возможных, а есть и другие.
Есть отдельные независимые сущности, и чтение – одна из возможностей с ними разговаривать. Дать другому быть другим, самим собой, а не таким, каким нам хочется.
Человек находит себя во многом именно в этом разговоре, а при письме часто воспроизводит общие стандарты. Поэтому мне кажется, что чтение может быть в большей степени средством самовыражения, чем письмо.
Чтение – именно метафизика, мета, то есть попытка понять мир, пойди дальше очевидно-повседневного.
Текст – как любой предмет – спрашивает нас, насколько мы готовы на него смотреть, есть ли у нас то, чем на него смотреть. Собрал ли человек из своего прежнего опыта достаточные для этого глаза.
Поскольку чтение активно, это встречная активность читающего, направленная на понимание, умножение смыслов. Речь – тоже орудие чтения. Средство диалога, поиска встречных интерпретаций, видимо, не в меньшей степени, чем средство выражения человеком чего-то своего.
Владимир Аристов: Давно уже мне казалось, что чтение – процесс взаимный. Я обозначил эту ситуацию как «Книга, читающая нас» (с таким названием я опубликовал даже рассказ, но уверенности, что такая формулировка оригинальна, конечно, нет, хотя мне и не попадалось точно такое название). Во всяком случае, нынешнее состояние «умов и сознаний» таково, что тексты пронизывают нас, и в силах ли мы сделать себя непрозрачными? Нас считывают и стараются часто обращаться к нам и с нами, как с текстами (не пытаюсь точно определить это слово).
Книга часто перед чтением предвкушает, какой интересный читатель ей достанется. Она выбирает именно того, кого она сможет прочесть, она и приготовляет часто в процессе предварительного просмотра текста (это процесс взаимный) именно такого читателя, которого ждет. Не всякую книгу мы выберем и тем более не всякую пустим в свой дом.
Однако если книга вошла в наш дом, пусть даже временное пристанище, она начинает обживать это пространство как пространство текста. Она может молчаливо стоять на полке годами, но это не значит, что она не читает нас медленно, по слогам. И вот, когда мы готовы к чтению, она раскрывает нас, хотя внешне кажется, что это она распахивает страницы.
Мы отбрасываем книгу, но это мы от нее улетаем, мы удаляемся на непредвиденное расстояние. Мы прочитанные до середины противники. Но никто не знает, что мы не ясны ей как текст, именно туманное сияние, превышающее дискретность нашей буквенности, которую она хотела бы собрать с полу, как крупу, и выбрать светлые зерна, дает нам надеяться на то, что мы останемся все же непрочитанными. Книга скрывается в непроницаемой обложке интерпретаций после прочтения.
Чем остаемся мы после прочтения для книги, когда весь тираж сжался в нас до единственного экземпляра? Ожиданием и уходом с той тропы текста, которую обозначила в нас книга, мы вновь во взаимном непонимании и отсутствии блеска.
Андрей Тавров: Я хочу сказать два слова по поводу замечания Александра Уланова. Один дзенский учитель сказал: сначала горы – это горы, реки – это реки. Потом он говорит: горы это не горы, и реки это не реки. И потом он говорит опять: горы – это Горы (с большой буквы), реки – это Реки. Но сначала повилика – это просто повилика.
Это такой наивный реализм восприятия, когда все, что я вижу через фильтр каких-то моделей, мне навязанных, которых я даже не ощущаю, через мир моих эмоций, в меня запрограммированных – творчеством, компьютером, правилами поведения, Октябрьской революцией, нью-эйджем, чем угодно – человек не может не быть запрограммированным, – и вот когда я через эти программы смотрю, мне кажется, что я вижу действительно реальность, и я говорю: повилика – это повилика, я ее видел, и она именно такая.
Потом, когда меня посещает какой-то новый импульс Реальности, ну, допустим, ангел вдохновения, когда мне открывается глубина мира, я говорю: повилика – это не повилика, и она вообще что-то другое, ее, в сущности, нет.
И потом, когда это состояние видения Духовного единства уходит, возникает, а вернее, остается, некая подсветка этого Абсолюта, который начинает сиять через мир. И конкретные вещи мира не уходят, они не теряются, но они отныне находятся в этой подсветке, они обретают волшебство, и тогда я говорю: повилика – это Повилика.
Кстати говоря, у всех великих писателей есть слова с больших букв. Есть ситуации с большой буквы. Когда смерть – это не просто смерть, а Смерть.
Я хочу сказать, что какие-то вещи не уходят при прикосновении к высоким мирам, но они окрашиваются в другой цвет, они становятся волшебными, они становятся более яркими, они становятся бессмертными, они становятся многомерными, невыразимыми, и поэтому просветленный поэт часто совсем не говорит о них, он о них просто молчит. «Мысль изреченная есть ложь…» – дзенский тезис славянофила Тютчева.
Сергей Соловьев: Пастернак говорил о книге как о кубе дымящейся совести. Хармс представлял книгу шарообразной, называя ее МАЛГИЛ.
Куб – не из любимых форм природы (можно сказать, что его и нет, настолько редко мы встречаем его в естественном виде). Куб, в еще большей мере, чем колесо, изобретен и обустроен человеком, став его домом, мерой жилья. На языке символов куб – фигура устойчивости, твердости, земли. Дымящийся куб отсылает также к перегонному кубу алхимиков и к кубометрам земли, дымящемуся плодородием чернозему – земле на пороге преображения. Твердая устойчивая форма материи, входя в отношения с духом, вступает в зону трансформации – дымящийся куб взаимодействия двух энергий: со-весть. Пастернак вписывает в этот тигль человека. Хармс снимает углы, раздвигая дом до космогонического тела, вынося его за поле нравственного становления.
Алексей Парщиков: Собственно, важен переход от формы свитка к современной форме – кодексу. Именно христианство предпочло кодексы, первоначально служебную форму, использовавшуюся для стенографирования. Эта форма перед нами сейчас. Хотя комп снова возвращает к свитку. Кодекс был разработан тремя гениями – Оригеном (он и Плотин учились у одного учителя), Евсевием (придворным биографом императора Константина) и, наконец, св. Иеронимом (уже совсем латинским, изображенным на знаменитой гравюре Дюрера). Эти люди и создали пространство читательского восприятия, его форму. Если только это иметь в виду под «чтением».
Но субъективных пониманий может быть много. Кто-то может думать, что чтение и письмо – сообщающиеся сосуды, кто-то создает архитектуру библиотек. Что касается лично моего чтения, то оно связано с распорядком дня, толщиной книги и присутствием других книг. И я никогда не путаю чтение с созерцанием.
Александр Уланов: Мне бы хотелось вспомнить еще об одном опыте чтения, о котором мы сегодня не говорили – о переводе. Вот где чтение, тесный контакт с чужим голосом. Хорошо бы сначала научиться переводить, встречаться с чужими голосами, прежде чем со своим что-то делать. С другой стороны, в переводе иногда очень многое наслаивается.
Сергей Соловьев говорит, что я из Самары, частично это так, но точно так же я могу сказать, что я из Китая приехал. Но, к сожалению, китайский я не знаю до такой степени, чтоб читать стихи, а читать-то хочется, причем современную поэзию тоже. Есть, например, интересная поэтесса Чжан Эр. Она китаянка, но живет в Америке. Пишет по-китайски, ее переводил на английский Леонард Шварц, причем это авторизованный перевод, вместе с самой Чжан Эр. И я видел ее тексты в английском переводе, у нее есть текст, связанный с гностической книгой «Гром. Совершенный ум». Получается очень многослойная конструкция. Книга написана, не помню, на древнегреческом или коптском, Чжан Эр читает ее, вероятно, в английском переводе, ее ответ, ее чтение – на китайском, русский человек, то есть я, читает ее стихотворение на английском, обнаруживает там цитаты из «Гром. Совершенный ум» и видит, что многое в этих цитатах сознательно смещено, причем он это видит, вспоминая русский перевод книги.
Вот такие многоэтажные вещи очень интересны, интересно чужие голоса читать, читать, читать…
Андрей Тавров: Кажется, Ломоносов говорил, что Бог оставил нам две книги о себе – книгу природы и Библию. На сегодняшний день мы имеем еще и третью – коллективный текст человечества. Вот только что там от Бога, а что от быка – в этом следует хорошо разобраться. И здесь необходимо обрести дух в себе, чтобы ощутить его в тексте. Без этого можно к Чтению не приступать, это все равно будет комикс – не больше. Вспомним стихотворение Рильке «Чтение». Или Клоделя – о Святом Иерониме, переводчике Библии. Там работа с текстом шла на перекрестье взглядов Ангела и Льва. А Земля и Вселенная вибрировали и пели в лад. Вот что есть чтение.
Александр Скидан: Чтение, в отличие о книги, произведения, под которым стоит подпись автора, обладает восхитительной свободой, потому что читатель – безымянен, он – никто. И этот «никто», приступая к чтению, не имеет перед книгой и ее автором никаких обязательств. Он может читать, а может не читать, может отложить книгу, может заняться чем-то другим. У него нет имени, он не автор, и он ничуть не думает вкладывать в произведение «всего себя», свой труд, мысль и страсть. Здесь есть место случайной встрече, как в толпе вдруг мелькнет прекрасное лицо и станет раной и обещанием. (И наслаждением, которое убьет, добавит Бодлер.) Но возможно, ничего не произойдет. Поэтому в чтении всегда присутствует что-то от авантюры, минутного любовного приключения, но такого, после которого, как в «Солнечном ударе», можно очнуться постаревшим на целую жизнь.
Чтение противоположно произведению, как праздность противоположна труду, порыв – расчету. Это дар, который внезапно открывает в себе даже самый бездарный. Есть люди, не запоминающие авторов понравившихся им книг, они читают, что называется, без разбору, предаваясь чтению, как предаются разгулу. Писатели не любят таких праздных гуляк, но втайне ревнуют к их сокровищам, расточаемым с великолепной беззаботностью, на которую сами они не способны. Они жаждут славы и признания, чтобы хотя бы таким окольным путем обрести возможность поистине затеряться в блеске бесславного, анонимного существования, из которого вздымается – и в котором исчезает – всякая речь. Так обнаруживается тайное родство, негласный сговор между заблуждением читателя и блужданиями писателя: они блуждают и заблуждаются порознь, но сквозь них течет один и тот же пепельный Стикс.
скачать dle 12.1