ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 231 июль-август 2025 г.
» » Юлия Говорова. ПЕРЕБИРАЯ СТРУНЫ И БЛЕСНЫ

Юлия Говорова. ПЕРЕБИРАЯ СТРУНЫ И БЛЕСНЫ

Редактор: Анна Харланова


(воспоминания о моем друге Алексее)



В знаменитый Пушкинский заповедник в Псковской области, в знаменитое Михайловское, куда Пушкина отправили в ссылку, я впервые попала в третьем классе. И ничего не запомнила, конечно. И вообще не особенно-то я и хотела туда ехать.
Тогда мама купила мне на обратной дороге альбом, такую огромную книгу с фотографиями: яблоки на письменном столе Пушкина, его черновики, его трость. Его кот, потомок того пушкинского кота, кот жмурится в летний погожий денек на подоконнике.
Эта книга оказалась книгой хранителя и знаменитого директора Пушкинского заповедника в Михайловском Семена Степановича Гейченко. И он в ней приводил стародавние советы: «Простудился, пожалуйте принять кленового соку с парным молоком или взвару из цветков дикой заячьей капусты» Он фантазировал, как Пушкин по повелению царя приезжает сюда в ссылку: «Коляска подъехала к крыльцу, сторож вышел на улицу с фонарем и ударил в било полночь…»
Гейченко пишет, что Пушкин переживал поначалу конечно, что приехал: «Господи, а здесь все же ничего, но неужели мне суждено прожить здесь долго?!» Пушкин встал, все это здесь нафантазировал Гейченко, открыл ящик с дуэльными пистолетами, прицелился в небо и бабахнул.
Ну, а уж сколько там было фотографий! Синее бездонное небо, а через пару страниц уже чернейшее (это было снято перед грозой). И  костер рыбаков на берегу. И желто-синим цветет у костра иван-да-марья. Река во время разлива подступает к ступенькам под усадьбой. И рыбаки оставляют тут же лодку. Чтобы отплыть, тихонечко оттолкнешься от ступенек.
И я всегда знала, рассматривая все эти фотографии в книге, что вернусь. И вот к этим иванам-да-марьям и к этой лодке. И к доске, через лужу перекинутой. И даже к крупным каплям дождя, расплывающимся на иссохших досках дома.
И я вернулась и даже пожила на музейном усадьбе прям – в амбаре. В амбаре из обтесанных валунов. Во времена Пушкина и даже после него в подобных амбарах из обтесанных валунов хранили лен. И в десяти шагах от этого сарая-амбара была Сороть:

Онегин жил анахоретом, 
В седьмом часу вставал он летом
И отправлялся налегке
К бегущей под горой реке…
Я – как Онегин!

За проживание на усадьбе (а не на какой-нибудь там заурядной турбазе!) я должна была по утрам подметать в саду дорожки. И чистить ряску в пруду, вылавливать ее металлическим круглым сачком на длинной жерди. 
И мне эти занятия нравились! Да, честно! Граблями водить по земле, оставляя волнистые линии от зубчиков. Собирать в саду опавшие первые осенние яблоки и листья. Процеживать ряску в пруду. Пруд был подернут зеленым и толстым слоем ряски. А зачерпнешь и растревожишь ее и образуются черные воронки. От торфяной настоявшейся воды.
Поближе к августу, сентябрю жгли в парке листья. Дым обвивал обросший лишайником забор. Вымахивали за забором люпины, мы косили. Семена люпинов напоминали скорлупки от фисташек. 
И у меня был напарник на этих замечательных садовых работах –  Одиссей. И до чего удивительно, что я все же узнала его имя! Потому что он все время молчал. Вот он молчал. Он молчал, молчал, молчал. Вода в пруду, пока он вот так вот молчал, после уборки моей успевала по-новой заплыть ряской! 
Ну и я, конечно, не выдержала и однажды спросила его имя. Ну, хотя бы имя. И Одиссей мне наверно единственный раз и ответил: «Одиссей». И как потом оказалось, Одиссей – чемпион Пушкиногорского района по шахматам. Вот так!
Профессор ботаники Ганнибал, да, да, да, вот тот самый Ганнибал, из потомков знаменитого прадеда Пушкина африканца арапа Ганнибала, мимо нас ездил на велосипеде за молоком. На лугу, пока мы ворошили с Одиссеем траву, пасся конь Герман. А на узкой и заросшей ежевикой тропе, на одной из тропинок на усадьбу, я повстречала однажды балерину. Ну и какую вы думаете? Истомину! 
И балерина Истомина – «полувоздушна», как и написал о ее тезке когда-то поэт Пушкин, действительно танцевала в кордебалете цирка на проспекте Вернадского в Москве. А приезжая на лето в деревню, жила у нашей общей деревенской знакомой тети Маши. 
Отчество одного из заместителей уже нового директора заповедника, не Семена Степановича Гейченко, было Андрей Эльфович (сокращение от «электрификации страны»). «А это правда, что папа у вас – эльф?»
И символично, конечно, что в дорогу после той первой еще моей школьной поездки в третьем классе, когда я через годы решила сюда снова приехать и вернуться, мама дала мне фотографию женщины – Раисы, по фамилии, и я как сейчас это помню тоже – Рык. 
«ЗАРЯЖЕНО!» – было крупно написано на фотке. «На любовь. И взаимность. И удачу. Плюс – гарантированная сохранность овощей!»

Дорога долгая была в заповедник: едешь, едешь... И у кого-то начинается день, на который можно смотреть сквозь образовавшийся на широком стекле иней. Смотреть, как на дорогу опускались туманы, поднималось утром солнце. Как растапливали печки зимою. И как поднимался зимою над крышами дым в домах из труб. И те дома, которые меня огоньками по дороге зимою встречали, не забуду. 
Пятиэтажки, уже здесь на месте, мелькали в садах и огородах. Гаражи на огромной сосновой аллее деревянные.
Милиционеры дежурили ночью на усадьбе. Милиционеров, когда я переехала на усадьбу, было двое. И это были не такие, как сейчас, все из себя ну прям такие охранники-охранники, а это были просто слоняющиеся и наслаждающиеся размеренным течением жизни постовые, мирно шаркающие по усыпанным гравием дорожкам, освеженные поднимающимся сюда наверх от низины и речки холодком.
Милиционеры смотрели каждый раз от усадьбы вниз на речку. Как рыбаки распатронивали удочки. Милиционеры успевали следить за промелькнувшей блесной, за поплавком. Они переговаривались от нетерпения и ожидания улова с рыбаками. 
А рыбаки на ночную рыбалку торопились. Шины их велосипедов рассекали еловые аллеи, не успевая завязнуть в песке и долбасясь на кочках по корням. Кончики спиннингов на подсвеченной вечерней аллее задевали наклонившиеся еловые ветки и бутоны от флоксов (спиннинги, удочки были привязаны все к рамам). 
А как на этой цветочной аллее пахли флоксы! А в августе еще душистый табак (не в смысле, что табачный табак, а табак это такие цветы). Валентин Анатольевич, штатный заповедный художник, выходил смотреть на звезды. Миллионеры при встрече всегда пожимали ему руку. 
Валентин Анатольевич у нас по аллеям гулял в домашних тапках. Ну а в чем ему еще по лесу гулять? Ведь он считал здесь все аллеи и парк продолжением своего удивительного дома, располагавшегося на поляне Поэзии. Вот да! 
При Семене Степановиче Гейченко на этой поляне была почта. А потом эта почта не понадобилась. И чтобы это старое и деревянное помещение почты не сносить, туда и поселили художника, там и жил наш Валентин Анатольевич. И я помню, как прозвучал его адрес, когда мы с ним в первый же вечер познакомились: «А я живу здесь на поляне Поэзии, зайдешь?» 
Окно у него с видом на поляну Поэзии было почти круглый год всегда открыто. На подоконнике летом обычно стоял магнитофон (сейчас попробую вспомнить название: «Романтик»?). Валентин Анатольевич любил слушать «Времена года» Чайковского, Вивальди.
И еще ему очень нравилась такая певица – Смольянинова. И особенно романс в ее исполнении – «Я ехала домой». И еще одна старинная народная песенка из репертуара Евгении Смольяниновой – «Ах, боже мой, что делает любовь». 
Причем Евгения ее пела так, как ее научили в фольклорных экспедициях. И, например, она вместо «кусты» произносила намеренно «кюсты» и тогда получалась строка: «среди кюстов сиреневых полей». Весною в наших клокочущих соловьями садах это было конечно актуально.
Гуляли мы с ним как-то в лесу – Валентин Анатольевич в своих любимых тапках – и вдруг он останавливает меня и показывает на ярко-оранжевый и похожий на раковину гриб. И говорит мне с нескрываемым восхищением: «Пецица!» 
И вот он ел у нас и вот эту пецицу и кислицу. И это именно он научил меня ранней весною тушить папоротник, молодые побеги с завитком. Не распустившиеся, они похожи на локоны пушкинских красавиц. 
Побеги сосен мы с ним весною варили (витамины!). И собирали всю крапиву и сныть среди вспышек цветущего декоративного лука в огородах: лук цветет и похож на сиреневый салют.
Валентин Анатольевич еще собирал и сушил весной черемуху. И меня ее сушить научил. Я сушу ее, сушу. Первого марта, пока еще снег не растает, все достану. За окном снег, а у меня черемуха на столе – ароматная и заваренная в кружке.
Да, чего мы здесь только не сушили! Мы сушили, тушили, не тужили! «Суши весла!» – кричал Валентин Анатольевич рыбакам.
Он мне отдал, когда мы познакомились ближе, свой этюдник. Правда, меня всегда принимали за электрика, будто бы с этим деревянным ящичком инструментов, а не красок, я иду чинить оборвавшиеся после бурелома провода.
Валентин Анатольевич хранил старый списанный инвентарь со всей усадьбы. Все эти уже давно одряхлевшие таблички, указатели. Штакетник, посеребренный лишайниками и заросший густым зеленым мхом. 
Указатели уже давно обветшали и истерлись, не понимали уже, а почему и зачем их назвали тут вдруг – «аллея Керн»? Но их Валентин Анатольевич хранил. У него был приют для таких вот табличек-стариков.
И кору он от деревьев хранил. Как художник, как он мне объяснил, он давно отошел уже от красок. Он не рисовал, а собирал по окрестностям кору, которая сама по себе, как считал наш Валентин Анатольевич, картина. 
И на этой картине его из коры можно было всегда разглядеть летящий снег, ну или там клин журавлей. Или представить осоку у берега, калитку.
Кору Валентин Анатольевич снимал с поваленных буреломами деревьев и на обороте всегда обязательно подписывал, что эта липа или эта сосна упали там-то. И деревья все знали уже, что он их поименно сохранит и не даст им пропасть не помнящими ни родства, ни корней своих иванами.
Вместо стульев у него стояли пеньки, стол был срезом старой пушкинской ели (и она еще помнила Пушкина наверно). Чайные ложки – можжевеловые.
Вечерами он нам показывал слайды: паутину на своем любимом заборе или иней. А если его не было дома, мы ему оставляли записки на обратной стороне садовой таблички с надписью через трафарет –  «аллея Керн». 
Борис Константинович Ганнибал приезжал и засушивал здесь травы. Жил в палатке. И тоже с видом на поляну Поэзии.
По утрам на поляну вышагивал конь Герман, а Борис Константинович раздувал свой с намокшими углями костер (иногда были долгие дожди или угли пропитывались утром туманом и росою).
Борис Константинович промчится на велосипеде за молоком и пахнет дымом. И все его травы, цветы пропахли дымом.
Травы он перекладывал газетами. Или икотник или мышиный горошек или спорыш. Цикорий у него был переложен газетой – ее кто-нибудь помнит еще? – «За рубежом».
Дождь пойдет, и Борис Константинович побежит убирать и сушить свои газеты. Стучали крупные и тяжелые капли по газетам, если Борис Константинович не успевал их попрятать под навес.
И вспоминаю еще одну его удивительную фразу, которую он обронил по дороге из усадьбы, о том, что синего цвета в гербариях, как правило, со временем всегда остается очень мало. Это он про горечавку, люпины, василек.
Валентин Анатольевич на поляне Поэзии собирал и сушил тоже цветы. Незабудки, они у него хорошо получались, и фиалки. «Я фиалки собираю по средам!» – он шутил. А про незабудки напевал из песенки по Дорожному радио в приемнике: «Незабудка, незабудка, иногда одна минутка, иногда одна минутка значит больше чем года».
И вот уже Валентина Анатольевича нет, он уехал на родину давно (он сам с Урала), а незабудки, фиалки нам остались.
Валентин Анатольевич засушивал травы аккуратно. А потом их на картонку наклеит и разгладит, чтобы они хорошо прилепились, утюгом. 
Какую книгу у него тогда с книжной полки ни возьми, обязательно выпадет цветок. Тот самый, о котором и у Пушкина говорится, «безуханный». 

И вот так вот я на усадьбе жила и жила в своем амбаре. И это сейчас он такой весь расчищенный и вылизанный. А когда я жила, то в нем хранились постоянно какие-то лопаты, грабли, вилы. Через стенку, и это все особенно утром, звучала экскурсия над ухом.
По утрам в музее выбивали половички (до посетителей). Смотрительницы вынимали из ящиков экскурсионные войлочные тапки. Ведь я застала еще безразмерные войлочные тапки. Но нас тогда еще всех пропускали без тапок, как своих. 
На валунах по окрестностям усадьбы были процарапаны какие-нибудь стихотворные строчки, своеобразные напоминания от поэта. 
И не забуду, когда один такой камень в половодье с процарапанными на нем поэтическими строчками из Пушкина, весной стоял наполовину в воде – из-за разлива воды он почти ушел под воду. Во время разливов все камни взахлеб читают Пушкина.

Летом стены дома были увиты разросшимся диким виноградом. Цветочная аллея была освещена фонарями. Ласточки гнездились под крышей.
И я помню, как Гейченко писал в той самой моей заповедной первой книге: «Посмотрите-ка все в это окно!» И все смотрели (у этого окна любил часто сидеть Пушкин).
Или еще одно известное его волхование: «Выйди за околицу, крикни «Пушкин!» и эхо тебе обязательно отзовется: «Я иду…» 
«Вот Пушкин пишет, – и Гейченко приводит пример, – «Люби сей сад с обрушенным забором…» А почему он именно так написал, а не иначе?»
«Пушкинский заповедник это книга, написанная вещами, – пишет Гейченко. –  Неодушевленных предметов здесь нет. В нашем заповеднике все важно: деревья и звери, камни, птицы…»
В своих письмах он удивил меня перечислениями буквально своего каждого шага: «Встал в 5.30 утра. Чайник на керосинку поставил. Уронил портсигар. Заварил кофий…»
Он пишет о том, когда прилетели в Михайловское первые весенние птицы, улетели. И он пишет все время о деревьях: «Деревья не немы, но они и не болтливы. Дерево в старости нуждается в заботе, как и пожилой человек…»
Гейченко разговаривал с деревьями. Он писал о них (а он ведь сам фронтовик): «Пулевые ранения я после войны находил у деревьев, их десятки…» 
Корявые и изогнутые стволы в саду у яблонь с жетонами, полученными от лесопарковой службы музея: «509»… Или моя любимая яблоня с порядковым номером на жетоне «507»… 
На стене у моего деревенского друга Алексея целая выставка выуженных из чурбачков и поленьев осколков мин и пуль. Неизвестно, на чьей стороне воевало это дерево, да и воевало ли, но человека спасло. Так мне говорил Алексей, извлекая из дерева осколок.
Зимою рабочие парка выпиливали опасно наклонившиеся деревья. Чурбачки они потом вывозили, а все никчемные веточки сжигали. И их костры оставляли огромные пятна до дерна растопленного снега.
Заснеженные крыши домов зимою с трубами. Дымящиеся, они как дыхала у всплывших продышаться китов.
А видели бы вы летом наши чабрецовые берега у речки Сороти! Лежа на земле мы ножницами нарезаем чабрец. И мы не просто там нарезаем чабрец, а мы им дышим. И коровы с нами рядом. Молоко дедовских коров (из деревни Дедовцы) чабрецом пахнет.
Дорога малиновая из-за цветущего на ней чабреца. Трава колкая, когда чабрец отцветет. И именно вот этот простор и вот это все тепло от земли и вот этот чабрец я полюбила.

Алексей – мой деревенский приятель. Он родился недалеко от Михайловского, в деревне у Савкиной горки. А всем известно, что эту Савкину горку любил Пушкин. И может быть, когда он писал, что «Пора, мой друг, пора…» он имел в виду, что пора как раз на Савкину горку, к Алексею.
Мы выкашивали эту старинную горку с Алексеем. И Алексей, он мне всегда говорил: «Длина лезвия у косы измеряется кулаками, ты запомни!» И мы насчитывали: у Алексея коса была в восемь его кулаков, у меня в шесть.
Синие мотыльки из-под ног у нас выскальзывали. Пух от одуванчиков медленно-медленно все летел и летел с Савкиной горки.
Мы выкашивали Савкину горку за лето два-три раза. С горки вид на цветущую летом в полях у нас овсяницу! А овсяница это такая трава. И еще, как мне Ганнибал говорил, в разнотравье у нас здесь встречаются волны и полосы мятлика, костреца и лисохвоста. 
Рыбаки выкашивали протоку по пояс в воде стоя у речки. Они выкашивали ее, чтобы могла пройти лодка. И зеленые водоросли всплывали. И их уносило течением, как рубашки лебедей из крапивы в сказке Андерсена. 
Алексей покосит, и начет играть на своей губной гармошке (я кошу). А он смотрит на облака, все смотрит, смотрит: «Да разве же можно, – он мне расслабленно говорит, – когда вот так сейчас над тобою здесь плывут облака, вообще работать?»
На Савкиной горке Алексей посадил золотые шары, с горы золотые шары тянутся к звездам. На Савкиной горке я впервые увидела звездопад. Звезды любят падать на Савкину горку. На Савкиной горке провожает закаты пес Диван.
И Алексей он потомственный рыбак. У него над дверью и на стене висят блесны. Блесны, блесны. Они погружены в квадратики поролона остриями или воткнуты в пенопластовые стенки. Алексей их отстегивает от этих пружинистых подушечек поролона, достает. Коробка с блеснами у него изнутри пенопластом вся обита.
«Черноспинки», «варзуги» или «ложки» с какими-нибудь там крючками-тройниками. И отдельно блесны, перешедшие к Алексею по наследству. Самодельные, переплавленные из серебряных ложек и латуни.
Блесны уловистые и они на разную глубину, разную рыбу. Блесны колеблющиеся. И полетные качества блесны, и их склонность или несклонность к зацепам – Алексей все знает! Он перебирает и перебирает свои блесны.
«Щучий ветер» – он может мне сказать про погоду. А про ненадежного человека – «он мазепа». Или он расскажет историю: «У меня жил здесь в реке знакомый окунь. Я, подплывая, щекотал ему бок. Пощекочу один, а он – виль! – и другой уже подставит».
А когда мы с ним на лодке плывем, Алексей все травы мне вдоль берега назовет: стрелолист, череду, ситу и сабельник. И рыбу он чистит «корчоткой» – самодельной специальной такой щеткой. И самый худой и пропащий карась для Алексея не просто карась, а «сухорёбрик».
Мы возвращались с ним однажды с рыбалки поздней осенью: были размыты очертания берегов, холодная и скользкая рыба временами у нас билась в садке и чернела вдали, как Голова из поэмы «Руслан и Людмила», Савкина горка.
Мы пили с чай с Алексеем под его старой географической картой какого-то шестидесятого года (и мир с тех пор уже сильно изменился). Алексей доставал из буфета печенье и варенье. 
В прихожей у него пахло картошкой и не протопленной сыростью, землей. На подоконнике стояли стаканы со старым, так и не выпустившим свои зеленые стрелки наружу, репчатым луком – деревенским купидоном. 
После чая мы с ним выходили во двор смотреть на лодку. У Алексея лодка хранилась во дворе. В урожайный год у него яблоки опадали в эту лодку. И самые сладкие Алексей отбирал с собой в поход.
Как я радовалась, когда после бесчисленных просьб, а мне не с первого раза удавалось его уговорить, он наконец-таки выходил со мной на лодке! Он брал меня с собою семь лет, и каждый раз методично объяснял, что новичкам (а новичком была по-прежнему я) обязательно на рыбалке повезет, и что я ему как рыбаку приношу счастье.
Лодка у него была типа каноэ, и мы скользили на ней мимо белых и красных речных «роз», так Алексей иногда еще называл водяные лилии.
Спустив лодку на воду, ты почувствуешь, как заполощется по днищу вода, как будут касаться днища водоросли. Веслом почувствуешь всю эту плотность воды, ее упругость. А сделав заброс – как моментально натянется своей тончайшей и блестящей струной на солнце леска. 
Я помню двор Алексея, облепленный рыбьей чешуей. И его большие болотные сапоги. И какие-то еще его консервные банки с крючками. Садки, весла.
Удилища из бамбука с качающимися и тончайшими верхушками (это они задевали на цветочной аллее в саду ветки). И небольшой деревянный молоток (и Алексей называл его по-кошачьи как-то – «барсик»).
А на столике во дворе у него стоял кувшин. И я, когда к нему приходила, то каждый раз проверяла: что сегодня? какой сегодня там, в кувшине букет?
И каждый раз я находила что-то новое. Весной черемуху и сирень, а летом донник… Время менялось в кувшине, а мы на это смотрели из окна, перебирая то струны у Алексея на семиструнной гитаре, а то блесны.
Гитара у Алексея была – завод Перхушково. И он часто на ней мне играл и напевал неизвестные романсы:

Помнишь ли, милая,
Ветви тенистые,
Ивы над самым прудом.
Там, где струились
Ручьи серебристые,
Там, где мы были вдвоем…

И Алексей мне рассказывал легенды. Что на Змеиной горе (а у нас есть здесь такая Змеиная гора) жил когда-то огромный страшный змей. И питался он исключительно рыбаками, осмелившимися выехать на озеро.
И чтобы этого страшного змея извести, местному деревенскому кузнецу поручили выковать огромную железную лодку и в нее посадить огромного железного человека. Кузнец выковал и железного человека посадил.
В нужный день эту железную куклу на костре распалили, раскалили. Змей спустился с горы и проглотил этого железного человека. 
От жара он начал давиться, извиваться, ушел на дно и в дне озера образовался провал. Зовется он «смородовый ключ» (по берегам растет сладчайшая красная дикая смородина).
Калачуха – это мелководный и неприметный залив на том же озере. Залив Шквырки –  в этом месте стекает с холмов и «шквырчит» весной вода.
«Здесь ершей ловил, – мне показывал на берега Алексей. – Ну и место зову уже соответственно – Ерши. А вот и еще один мой любимый залив – залив Сиротка…»
Галки, неутомимые весенние конькобежцы, с криком накручивали в небе круг, а Алексей на озере, пока лед еще не сошел, сидел у лунки. Галки просверливали в небе круг, а Алексей на озере – лунку.
Потом раскрошенный мелкий лед прибило к берегу и, первые купальщики, подскакивая на ходу, покатились к реке сухие листья. Лед уходил с Петровского озера в тот день, когда над озером же, возвращаясь после зимы, летели гуси.
Брала березовый сок весной, Алексей меня тоже научил: «Ты сок берешь? У тебя появилась уже, у тебя должна была уже здесь появиться хоть какая-то знакомая береза!»
А у меня березы знакомой еще не было, хотя Алексей мне заранее по моей просьбе дал лоток, по которому стекал бы этот березовый сок. Лоток из колышка для туристической палатки.
Я приходила за соком чаще утром. У меня набиралась банка сока, а Алексей мне говорил: «Это что! Мы за ночь и ведро сока набирали!»
А однажды, когда я за соком пришла, он  вдруг замерз. Береза, смотрю, и бутылка – все в сосульках. Сосульки свешивались, «текли» по стволу, просвечивало сквозь ледяные дольки солнце. Трудно было поверить, что это березовый сок. И я его потихоньку отламывала. Он во рту таял.
Все мы напробовались сока тогда, наугощались, внутри у каждого из нас было уже по своей родной березе. А в Алексее еще немного клена. Он успел и кленовый попить сок.
Еще Алексей мне рассказывал про римлян. Что они ели траву. И не какую-нибудь там с огорода петрушку – огуречную. «Без огуречной травы у человека будет сердце без мужества!» – так древние римляне считали.
И у Алексея этой огуречной травы всегда росло валом в огороде. И он меня ею прикармливал, подкармливал. А она такая немного колючая, в синих цветочках.
Алексей он неприхотливый в быту римлянин, он и огуречную траву ест, да и петрушку. Но зато у него и характер боевой! Как говорила тетя Маша, соседка, «пароходистый».
Алексей рассказал мне о своей ночной рыбалке из детства. Как они с братом вешали стальную корзину на нос лодки, накладывали в нее сосновые щепки, поджигали. И раздувался огонь, и проглядывало мутноватое дно. И все коряги на дне, и куда-то стремящиеся водоросли.
И в письмах Гейченко я потом не раз читала: «Возили меня ночью на лодке, на корме зажгли огромный смоляной пень. Везли торжественно, важно, будто я был не я, а древний викинг…» 
Алексей, конечно же, не возил на лодке Гейченко (просто потому что в то время был ребенком), но их лодки курсировали когда-то рядом по Сороти все вместе, подсвечивая падающими с шипением в воду углями себе путь.
Алексей говорит, а мне кажется, что он передает мне всегда именно то, что должно быть обязательно мною услышано. На память.
Алексей, он очень внимательный. Поэтому и может сказать: «За мою жизнь река изменилась...» И у меня с ним изменилась.
Алексей забрасывает блесну, как монетку, и мы ждем: орел у нас будет или решка? Если орел, то накоптим с ним в саду сейчас окуней. Если решка, то это кошка съест. Если ничего, то еще разок забросим. Алексей закидывает блесну, как монетку, и возвращается к своей любимой реке. Так каждый день.
А недавно пришла, а он разглядывал на крылечке чемодан, обклеенный журналами «Рыболов-спортсмен». В чемодане тогда у него хранились лески.
В другой раз пришла, он точил уже пилу. И говорил, что у него-то «комбинированный зуб» на ножовке, а бывает еще «акулий» или скошенный.
Перед домом у него растут какие-то одичавшие астры – сентябринки. А в октябре они уже – «октябринки». 
Бревна в доме проконопачены мхом и старой глиной. Снаружи набиты огромные гвозди – вешать сумки. Сколько раз я приходила к нему в гости домой и сумки вешала!  И вдруг мне Алексей говорит, что у него дом пропитан медом. Что у него одно лето жили пчелы. Залетел рой, поднырнув где-то в щели между бревнами. 
Рой перелетел через Сороть из соседней деревни, что за речкой. Пчелы поселились на чердаке. И дом гудел от этого пчелиного гула. В благодарность Алексей потом получил от этого роя ведро меда.
Дом пропитался у него этим медом, этим  воском. И казалось, что мед проступал уже сквозь стены. Пьешь чай, и только поддевай со стен чайной ложкой этот мед. Как в сухой бане проступает порой смола от жара.
Мы с Алексеем на лодке поздней осенью и над нами все летят журавли. Летят, летят. Это был журавлиный день, ловить было уже почти невозможно и мы удочки тогда побросали, один за одним летели клинья. Лодку кружило, леска запутывалась в траве. Выпутывая ее, мы опускали руки в воду по локоть. Вода была еще теплой в реке, а рукава от воды у нас тяжелые.
Цапли на вечерней охоте или молчаливо идут по воде или стоят. Они подолгу смотрят и смотрят на воду. И не только на промелькнувшую у них под ногами сейчас рыбу, но и на проплывающие у них по воде под ногами облака.
Аисты прилетели однажды очень рано, еще в начале апреля. А в середине марта, когда я первый раз увидела цапель, пошел снег. В саду на подтаявшем снегу одиноко стоял пчелиный улей, очерченный, обозначенный капелью. Цапли кричали, ветер раскачивал их огромные гнезда из веток на соснах. И снег уже тогда весной потихонечку таял, отступал.
Возле реки я однажды увидела овец. И мне тогда показалось – все обычно. И только потом, приглядевшись, увидела – скворцы! Они сидели там, на спинах овец и покачивались в колыбели теплой шерсти.
Еще однажды я встретила рыбачку, она ехала на велосипеде на рыбалку. И я у нее по пути спросила время. Я запомнила: она достала часы из маленького спичечного коробка – циферблат от часов без ремешка. И мне показалось, что в этом спичечном коробке (спичечный завод Балабаново) хранилось не только ее, но и возможно, что даже немного мое счастье.
Алексей, когда сейчас вспоминает о ком-то, говорит: «на сухой лес вспомянутый». Что означает, что когда ты вспомнишь о человеке, человек этот в твоей памяти вспыхнет, как огонь. И я вот так Алексея вспоминаю.
Когда я его уговорила наконец-то на ночную рыбалку (а уговаривала я его тогда долго, очень долго) была уже середина осени – октябрь. Мы покружили по озеру. Потом вытащили лодку на берег. Разожгли костер, но не сильный такой, а поддерживающий, тлеющий.
Время от времени к озеру, а это недалеко от усадьбы, выходил ночной сторож и светил фонарем.







_________________________________________

Об авторе:  ЮЛИЯ ГОВОРОВА

Юля Говорова, писатель, журналист. Родилась в Москве. Образование: журфак МГУ. Финалист премии Ясная Поляна (2016). Много лет прожила рядом с Пушкинским заповедником в Михайловском. Автор книг «Ты, главное, пиши о любви» (в соавторстве с Мариной Москвиной) и «Лось на диване, верветка на печи» (о работе в деревенском зоопарке).скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
205
Опубликовано 02 июл 2025

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ