ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 221 сентябрь 2024 г.
» » Вадим Тимофеев. ГРАФИНЯ

Вадим Тимофеев. ГРАФИНЯ

Редактор: Женя Декина


(рассказ)



Дочку ссыльного полицая Ивана Евграфова на селе звали Графиней. За ангельскую стать, иконописный лик и небабью надменность. Откуда и что взялось, как расцвел редкостный цветок на подворье предателя – смолянина и толстопятой бурундучки, всем было в диво. 
Давно ушла в прошлое война, да её как бы и не было въяве в северной глубинке. Сибиряк знал её только по похоронкам, а в послевоенные годы по толпам ссыльных лесных братьев, бандеровцев и иных швабовских прихвостней. А вот поди ж ты, отрыгалась она и через тридцать лет в наулишных прозвищах да в отношении коренных –«чалдонов», «бурундуков» к носителям оных…
– Курва немецкая! Подстилка НКВДэшная! – ругались на улице и в застольях пьяные деревенские бабы и вцеплялись друг другу в патлы. Мужики, тяжко и необратимо налитые многолетней злобой, разжигали её в себе не торопясь, и тогда, в звенящей тишине пауз, предшествовавших мордобою, можно было услыхать придушенно-злобное: «Июда! Ты партизан стрелил…» И возмущенные выкрики противной стороны: «Коммуняка! За сколь нас продал в 46 -ом?»
А потом кто-нибудь из них, к примеру, Пашка Лобода, седой и шестидесятилетний и все же Пашка, утирая кровавые сопли и хлюпая разбитыми губами, горько плакался жене. Такой же седой и обезображенной горькой жизнью, и тоже – Ксюшке.
По тайному плану судьба свела в сибирских лагерях героев-освободителей и вражеских холуев, доблестных партизан и их преследователей, изменников всех мастей и «врагов народа», дав всем в насмешку равную горькую пайку. Оставив навек разбираться, кто был прав, а кто и не совсем.
В конце пятидесятых на девственной карте Сибири вдруг – да не вдруг, возникло множество поселений, так как вырастали они не на пустом месте. Просто лагерный номер менялся на первое, не ахти какое благозвучное название, периметр лагпункта рушился, и вчерашние з/к получали статус граждан. Граждан, не имевших права выезжать за пределы оного поселения. Так возник Бумбей, при впадении одноименного ручья в Ангару, на трассе старой железной дороги, утопленной вскорости ретивыми строителями самой великой в мире ГЭС. 
Да, так возник Бумбей, – на человечьих костях и подневольном труде, смешении языков и наций. И се был навоз, на коем цвела сибирская лилия. 
Самым страстным её почитателем, несмотря на молодость, а, может быть, благодаря ней, был худой и голенастый сосед-подросток. Лохматый, неоформившийся еще не то, чтобы в мужика, даже и не в парня, – всей повадкой поджарого высоконогого тела, напоминал он щенка борзой. Был также нелеп и восторжен, как и собачий сын, когда кидался на зов Графини, нескладно вихляя жидким костяком и едва не взвизгивая от умиления. Прикажи ему она, понимавшая, впрочем, бабьей своей складкой, что это нечто большее, чем просто детская привязанность: «Сигай в колодец!» – и ни на секунду бы не задумался он, ретиво исполняя приказ. Так было, и так будет.
Повсюду можно было встретить эту странную пару: из деревенского магазина, бывшего лагерного «ларька», не касаясь земли ни одним пальчиком, плывет над землёй Графиня, а сзади, нагруженная нитяными авоськами, маячит фигура её верного адъютанта. Столкнешься с ними в тайге, картина будет та же: навьюченный битой дичью, припасами, бредет по тропке худой паренек, пришитый невидимой ниткой к легкой девичьей фигурке, отсчитывающей километры налегке, с невесомым ружьецом 32-ого калибра в руках. 
Проверять «морды» (верши-плетушки) и сети на Ангаре исстари считалось женской работой, так нет же, и тут победило неосознанное женское очарование: сгорбившись и едва выгребая против течения тяжелыми веслами, корячится маленькая мужская фигурка, а в носу, мечтательно подпершись локтем, проглядывает женская. И лишь в одном случае роли менялись, – у вечернего костра хлопочет Графиня, готовит баснословную, умопомрачительно пахнущую уху, которой славилась когда-то ангарская кухня, а через огонь, обхватив руками острые коленки, заворожено и безотрывно следит её лицо израстающий ребёнок, щенок человеческий. 
Странным образом её не портили ни стеганый ватник, ни спецовочные брюки, заправленные в «литые» резиновые сапоги, – обычный деревенский костюм, что для баб, что для мужиков того времени. На всем, что было на неё надето, лежал преображающий отпечаток неземного лица, чистопородной стати, и, без сомнения, необычной души, заключенной в столь изящную оболочку.
Им обоим было скучно и не о чем говорить со сверстниками. Дочери предателя, ей, – самой красоте, которую небесный огонь случайно обронил в корявую толпу, и ему, сыну пропойц, бессознательно отворачивавшему взор от обыденного, темного, присущего только людской жизни. Да и как можно было смотреть на грязь, когда рядом пылал жарким светом лучистый цветок? Цветение его всегда мимолётно, и воистину счастлив тот, кому довелось, – ах, как редко это случается! – зреть его, сколь-нибудь долгое время. Ведь всегда найдётся жадный взгляд и загребущая рука, желающие, чтобы все цвело только для них. А если нет, значит, – ни для кого: бей, ломай, втаптывай в землю, растирай в прах, коль не моё! И мы ходим по праху чьих-то жизней, ничуть не подозревая, чей мозг и чья грудь отзываются тонким скрипом на нашу поступь…
В те годы сибирская тайга испытывала первый натиск «холостяков, валивших сосны в три обхвата», постепенно наполнялась любителями лёгких рублей – перекати-полем, кого людская молва так метко называет проходимцами. Лесорубы, строители, «хим-дымовцы» мутной рекой хлынули в заповедные места, круша и корёжа, оставляя за собой лунные пейзажи, не щадя ни цветка, ни дерева, ни человека.
В многоплеменных толпах, ринувшихся «за туманами и запахом тайги», винтиком в огромной машине, как нельзя более подходя к своему месту, прибыл и некий молодой человек. Бесфамильный, безродный, обиженный матерью и судьбой, не знающий ни страны, ни отечества, что мог принести он на эту землю? 
Чужие пейзажи, говор и лица, быт и само существование «бурундуков» казались ему дичью, недоразумением, которое следовало непременно перелицевать на разумный лад, а при сопротивлении – уничтожить. Отчаянно смердя дармовыми соляркой и бензином, на большегрузных машинах и тракторах, подобно армии – победительнице, незваными ворвались они в сибирские села. 
Когда говорят о колесе истории, подразумевают нечто глобальное, сминающее эпохи и материки. Но человек, попадающий под него, всегда может рассмотреть в частностях, каково-то оно?
Бесфамильный лихо шоферил на побитом «газике», едкая пыль красноцветных дорог густым шлейфом вилась за ним. Так же, как и слава первейшего ерника, бабского угодника и питуха, не перепитого ещё никем. Как было стерпеть ему, безотечеству, презрительный плевок под ноги? Когда он, разгоряченный, пропахший ветром, пропитым лодочникам бензином, на крыльце деревенского магазина предложил «красотке проехаться до любов»? Обида была нестерпима: приятели – шофера, такие же беспамятные и разбитные, до слёз ржали над ним. 
– Оцю бабу я сделаю, – всерьёз заявил он им, – буде ножки мне мыть, да воду лакать, як ота шавка. Мамой клянусь. На спор? 
– На спор! – проорали дружки, давясь хохотом.
– Ставлю ящик бухла! – молвила безродность.
Странная, небывалая доселе война, началась в Бумбее. Первой у Евграфовых пала корова; следом – воровская рука спалила дотла дальнюю заимку; сибирские лайки – зверовые собаки, приученные к вековечной неприязни зверя, но никак не к человеческому коварству, отравленные в ночь, встретили семью Ивана оскаленными мертвыми мордами. То, вдруг, лодки, бывшие целёхонькими ещё ввечеру, утром оказались порубленными в щепы.
Иван орал благим матом, обещая «снести курве башку», бил жену смертным боем за рождение «сучки», публично грозился изловить и «пошинковать говнюков», – бесполезно. Никто ничего не видел и не слышал, да и кто собирался помогать нелюбимой всеми в деревне семье? А многие, втихаря и злорадствовали: вот вам, предателям, отливаются наши слёзки! 
А Графиня всё так же недосягаемо носила свой похудевший лик, и, при частых подстроенных встречах с безродным, всё понимая и до дрожи брезгуя, – ещё презрительней и невыносимей плевала в его сторону.
– Шуткуешь? – угрюмо цедил тот, (пропадал, пропадал ящик «бухла»!) – бачь, дошуткуешься!
Графиня и тень её, – они жили, как в осажденной крепости: ни на реку сходить, ни в лес. Тот самый, благословенный, исхоженный им вдоль и поперёк, с мелким зверьём и обжиравшимися у самой деревни малиной медведями, никогда никого не трогавшими. Они не могли закрыть тропы в тайгу, но человеческий зверь оказался страшнее. 
Малина, сладкая и душистая до одури, мелкая на прокаленных солнцем косогорах, крупная и прохладная в затенённых местах, приятно ласкающая нёбо, медвежья сыть…
В пору моего детства собирали её бабы в огромные берестяные турсуки-пестеря, на всю зиму наваривали варенья; сушили, для изгонки хворей, живущих у студёных рек; от избытка, непроворота – ставили сногсшибательную густую брагу, питую, как поспеет, всеми соседями. Так притягательно это действо – сбор ягод, для истинного таёжника, что знаменует собой закат лета. Поворот от летних трудов к недалёкому уже выходу на чернотроп, на промысел. Как не пойти, не насладиться теплом уходящего лета, плодами и самым соком его?
Мелькнули тень и Графиня в мелколесье и пропали. Лес принял их в свою благодатную, прохладную, росную сень как долгожданных, просыпающиеся пичуги тоненько прочирикали привет. Осыпанные бусинками росы ветви плакучих берез и заросли изобильного разнотравья горели и переливались в косых потоках лучей мириадами бриллиантовых огоньков и хрустальных осколков. Неизъяснимая, броская для внимательного взгляда краса, всегда щемила душу Графини мимолетной прелестью и неизбывностью увядания. Не успеешь налюбоваться, и вот уже – прощай. Когда, кем и почему так заведено? Только зеркало жизни, попеременно отражая в своей сияющей глубине то – цветущую молодость, то – лик зрелости, а далее – и дремучей старости, знает, когда и кем. Но не скажет, и у него не спрашивай, сам ищи, авось, да блеснет тебе счастье. Но не рад ты будешь ответу…
Литовская елань – обширная росчисть, сделанная в 30-тых руками раскулаченных, брошенная в 50-тых, поросшая матерым уже подлеском, славилась как ягодная кладезь. Что было с того, что в густом малиннике ничком изгнивали многочисленные католические кресты? Тайга видывала и не такие виды, а сибирский люд – наследственный и не очень, не боялся ни черта, ни бога, что уж ему какие-то гнилые обломки?
Из-под листа – с куста, с куста – в туес, из туеска – в турсук… А вот тот куст – мой, ты и рядом не стой! Древний азарт, состязание в мастерстве – а ну, кто быстрее? – захватило их. Захватило и развело в стороны, а сторона в тайге – границ не имеет. Только когда притомишься, опомнишься, тогда начинаешь горланить: «Ау! Где вы?» 
Роса сошла, тяжкое парное дыхание листвы перешибало дух. Прохладная тяжесть турсука начинала оттягивать руки, мешала «тулка», превратившись из вещи необходимой в досадную. Молодой огляделся, прикидывая, куда идти? – и был поражен протяжным недалеким криком, круто порхнувшим в зенит и камнем упавшим долу. Ему ли было не узнать этот голос?
Его никто не учил военным премудростям, хотя в поселке было полным – полно старых солдат. Глубинное мужское знание, помноженное на таёжный быт, писало его действия: патрон – в патронник, два – прихватить зубами в запас, скинуть петлю с берестяной рукояти ножа и – сумасшедший бег туда, где, казалось, еще парил в воздухе нерастаявший звук. 
Где – в ногах ненавистной мужской фигуры, по куриному свернув шею за плечо, смятая и растерзанная железными руками лежала она, Графиня…
Крупная дробь с десяти шагов ударила по исказившемуся злобой лицу, шутя, заткнула вынесенными зубами вопль, рванувшийся, было, из глотки. А потом, как будто размеренно заработал отлаженный механизм: маслянистое клацанье переломленного ружья, сухой щелчок взвода – выстрел, клак-с – щелк – выстрел. В широкую, в смертном томлении бурно дышащую грудь, в живот, в чугунные руки, нелепо загребающие землю. Ещё, ещё, и ещё…
Громко скуля от отчаяния, на коленях он подполз к ней, робко и с надеждой притронулся к голове – та вяло качнулась и, страшный лик смерти – стеклом остановившихся глаз и мученическим оскалом зубов, гвоздем пронизал ему мозг. Тогда, ничего не видя сквозь муть застилающих взор слёз, трясущимися руками перезарядив одностволку, неловко перекосясь и вытягиваясь в струну, направил ствол себе в грудь и нажал спуск.
Так их и нашли: разбитое выстрелами в упор, бесформенное кровавое нечто, и два тронутых тленом, смятых цветка, ненароком попавших под край железного обода. 
Я услышал эту историю, найдя на заброшенном, размытом рекой деревенском кладбище два черепа. Женский, с огромной русой косой, и подростковый. Поблескивая на солнце молодыми зубами, отделенные водой от своих костяков, они сиротливо и печально взирали друг на друга пустыми глазницами. Графиня и тень. Краса и щенок.







_________________________________________

Об авторе:  ВАДИМ ТИМОФЕЕВ

Родился в 1963 году.  Служил в Советской и Российской армиях. Участник боевых действий. Работал кочегаром, дворником, инженером, директором ЗАО. Последние десять лет - топограф, начальник отряда сейсморазведки,  начальник партии сейсморазведки. Автор краеведческих книг по истории Иркутской области,  подборок  стихов и прозы в центральных и региональных изданиях. Проживает  в г. Братск Иркутской области.
скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
329
Опубликовано 02 июн 2024

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ