ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 217 апрель 2024 г.
» » Анна Кавалли. СВЕТ ПОГАС

Анна Кавалли. СВЕТ ПОГАС

Редактор: Женя Декина


(рассказ)

I

— Если бы мы были финалистами конкурса на самое тупое имя, победила бы дружба, - брат закуривает. Свет курит уже год, с нашего 16-го дня рождения, и научился смахивать пепел как в кино.

— Махнемся? Ярославу на Святослава? — предлагаю в ответ.

— Вряд ли нам это сильно поможет. Ощущение, что мы персонажи второго плана «Песни о полку Игореве». И оба в конце эпично сдохнем, — замечает Свет.

Берет джезву, насыпает кофе, заливает водой и ставит на плиту — а я думаю, какая же была отличная идея уговорить бабушку с сестрой построить нам собственный летний домик с кухней. Брат называет его «берлогой» и «убежищем», а я — просто «домом», хотя мой дом везде, где Свет. Кажется, он и есть мой дом. Кажется, другого дома у меня не было и не будет с тех пор, как родители стали по восемь месяцев пропадать в геологических командировках.

Закрываю глаза и слушаю, как варится кофе, как ложка постукивает о джезву, как за окном жужжит лето — и кажется, будто нет ни морей, ни океанов, ни других стран, ни московской однушки на троих со Светом и бабушкой. Реальны только мы и дача — поселок, растекшийся семиконечной кривой звездой на карте, затерянный au milieu de nulle part, посреди ничего, как говорит сестра, и это ничего пахнет километрами соснового леса, обступающего деревенские дома с одной стороны, и  звенит высохшей травой в полях у реки — с другой.

У соседей играет радио, говорят про «небывалое нашествие змей из-за аномально жаркой погоды», Свет смеётся — «трепещите, враги наследника, тайная комната снова открыта», — а женский голос (кажется, новая соседка, москвичка, как и мы) причитает:

— Ой, что делается! Змеи – это к беде, в соннике читала.

Приоткрываю глаза — любуюсь братом. Почему-то мне важно его запомнить —  именно таким, деньрожденческим парнем, которому только-только исполнилось 17. Смотрю на Света в упор, без стеснения, как смотрят на мертвецов и актеров на экране. Худой, темноволосый, золотолицый в медовом свете июльского солнца, в черном с ног до головы — «вурдалак какой-то, прости Господи», любит приговаривать бабушка. «Ходячая драма», часто фыркает сестра.

— О чем думаешь? — спрашивает Свет.

— Обалдеть, какой ты взрослый, — говорю я, — Если бы шел кастинг на роль молодого Сириуса Блэка, Роулинг выбрала бы тебя.

—  Я не взрослый, — брат снимает джезву с плины и разливает кофе по чашкам, — Что вообще значит быть взрослым? Если ипотека и диван в рассрочку значит быть взрослым, то нет, спасибо. Лучше я буду запивать антидеприки аперолем, заражусь ВИЧ, когда буду бить очередную татуху, и сдохну на вписке в чужой квартире, пока все будут слушать французский рэп.

Закатываю глаза:

— Кажется, единственная клетка мозга в нашем великом союзе близнецов досталась мне.

Свет смеется:

— И клетка занудства тоже.

— О нет, клетка занудства ушла Еве. Но кто-то же должен быть адекватным в нашей семье, так?
— возражаю я, и тут снаружи раздается голос сестры.

— Эй, чудики! — кричит Ева, — Идите торт есть! Для вас готовили специально, так что марш в дом!

*******

Рядом с мотоциклом, на желтом, дымящемся на жаре песке переливается чёрным змея. Свет тыкает ее носком кроссовка:

— Мертва.

— Если живые змеи к беде, то мертвые к чему? К концу света? — шучу я.

Ева показывается на пороге дома, вся в белом — как невеста, сказала бы бабушка. «Как Снегурочка,» — одновременно шепчем мы со Светом. Ева подходит к нам, Ева пахнет чем-то цветочным и сладким, чем-то неуловимо родным, совсем как Свет, Ева обнимает нас и ведет нас в дом.

— Куда вы спрятались? Думала, вы опять на мотике своем укатили, черти — и не сказали никому! Даже приготовила блестящую речь про вашу безответственность, — улыбается сестра.

— Ну мам! — мы со Светом делаем вид, что возмущаемся.

Ева смеется:

— Все-все, поняла: выключаю режим гиперопеки. Пойдемте, посидим по-человечески.

На кухне, в сиреневом сумраке суетится бабушка. Мы со Светом с детства знаем: у бабушки слабое сердце, бабушке нужно больше отдыхать. Но сегодня бабушка уставшей не выглядит, больной тоже — она накрывает на стол и напевает. Бабушка маленькая, по-детски хрупкая — «птичьи косточки», шутит Свет, — и меньше нас с братом раза в два. Бабушка сует нам по смятой тысяче, обнимает нас по очереди, меня — чуть дольше — и вздыхает:

— Были Светик и Искорка, стали Свет и Искра — совсем взрослые!

Искоркой меня называет только бабушка. «Брат — Свет, а ты — Искорка, он светит ровно, а ты — ярко, — любит приговаривать она, — А Ева у нас как ясное солнышко, всех согреет, всех обласкает». Ева и правда как солнце или математическая константа, потому что, кажется, была всегда и всегда будет. Пока все играли в дочки-матери, Ева играла в нас. Родители уезжали в экспедиции на полгода, исчезали из наших жизней и снова появлялись, родители съезжались и разъезжались, ссорились и мирились, а Ева сидела у наших кроватей, когда мы болели, Ева рассказывала сказки на ночь, Ева наизусть знает все наши шрамы, Ева, кажется, никогда не была ребёнком — а сразу родилась старшей сестрой. 

Садимся за стол, свечи никак не гаснут, бабушка причитает — «не к добру» — Ева хохочет — «ба, ну ты что, веришь в глупые приметы?», — и шутит, что родители опять вне зоны доступа — «вечно сидят в какой-нибудь дыре, может мы их просто придумали?» — Свет смотрит на голубо-белые огоньки над тающим от жары тортом и повторяет как заклинание: «Гори-гори ясно, чтобы не погасло», а я думаю: «Если бы можно было взять самое счастливое мгновение и залить его янтарем, как муху, сохранить навсегда в памяти, я бы выбрала сегодня».

*******

Макс входит без стука, «так же, как вошел в нашу жизнь», шепчет мне на ухо Свет. Макс — ходячий косплей Джеймса Дина и бунтарей из американского кино 50-х, а на деле — 25-летний менеджер из Москва-сити, менеджер чего — без понятия. Он целует Еву, садится между нами и сестрой, блестит потным лицом и золотым обручальным кольцом, а Ева — малахитовыми бусами, мужниным подарком. Бусы по-змеиному оплели сестрину шею, впились в раскрасневшуюся на жаре кожу, того и гляди задушат.

— Простите, что опоздал — по дороге из Москвы жуткая пробка, — Макс улыбается, и в сумраке его виниры кажутся неестественно белыми.

— За близнецов! С днем рождения, — выпивает до дна бокал с красным.

— Ева уже рассказала про наши новости? Нет? — кладет руку на округлившийся живот Евы, — Не беда, я скажу — у нас будет ребенок.

Почему-то я представляю не ребенка, не пупса из «Детского мира» и даже не эмбриона, а Макса, только сморщенного и красного, поселившегося в теле сестры, и меня передергивает.

— Ах вот значит как? Ев, нас тебе было мало? — смеется Свет.

— Мы, кстати, заранее ревнуем — вот родится ребенок, забудешь нас, — добавляю я, — Знаешь, как волчицы забывают подросших волчат?

— Вы из тех, кого легко потерять и сложно забыть, успокойтесь, — смеется Ева.

Свет подмигивает ей:

— Ах, так? Назло тебе исчезну — тогда узнаем. Кстати, предлагаю сделку: разрешаю тебе себя целовать, сколько влезет, если назовешь сына в мою честь.

Ева шутливо закатывает глаза:

— Только не это! Второго такого как ты я не выдержу! Посмотри на себя — тут шрам, там шрам, а это что? Ты где успел так локоть разодрать? Кошмар какой-то. Не человек — а ходячая травма.

На тарелках тают остатки торта, вокруг жужжит лето, целует горячо в затылок, бабушка жалуется Максу — «нас тут аномальная зона, дождей совсем нет, упадет три капли с неба — и все», — Ева заваривает чай, Ева убирает тарелки, Ева включает режим хозяюшки, а Свет наклоняется ко мне и спрашивает: «Давай сбежим вечером в поля? Возьмем мотик и сбежим?» Улыбаюсь в ответ, предлагаю прокатиться «по-нашему». По-нашему — значит, без шлемов и с выключенными фарами, значит, не ехать по безлюдному ночному шоссе в полях, а как будто лететь, значит, оседлать темноту.

— С тобой — как угодно и куда угодно, хоть на край света, — подмигивает Свет.

— Яр, не надо по-вашему, а? Свернете себе шею — и все, — говорит Ева.

— А что значит это «по-вашему»? — хмурится бабушка.

— Ничего, ба, — говорим мы со Светом и Евой одновременно. Мы так катались миллион раз и миллион раз ничего не было. А у бабушки слабое сердце, зачем ее волновать?

*******

Если бы меня спросили, каким был наш с братом последний вечер, я бы сказала — фиолетовым. А еще оранжевым. И белым. Фиолетовый, оранжевый, белый. Фиолетовый, оранжевый, белый. Фиолетовый, оранжевый, белый. Цвета мелькают перед глазами все быстрее, и быстрее, и быстрее, кажется, я сижу в машине времени, и меня крутит в разные стороны и сейчас наверняка стошнит.

Фиолетовый, белый, оранжевый. Фиолетовый — лицо брата. Не лицо, а один сплошной синяк. Свет лежит в выцветшей до серого серебра траве, в черных пятнах сожженной солнцем полевой земляники. Неподалеку валяется мотоцикл, едва различимый в ночной жаркой темноте. В глазах двоится, кажется, и братьев и мотоциклов у меня теперь два, и оба — сломаны. 

Белый, голубоватый — мои руки в темноте, не попадающие по кнопкам мобильного. «Пожалуйста, Ева, помоги, сделай что-нибудь, мы разбились, Свет не дышит, кажется, Свет не дышит!» — кричу я сестре, а на том конце — бесконечные «что?!».

Оранжевый, почти морковный — моя футболка. «Цвета огня», — сказал брат, когда мы уезжали кататься. Футболка пахнет потом (моим) и кровью (брата), и от запаха меня мутит. Оранжевый, почти морошковый — свет соседских окон. Фиолетовый — ночное небо 14 июля, наше с братом деньрожденческое небо, последнее — на двоих, темное, гуашево-густое, не небо, а застоявшаяся вода.

Набухшие ультрамарином горячие облака давят на голову, плечи и грудь, забивают ватой рот и нос. В июле на даче всегда жарко, в июле на на даче всегда «ад», часто причитает бабушка, но в этот раз жарко по-особенному. Жарко так, что не вздохнуть. Наверное, потому, что Свет в реанимации. Наверное, потому, что дышать он разучился — и я вместе с ним.

Белый, алебастрово-неподвижный — лицо Евы. Сестра почти не спит, сестра смотрит телевизор, сестра пьет очень крепкий кофе, сестра по телефону повторяет одно и то же подругам, родителям и всхлипывающей бабушке, лежащей на диване скрюченным эмбрионом.

— Никакой драмы. Стабильно тяжелое состояние, — говорит Ева.

— Нет-нет, это хорошо, значит, все выровнялось, значит, скоро придет в себя, — чеканит слово за словом.

— Придет в себя, я ему уши оторву — будет знать, — фыркает.

Мы останемся одни, мы сидим друг напротив друга, и Ева вдруг спрашивает: «Ты все-таки решила кататься по-вашему, да? И Свет согласился, да?» Молча киваю — дважды. Ева смотрит на меня так, как будто впервые видит. Кажется, если бы она могла сжигать заживо взглядом, она бы так и сделала. 

Оранжевый, мандариновый — солнце, затопившее церковь. Фиолетовый, с серебристым отливом — мое платье. Черного не нашлось, а покупать было некогда. «Надо отпеть и похоронить, пока не начал пахнуть», — сказала сестра. В летнюю жару хоронят быстро. Белый, полупрозрачный — лицо брата в гробу, напудренное как у вампира в дешевом американском кино. Свет бы посмеялся.

«Мое отпевание официально самое унылое в истории поселка. Никто ни разу не пошутил, что «свет погас»», — звучит в голове голос брата.

Да, Свет, эти похороны — сплошная катастрофа, одно большое черт знает что. Да, Свет, знаю, ты хотел умереть по-другому. Весной и желательно во сне — и чтобы закопали в поле. Без гроба, креста и отпевания.

Ты был, конечно, прав. Говорят, пшеница лучше, если по весне удобрять тепленьким. Говорят, мертвые просыпаются, когда о них вспоминают. Говорят, память — как живая вода. Много чего говорят.

Фиолетовый, оранжевый, белый. Фиолетовый, оранжевый, белый. Фиолетовый, оранжевый, белый. Цвета мелькают перед глазами все быстрее, пока голова не начинает болеть, пока меня не рвет — водой и утренним чаем — прямо на сверкающий кафель церковного пола.

 

II

За окном, по-свадебному занавешенному белым — облака, накрахмаленные и наверняка хрустящие, как подушки на кроватях на даче. Жарко пахнет повидлом и разгоряченным на солнце деревом, как пахнет только в срубах летом. Со стен за мной следят белыми провалами глаз деревянные иконы, еще дедовы, он их вырезал бабушке в подарок. Куда не повернись — следят. У иконы Богоматери горит лампадка, под ней — фотография смеющегося Света, аккуратно приклеенная к картонке, и заплесневевший хлеб на стопке с водкой.

— Малину пошла проверить с утра — а листики такие сухие, ужас, в пыль рассыпались. Еще и торф этот опять загорелся, прости, Господи — с утра как потянет дымом, не вздохнуть, — причитает бабушка, обмахиваясь веером.

Напротив меня за кухонным столом сидит Ева. Вернее, сидит живот с ребенком внутри, а похудевшая и призрачно-бледная Ева как будто примостилась с краю. На меня Ева не смотрит. Кажется, с самых похорон брата — не смотрит. На столе едва хватает места для тарелок и вилок — все заставлено пирожками с капустой, пирожками с мясом, пирожками с луком и яйцом, селедкой в маринаде, картошкой, овощами.

— Куда ты столько наготовила, ба? — свысока ворчит Ева.

— Как куда? Все-таки первая светикова годовщина, 40 дней, —— откликается бабушка.

— Тебе нельзя перетруждаться, с твоим-то сердцем. И так забот хватает — что делать будем, если сляжешь?  — отрезает Ева.

Бабушка молчит, бабушка опускает глаза, бабушка сама знает, что нельзя, — так ведь? — но сегодня она заставила себя встать впервые за последний месяц. Сегодня особенный день. Говорят, на сорокадневную годовщину душа окончательно покидает Землю. Говорят, надо уметь отпускать. Говорят, мертвому лучше с мертвыми, а живому — с живыми. Говорят всякое.

— Ну что, за Света? — говорит Ева, поднимая стопку с соком — водку ей нельзя.

— За Светика, — отвечает бабушка, — Мамка моя говорила про таких — не жилец. Есть такие люди на Земле. Вроде и умники-разумники, и красавцы, а не жильцы. Светик бы все равно от нас ушел — рано или поздно, но хотелось бы, конечно, чтобы поздно.

— Ба, ты что? Зачем ты так? — хмурится Ева, — Думаешь, это была идея Света, вот так поехать черти куда и черти когда без…

Поднимаюсь со стула:

— Духота такая — ужас. Не могу дышать, задыхаюсь, сейчас вернусь, — и выхожу на улицу, за спиной слышу шипящий полушепот сестры:

— Ну конечно, в любой непонятной ситуации перетягивай одеяло страдашек на себя.

*************

Макс приезжает с опозданием — как всегда. Мотоцикл, рыча, вкатывается на участок, черный и блестящий как пантера, такой чистый, что кажется новым, но я сразу же его узнаю. Спереди — наклейка с псевдоготической надписью в языках пламени. May the bridges I burn light my way. «Пусть мосты, которые я сжигаю, осветят мой путь». При виде наклейки и мотоцикла меня начинает мутить.

— Где ты его взял?

— И тебе привет, тигрица! — Макс пытается улыбнуться, —  Ну и жара, да? Ад какой-то. Прикинь, а соседние Луховицы накрыло, льет и льет. А вас как стороной обходят, черная магия, не иначе. Ощущение, что…

— Где ты его взял?

— Воу-воу, остынь, я его не угонял, если что. Жена… то есть, сестра твоя подогнала. Сказала, могу забрать себе. Все равно он никому не нужен. Я его подлатал, немножко освежил…

— Ой, да что ты? Может, Еве он и не нужен — но не ей не решать. Мотик мой, ясно?!

Ева показывается в дверях, поглаживая живот, смотрит в мою сторону, но не на меня, а как будто сквозь:

— Ты что так разоралась? Хочешь, чтобы соседи психиатра сюда вызвали?

— Ты отдала ему наш со Светом мотик? Серьезно? — меня трясет.

— Во-первых, моя дорогая, мотоцикл к тебе никакого отношения не имеет. Родители его подарили Свету, помнишь? Во-вторых, да, я отдала мотоцикл Максу, ему он нужнее. Мы будем на нем купаться на речку ездить и за продуктами. И за грибами по осени.

Ева все говорит и говорит, а в моей голове звучит голос Света — может, сестра права и я правда больная, раз со мной разговаривает мертвый брат? «Даже хорошо, что я умер, — смеется между тем Свет, — Такие, как я, заканчивают плохо. Спиваются или изо всех сил пытаются остепениться — как наша бедная старшая сестренка. Только посмотри на нее. С тех пор, как вышла замуж — косплеит рекламу сока, где все поголовно счастливые жены и матери».

— Тебе смешно? — Ева поднимает брови, — Ты в курсе, что сами с собой смеются только психи?

— А ты в курсе, что ты не моя мама, чтобы читать нотации? — говорю я.

— Так, значит? Ну что ж, и слава богу, что не мама. Я бы повесилась, если бы у меня родилась такая дочка, — ввалившиеся щеки Евы обжигают красные пятна румянца, они вспыхивают на ее бледной шее, как крапивные ожоги.

— Воу, Ев, ну не надо так, это уж слишком, — мягко говорит Макс, переводя взгляд от меня к Еве и обратно, — Давайте все успокоимся, выдохнем что ли, а? Сегодня непростой день, для каждого из нас. Может, не стоит ссориться?

— Ссориться? — смеюсь я, — Макс, если ты думаешь, что это ссора, то ты плохо знаешь нашу безумную семейку.

— Яра, послушай, я знаю, что ты злишься — почему мне кажется, будто Макс читает по бумажке заранее написанный текст? — Я как-то не подумал, что надо у тебя спросить на счет мотоцикла, прости. Мы с Евой не подумали. Давай я просто отдам тебе его и все?

— Нет! — перебивает Ева, и лицо ее кажется краснее бабушкиных томатов в парнике, — Никто ничего отдавать не будет, мотоцикл твой и точка! А Яре нужно научиться вести себя как взрослой, научиться брать на себя ответств… Ты куда собралась? Живо назад! У нас поминки, вообще-то! — раздается голос Евы за моей спиной, но я не отвечаю и иду в летний дом, запираю дверь, ложусь на пыльный пол и лежу так до темноты.

В летнем доме тихо, в летнем доме даже мухи летают почти бесшумно, не жужжат, а скорее шепчут, в летнем доме пахнет кофе — пахнет Светом. Его джезва стоит рядом с плитой, его чёрная косуха небрежно висит на стуле, его сестра — я или то, что от меня осталось — растянулась на полу, лежит неподвижно, как упавшая ложка — к гостю! – или вилка — к гостье! Чувствую себя вещью, забытой беспечным хозяином навсегда в камере хранения.

Если бы погибла я, а не Свет, Ева бы злилась на него? Если бы мне не пришла в голову идея прокатиться по-нашему, мы были бы живы оба? «Слишком много если бы для одного дня», — смеется Свет в моей голове.

Бабушка всегда говорила, что каяться надо «не попам да сватам, а сырой земле». С тех пор, как Света не стало, прошло ровно 40 дней и 40 ночей, и каждую ночь мне снится брат. Может, от того и снится, что я не покаялась как следует?

*************

В доме горят окна, в доме — голоса: Евы, бабушки, Макса, а я стою невидимкой на улице рядом с мотоциклом. Заходить внутрь не хочется, хочется — сесть и уехать куда-нибудь подальше. Провожу рукой по рулю — теплый, как будто его только что грела родная рука, хотя, конечно, мертвые пальцы никого и ничего согреть не могут. «Руль нагрелся от жары, элементарная физика — и когда ты стала такой сентиментальной?» — хохочет Свет в моей голове.

Подкатывает тошнота, такая сильная, что льются слезы. Перед глазами мелькают знакомые цвета, все быстрее, и быстрее, и быстрее, как будто я кручусь на невидимой карусели. Фиолетовый, оранжевый, белый. Фиолетовый, оранжевый, белый. Фиолетовый, оранжевый, белый. Фиолетовый — лицо брата, не лицо, а гематома, оранжевый, в черных пятнах крови — моя деньрожденьческая футболка, белый…

Не отхожу назад, а почти отпрыгиваю — как будто мотоцикл сам отбросил меня невидимой рукой.
Сажусь на землю по-турецки, пытаюсь заставить себя успокоиться — вдох-выдох, вдох-выдох, вдох-выдох. В доме громко включается телевизор.

— Небывалая жара этим летом привела к торфяным пожарам в нашем районе, — монотонно рассказывает диктор под оханья бабушки, — Огонь с торфяников перекинулся на лес, пожарные бригады уже выехали, однако пока огонь локализовать не удается. Экоактивисты опасаются, что поселок Новое Моховое окажется в кольце огня. Жители, живущие на опушке леса, уже жалуются на удушье, головные боли и усталость, МЧС просит быть бдительными и не поддаваться панике…

Кто-то выходит на террасу, кто-то спускается вниз по лестнице, кто-то прислонился к стене. Ночь такая черная, что вместо Макса я вижу только плотный сгусток темноты — и угадываю, что это сестрин муж, только по голосу.

— А мы там все тебя заждались, тигрица, думали, придешь на ужин, — говорит темнота.

Конечно, это ложь. Если меня кто-то ждал, то только бабушка — Ева скорее бы съела на ужин меня саму. Но я улыбаюсь темноте в ответ:

— Что ж, добро пожаловать в реальность: человек полагает, а Бог располагает.

Темнота смеется, темнота шагает вперед, темнота зажигает фонарик и наконец окончательно материализуется в Макса. Мои губы все еще улыбаются. Обычно я Максу не улыбаюсь. Обычно мы со Светом ему не улыбаемся. Но ничего обычного не осталось с тех пор, как Света не стало.

— Слушай, не злись на сестру, ладно? — вполголоса говорит Макс, — Ева в положении, вся на нервах, ей каждое утро так плохо, ты бы знала — но она встает через не могу, помогает бабушке, вон похороны сама организовала, да какие…

— Да, похороны мечты. Предлагаю вам основать свое похоронное агентство. И название есть — «Свет погас».

— Я серьезно.

— И я. Стартап в сфере ритуальных услуг — куда уж серьезнее? Говорят, тут нашествие ядовитых змей и мини-апокалипсис в лесу. Так что клиентов будет хоть отбавляй.

Макс качает головой:

— Я не шучу. Если сейчас вы все начнете цапаться, то семья может просто развалиться. Я знаю, я сам через нечто подобное прошел после смерти отца. А Ева много делает все-таки, можно было бы как-то понежнее…

— Я в курсе, что она мать Тереза. И что? Мне теперь молчать в тряпочку? Может, еще реверансы ей делать каждое утро?

— Воу-воу! Яра — это сокращенно от ярость или что? — беззлобно смеется Макс, а потом вдруг предлагает, — Слушай, я все понял, сейчас не до серьезных разговоров. Может, пойдем прогуляемся? Выдохнем немножко, проветрим мозги.

Прежде, чем я успеваю подумать, мои губы говорят:

—  Было бы еще, что проветривать — но давай.

*************

Ночь беззвездная, обдувает голые ноги жарким ветром, и кажется, будто асфальт подо мной до того раскалился, что сейчас загорится. Выходим за пределы поселка, идем в сторону реки, по полю, прямо по призрачному серебру выгоревшей на солнце травы, вдоль улетающего в ночную темноту шоссе. Меня подташнивает, но я стараюсь не думать о Свете и о нашем последнем вечере — первый раз за 40 дней. Цепляюсь за голос Макса как за спасательный круг.  

Макс рассказывает про работу и про Еву, говорит, Ева — ведьма, потому что околдовала его с первого взгляда, Макс смеется, и в его смехе чудится что-то от Света, и я чувствую, что тону. Магия спасательного круга не работает, ведь спасение утопающих — очевидно, дело самих утопающих, а как быть, если утопающие не знают, хотят ли спасаться?

Неожиданно для себя всхлипываю — громко, по-детски. Макс останавливается и обнимает меня за плечи. Заставляю себя успокоиться и выдавливаю:

— Прости. Просто иногда слышу голос… ну, знаешь, его голос. Везде. Прости еще раз. У меня просто беды с башкой.

Макс хохочет:

— Не знаю на счет бед с башкой, но голоса в твоей голове точно какие-то неправильные.

— А какие правильные?

— Такие, которые уговаривают уехать в Мексику пить текилу, например.

— С кем, с тобой?

— Может, и со мной, — вдруг отвечает Макс, — Почему бы нет?

— А как же Ева?

Макс не отвечает. Макс берет меня за руку и ведет вперед. Мы идем дальше в тишине, все дальше и дальше от поселка. Я думаю о реке, о том, как мы со Светом хотели ее переплыть — потому что никто никогда этого еще не делал. «Течение быстрое, вода даже в жару — холодная, закрутит — и все, пропал человек», — любит рассказывать бабушка.

Воздух густеет, наливается чернильной прохладой, и постепенно становится так черно, что мы с Максом превращаемся в невидимок. Смотрю на свои руки — но ничего не вижу.

— Эй, Яра! — голос Макса звучит как будто из ниоткуда и отовсюду одновременно, обступает и обволакивает, Макс снова становится темнотой — или это темнота притворялась Максом? Темнота смеется, темнота играет со мной в жмурки, темнота обнимает, прижимает к себе, темнота пахнет потом и мятной жвачкой, темнота целует меня — прямо в губы — я отвечаю, но внутри вдруг что-то вспыхивает больно и жарко, перед глазами — лицо Евы, — по телу пробегает болью электрический разряд.

— Отстань, отпусти, иди к черту! — я кричу, но из внезапно охрипшего горла вырывается не крик, а рык, я вырываюсь, я бегу от темноты вперед, к поселку, бегу, сколько хватает сил.

Макс нагоняет меня у дома, хватает за локоть в луже самого яркого на дороге фонаря — как будто нарочно хочет, чтобы нас заметили:

— Эй, ты что, тигрица?

— Забыл про жену? Ева для тебя что, шутка?

— Почему шутка? Ева просто другая. Не такая, как мы.

— Думаешь, я как ты? Такой же кусок дерьма?

— Нет, с таким же взглядом на все. Для меня жизнь как парк аттракционов. Хочу успеть прокатиться на каждом хотя бы один разок.

— Да пошел ты!  — вырываюсь и бью Макса в грудь кулаком, он охает и сгибается. А я вбегаю в дом, пробираюсь в бабушкину комнату и ложусь прямо на пол. Бабушка спит, бабушка ничего не знает — и, надеюсь, не узнает — бабушкино лицо светится янтарем в отсвете лампадки. Дом тихонько поскрипывает, дом предупреждает, что идет Макс. Он меня не замечает — или делает вид, что не замечает — и тихонько проходит в их с Евой в комнату. Захлопывается дверь.

Я обнимаю себя, обнимаю так крепко, как могу, закрываю глаза и изо всех сил стараюсь заснуть — но в итоге не засыпаю, а падаю в сон как в обморок. Мне снится, как мы со Светом прыгаем через костер на Ивана Купалу, и на мне длинное белое платье с кружевами, совсем как у Евы на ее свадьбе. Подол загорается, и я горю заживо, зову сестру, зову раз за разом, — это же Ева, Ева как солнце или математическая константа, всегда рядом — но никто не отзывается, огонь облизывает горячим языком кожу, и кто-то невидимый в ночи смеется мужским голосом — то ли Свет, то ли Макс — и нараспев повторяет: «Гори-гори ясно, чтобы не погасло!» 

 

III 

Просыпаюсь от того, что нечем дышать. По-рыбьи хватаю ртом воздух и тру виски: кажется, будто голову сжимает железный обруч. Воздух отдает запахом костра. На кухне бабушка печёт «птичек» — белые, сладкие до зубной боли булочки в форме одноглазых птиц, вместо глаз — сморщенные ягоды смородины. Бабушка видит меня и смеётся, громко, по-настоящему смеется — впервые за 40 дней.

— Встала, Искорка? — спрашивает.

— Утром смотрю — лежишь внизу, сопишь. Чуть не раздавила, прости, Господи, — улыбается.

— Прямо как в детстве — прибегали ко мне со Светиком, ложились на пол и засыпали, — вздыхает.

Спрашиваю, где все, бабушка отмахивается: Макс с Евой «ни свет, ни заря» уехали смотреть на пожары, Макс с Евой «совсем с ума сошли», огонь — «не шутки, скушает и все, одни косточки обгоревшие останутся», Макс с Евой «вроде взрослые, а как дети малые», зато «какая любовь, везде вместе».

На столе дымится чай и птичка, смотрит на меня чернотой единственного глаза. Я не хочу ни чая, ни птичку. Я хочу плакать. Хочу выть. Хочу рассказать про Макса, про ночь, про поля. Хочу, чтобы бабушка обняла, как в детстве, и сказала: «У собачки боли, у кошечки боли, у рыбки боли, а у Искорки не боли».

«Ну конечно, в любой непонятной ситуации перетягивай одеяло страдашек на себя», — звучит голос Евы в голове. Бабушка моет посуду и что-то напевает — она всегда поет, когда занимается домашними делами. Бабушка эти 40 дней постарела на все 40 лет. У бабушки слабое сердце. У бабушки проблем хватает и без ее бедовой Искорки.

Смотрю на горящую лампадку перед смеющимся на фотографии Светом, на крошечное золотисто-голубое перышко огня, дрожащего на сквозняке как в ознобе. Не огонь, а домашняя кошка, научившаяся жить с втянутыми когтями, не умеющая за себя постоять. «Гори-гори ясно, чтобы не погасло», — поет Свет в моей голове, и свечка с шипением вспыхивает ярче прежнего.

*************

По ночам небо теперь грифельно-серое, как будто обуглившееся, сверкает отблесками красного пламени. По ночам небо до того темное и беспросветное, что кажется, будто это и не небо вовсе, а черная дыра — не смотри, не вглядывайся, а то проглотит с концами. А днем — блеклое, совсем не летнее, «не небо, а катаракта», причитает бабушка.

По ночам мне теперь снится огонь. Снится, что я сама — пожар, черно-оранжевая волна огня. Я рычу по-тигриному, я впиваюсь пылающими когтями в землю, я высушиваю дыханием озера, я пожираю дерево за деревом, дом за домом, пока, наконец, не нахожу того, кто мне нужен. Человека, мчащегося на черном мотоцикле через умирающий лес в дыму. Кто этот человек? Макс? Я сама? Не успеваю разглядеть лицо — раз за разом просыпаюсь.

В церкви ежедневно служат молебны о дожде. В поселке говорят, что молебны не помогут. В поселке шепчутся, что надо «как в старину» — три дня бросать огню по семь свежих куриных яиц. В посёлке уверяют, что следует дать огню насытиться, «принести ему жертву» — и тогда он отступит. В посёлке гадают, за что «нам небеса послали кару, за какие-такие грехи». В поселке по вечерам тихо как на кладбище — все сидят по домам, с чемоданами, ждут эвакуацию.

— Если это не конец света, то что? — повторяет бабушка.

— Если конец света так офигительно красив, заверните два, — смеется Свет в моей голове.

— Если это конец света, зачем бегать от своих желаний? Пора делать все, что захочется, — смеётся Макс за ужином, не сводя с меня глаз.

Если это конец света, то почему он никак не наступит?

*************

Чай утром пьем без Макса — мужчин в посёлке позвали на помощь пожарным. Чай пьем, сидя прямо на полу — открыли дверь в подвал, и из черного провала в полу сонно тянет прохладой.

— Какое-никакое спасение от жары, — вздыхает Ева, блестя красными щеками.

На лице бабушки невесомым кружевом покачиваются тени от занавесок. Перед глазами все плывет, и кажется, будто бабушка раздвоилась. Воздух такой горячий, что дышать почти больно — вдыхаю осторожно, дозирую кислород. Вот бы разучиться дышать хотя бы на пару часов.

— Утром соседка сказала, что вчера сгорела соседняя Сосновка. Пошел верховой огонь, дома разом загорелись. Все на улицу повыскакивали, кто в чем был, побежали к озеру — а там пустота, нету озера. Выкипело.

— Дура соседка, — шумно вздыхает Ева, — Панику разводит.

— Да какая там паника, Господи, помилуй. Пропал поселок, и мы вместе с ним.

— Уезжать надо, — говорю я. Ева фыркает:

— Самая умная, да?

— Поумнее тебя!

Бабушка сокрушается:

— Искорка, ты как со старшими разговариваешь? Будь умницей — извинись перед сестрой!

— Да не надо мне ее извинений, — Ева вытирает отекшей рукой пот со лба, — Что мне с ними делать? В кошелек положить? А потом что? Яра как была Ярой, так и останется. Думает только о себе, и пофигу, если другие пострадают.

Бабушка качает головой, бабушка делает большие глаза, бабушка как будто не хочет, чтобы Ева продолжала, и та, усмехнувшись, замолкает. Воздух становится как будто тяжелее от невысказанного, воздух давит железной плитой, воздух такой плотный, что мне совсем нечем дышать.

Я знаю, что Ева хотела сказать. Кажется, я знаю.

*************

Выхожу из дома, открываю ворота и иду к мотоциклу, хищно блестящему черным в тусклых солнечных лучах. Вот бы взять — и уехать. Вот бы как раньше — ничего не бояться. Сажусь в седло, и внутри что-то дрожит, мелко и трусливо, внутри — не сердце, а саднящий ожог. Кажется, выражение «кровь бурлит в венах» следует понимать буквально. Кажется, по моим венам течет лава, кажется, я и минуты больше не могу провести в седле мотоцикла.

Фиолетовый, оранжевый, белый. Фиолетовый, оранжевый, белый. Фиолетовый, оранжевый, белый. Проваливаюсь в знакомые цвета, вязну в них как в болоте, еще чуть-чуть — утону. Спрыгиваю с мотоцикла, отхожу в сторону, закрываю глаза и заставляю себя дышать. Вдох-выдох, вдох-выдох, вдох-выдох.

— Это какой-то мой личный ад, Свет, — говорю вслух. Свет слышит, Свет отзывается, Свет смеется в моей голове:

— Думаю, никакого рая вообще нет, хорошие детки после смерти просто рассыпаются в прах и наслаждаются небытием. Плохим вроде нас с тобой везет меньше.

Скрипит калитка, появляется Макс, потный и бронзовый. Макс улыбается, Макс, видимо, думает, что выглядит героем-«огнеборцем», как называют волонтеров по телевизору, Макс сам себе очевидно ужасно нравится — и от этого еще больше не нравится мне.

Он смотрит на меня в упор:

— Воу, вот это шортики, тигрица. Ты в таком лучше не ходи по посёлку, тут так не принято, украдут ещё.

Молча разворачиваюсь и ухожу в летний домик, закрываю дверь, беру черную косуху Света, прижимаю к себе и ложусь на пол. Вот бы заснуть навсегда.

 

IV 

Мне снится, что я падаю в колодец без дна, и стены колодца пахнут землей и кровью. Мне снится, что по телу бегают пауки, что пауков все больше и больше, кажется, вот-вот — и они будут повсюду, забьют рот и нос. Мне снится, что я хочу закричать — но не могу.

Выныриваю из сна, открываю глаза и чувствую, как что-то горячее и шершавое закрывает мне рот рукой. Темнота шевелится, темнота — живая и пахнет потом и мятной жвачкой. Пахнет Максом.

— Только не кричи, тише, а то всех разбудишь, — шепчет темнота знакомым голосом.

— Еву напугаешь, Еве нельзя волноваться, — темнота гладит по лицу, по волосам, по плечам и животу.

— Никто не узнает, тигрица, не бойся — ты же сама хочешь, — темнота целует, жарко и влажно, темнота посмеивается, темнота все ближе и ближе.

Надо было что-то сделать. Надо было тихо попросить меня не трогать. Надо было вывернуться, убежать в дом и лечь с бабушкой — как в первый раз. Надо было не шуметь, ни за что на свете не шуметь. Но спросонья я не успеваю подумать хорошенько обо всех «надо было», я царапаюсь, я кусаюсь, я кричу, кричу, кричу, кричу, пока голос не срывается на хрип.

Темнота отшатывается, темнота просит замолчать, темнота снова пытается заткнуть мне рот, темнота повторяет «что ты наделала» и «ты нас обоих погубила», а где-то на участке звучат голоса Евы и бабушки. «Гори-гори ясно, чтобы не погасло», — нараспев повторяет Свет в голове.

*************

Огонек лампады дрожит как в лихорадке. Огонек такой слабый, что кажется вот-вот — и погаснет. Огонек смешно освещает лицо Света, делает его злее и старше. Но сейчас не время говорить вслух о Свете. Кажется, впервые за 40 дней не время.

Ева сидит за столом, белая и распухшая, на шее — красные вмятины от бус, бусы — змеятся рядом на столе. Макса нет — ушел «прогуляться и проветрить голову». Бабушка в своей комнате, делает вид, что спит.

Ева молчит. Ева смотрит на меня — впервые за 40 дней смотрит вот так, в упор, почти не мигая. Я стою перед ней и чувствую себя совсем маленькой, хотя мы давно уже одного роста. Я молчу. Мне больше нечего сказать — про Макса и темноту Ева уже знает.

Сестра вытирает пот со лба:

— Ты вообще подумала, как мне теперь как с этим жить?

— Может, тебе просто не стоит жить с мудаком?

— А может, тебе для разнообразия подумать о других? Хочешь разрушить все до основания? И отобрать впридачу еще и мужа? Брата тебе было мало? Мы с Максом давали клятвы. Мы любим друг друга. И наш ребенок заслуживает расти в нормальной семье.

— В нормальной — это значит, не как в нашей, да?

— А есть ли вообще еще наша семья? Как думаешь? — Ева встает и шаркающей, совсем стариковской походкой, идет в их с Максом комнату и захлопывает дверь.

Огонь в лампадке гаснет.

*************

Спать в летнем доме — так себе удовольствие. Спать в летнем доме — это значит лежать в жужжащей прохладе до самого рассвета и ждать, пока все до единого комары напьются крови и оставят в покое. Спать в летнем доме — значит, думать о Свете. Говорю же — спать здесь так себе удовольствие.

Кто-то тихонько стучит, кто-то открывает дверь и входит, кто-то молчит. Сжимаю косуху Света, хочу накрыть ей голову, хочу исчезнуть, хочу…

— Можно к тебе, Искорка? — спрашивает бабушка и садится на краешек дивана, — Давай, расскажи, что стряслось.

И я рассказываю. Про Макса, про ночь, про поля. Про Света, про выключенные фары, про голос брата в голове, про удушье, про желание заснуть и не проснуться. Бабушка гладит меня по голове, бабушка молчит, бабушка слушает, а потом, когда я наконец захлебываюсь словами и замолкаю, пытаясь отдышаться, говорит:

— Знаешь, мы сами вряд ли отсюда выберемся. Куда я старая поеду? А Ева? Еще родит по дороге, прости, Господи. Да и плохо ей, еле ходит. Так что будем ждать эвакуации. А ты уезжай в Москву. Уезжай от греха подальше. Ты сможешь, я-то знаю. Огонь огню не враг.

Шершавое тепло от бабушкиной руки на моих волосах растекается волнами по телу, мне так хорошо и спокойно, как будто и правда все однажды — или прямо сейчас, сегодня, чем черт не шутит — будет хорошо. Снова будет хорошо.

*************

Туман утром липкий и пахнет костром, туман обволакивает как паутина, в тумане мотоцикл кажется поначалу диковинным черным зверем. Надеваю косуху Света, открываю ворота, разворачиваю мотоцикл и сажусь в седло. Руль мерцает капельками росы, пониже на раме горит оранжевым наклейка. Мне не видно, что там написано, но я и так знаю надпись наизусть. May the bridges I burn light my way. «Пусть мосты, которые я сжигаю, осветят мой путь». Кажется, сейчас мне снова затошнит. Кажется, вот-вот — и снова закрутит знакомая карусель.

Фиолетовый, оранжевый, белый.

— Ты сможешь, я-то знаю, — ласково говорит бабушка в голове.

Фиолетовый, оранжевый, белый.

— Огонь огню не враг, —  шепчет бабушкин голос.

Фиолетовый, оранжевый, белый.

— Гори-гори ясно, чтобы не погасло, — поет Свет, и кажется, будто кто-то обнимает меня, крепко-крепко, как будто прощаясь.

Вдох-выдох, вдох-выдох, вдох-выдох. Заставляю себя дышать, выравниваю дыхание, цепляюсь за голос Света, как за спасательный круг, не даю себе увязнуть в фиолетово-оранжево-белом болоте, завожу мотор и с рычанием и визгом выезжаю за ворота.

Мимо проносятся дома, бельма занавешенных окон, потемневшие палисадники и чужие заборы, впереди — треск, визг, шепот и шипение горящего леса, сливающегося в одно рубиново-черное пятно. Гарью пахнет все сильнее, натягиваю на нос шарф, одергиваю косуху Света, представляю себе, как будто это и не косуха вовсе, а доспех. Дым накатывает белой волной, пепел серым снегом падает с неба, в стоне и скрежете умирающих деревьев по правую руку чернеет высокий железный крест, по левую — брошенная машина с выбитыми окнами.

Эйфория. Вот как называется это чувство. Эйфория. Облизываю высохшие губы, чувствую вкус костра, чувствую вкус пепла, чувствую вкус свободы, чувствую, что я — больше не я, я — огонь.
Огонь огню не враг — повторяю про себя бабушкины слова как молитву. Кружится голова, деревья вспыхивают, деревья искрятся как на сварке — не смотри, ослепнешь — деревья падают, а я разгоняюсь все сильнее. 90, 95, 100, 105, 110 — все сильнее и сильнее, так, чтобы только вперед, чтобы тормоза слетели, чтобы все до единого мосты сгорели за моей спиной, так, чтобы все тридевять пылающих земель остались позади, так, чтобы невозможно было повернуть обратно.

Гори-гори ясно, чтобы не погасло! Гори-гори ясно! Гори-гори! 







_________________________________________

Об авторе: АННА КАВАЛЛИ
Журналист, прозаик. Родилась в Москве в 1994 году. Закончила сценарное отделение ВГИКа (мастерская В.И. Романова и Ю.А. Кошкиной), год проработала в кино сценаристом и продюсером, а затем ушла в журналистику. Четырежды номинирована на журналистскую премию «Редколлегия» за тексты о жизни в поселке Белоомут и городах Александров и Козельск, а также за статью о том, как воспринимают свою семейную историю потомки репрессированных.

 


скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
1 018
Опубликовано 31 дек 2022

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ