ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 217 апрель 2024 г.
» » Георгий Панкратов. АНГЕЛЫ-ОФИЦИАНТЫ

Георгий Панкратов. АНГЕЛЫ-ОФИЦИАНТЫ

Редактор: Юрий Серебрянский


(монологи)



ЕДИНИЦА В ФИЗИЧЕСКОМ ПЛАНЕ

Когда кому-то слишком хорошо, мне страшно. Где повод? В чем причина?
Мне никогда не бывает слишком хорошо. Слишком плохо бывает, правда, так только кажется. А слишком хорошо? Это как смерть — то, что случается с другими.
Меня пугает слишком громкий смех с другого берега озера, когда ты сидишь, в упоении наблюдая за покачиванием водяной лилии, за кругами на воде, за стынущим воздухом. Кто-то бежит стремительно в адски холодную воду, кто-то торопится жить.
Меня пугает, когда кто-то бежит навстречу и смеется. Вроде взрослый человек, а босиком, по лужам, без зонта… Над ним серый купол неба, он в западне, а хохочет. А бежит.
Меня пугает восторженность отзывов в интернете. Одни дышат счастьем, переливают его в сеть, а другие захлебываются в нем, тонут. Меня пугает эмоциональность коллег на корпоративах, меня пугают игры влюбленных, позабывших о том, что есть что-то еще, кроме них, меня пугают школьники, перебегающие толпой дорогу, их торжествующий смех над улицей…
Когда кому-то плохо, с этим все понятно. Человеку трудно сдерживаться. Он и не хочет плакать, стонать, но не может сдержать себя: им движет боль. Боль сильнее. А когда слишком хорошо, что человеком движет? Ведь должна быть сила, как минимум равная боли. А то и сильнее нее. Я не понимаю природы этой силы, и потому боюсь ее.
Я не понимаю, как устроен самолет, и боюсь летать. Даже не так: устройство самолета можно изучить, хотя бы вкратце, но невозможно понять другое: почему из миллиона самолетов падает один, и почему в нем оказываются именно эти сотня или двести пассажиров, не другие? Ведь это непонятно, а потому страшно.
Я не понимаю природы молний. Нет, что-то, конечно, слышал, но научные теории не объясняют их странной избирательности: почему тот человек погибнет или сляжет с ожогами последней степени, а сотни, тысячи других доберутся спокойно домой? Я не понимаю, почему так, и мне страшно.
Не понимаю землетрясений: куда спрятаться, что делать, на что надеяться, когда трясет землю? А главное: зачем ее трясет? Нет, почему, изучить можно! А вот зачем? Я никогда не сталкивался с землетрясениями, но мне страшно даже задумываться о них. Они пугают.
И вот эта сила, которая движет человеком, когда ему слишком хорошо, заставляет делать противоестественные вещи, куда-то бежать, прыгать, что-то кричать, размахивать руками, она меня тоже пугает. Потому что она непонятна.
Иногда я ее чувствую. Она похожа на смутные толчки того же землетрясения — только не подземные, а… под—какие же в случае с человеком? Под-душные, под-сознательные, под-ноготные? Под-вздошные, под-брюшные… Так и договориться можно. А все мимо смысла, любые слова, любые попытки понять.
Это как одержимость бесом. Я боюсь потерять свою личность, когда чувствую эти толчки. Стать кем-то другим, сойти с ума, потеряться. Ведь когда мне плохо, я остаюсь собой, я есть я, я один, единица в физическом плане. Не то же самое, когда все слишком хорошо: я отдаюсь этой странной и страшной силе, становлюсь частью вселенского хохота, безумного хоровода чуждых мне самому сил, которые где-то там, надо мной, играют в непонятную игру, преследуют непонятную цель.
Когда боль, кажется, все так и должно быть. Все привычно, все правильно. А когда хохот? Когда бежишь босиком по лужам, навстречу чему-то, и хохочешь? Что тогда?
И я сдерживаюсь. Я не даю ей вырваться. Не хочу, пусть и за миг до безумия, в котором все станет безразлично, напугать кого-то еще, кому она так же, эта сила, непонятна. Кому она так же чужда.
Ведь когда мне слишком хорошо, кому-то страшно.



ОСТАНУСЬ И НЕ ПОДНИМУСЬ

Хочешь знать, что тогда случилось? Что было правдой на самом деле, а не то, что я наговорил? Мне ведь нужно было как-то объяснить. Ты дала мне время подумать, и это время прошло.
Нет, ты, наверное, уже не хочешь. Тебя понять можно: должно быть, кто-то другой размышляет сейчас над тем же предложением. Он будет размышлять недолго. Его судьба окажется счастливее, когда он согласится.
Ты предложила помочь. Я, никому здесь не нужный, без роду, без племени, шатался по широким улицам, проспектам и паркам Москвы. Опыта мало, нет связей. Кто мог бы заинтересоваться мной? Никто. А ты заинтересовалась.
Теперь мне это странно вспоминать. Что поделаешь, московская классика! Так и хочется добавить: плюс анал. Ты приехал, тебя никто не ждет, и помогут тебе здесь только, если сперва используют. А как меня можно использовать? Человек я среднего ума, недалекий. Я приехал издалека, где мне было непросто. Где всем, откровенно скажу, непросто. Звезд с неба не хватал. Ютился в коммуналочке, с трудом хватало на поесть, ну и чуть-чуть попить. Выпить.
И тут такая ты, из-за угла: я могу устроить тебе жизнь. Вот только есть одно условие. Ты была старше. Чем я мог быть тебе полезен? Да одним. Тем самым. Да, я молодой, здоровый. Не урод, стоит как надо. Ведь ты у нас дама не первой свежести. И даже не второй. Больше с меня было взять нечего, гол как сокол.
– Но я не люблю тебя, — сказал я однажды. — Что будем с этим делать?
– Это пройдет, — сказала ты. — А если и нет, неважно.
Тогда я спросил:
– Могу ли я жить у тебя?
Но ты сказала: нет. Нет места.
Я вернулся к себе и долго думал. На следующий день сказал.
– Ну а это, вообще. Я понимаю, что без тебя у меня нет шансов. Но так-то, с тобой, они есть? Точно?
Ты покачала головой.
– Пристрою тебя куда-нибудь, — произнесла наконец ты. — Но не сразу. Если честно, это будет сложно. Руководителем тебе не быть, но на жизнь хватит.
– Сам понимаю, не дурак, — я почесал репу. — Ну а чего мне делать-то все это время? Пока не пристроила, то бишь. Мне же надо за хату платить. Ты ко мне в комнату поедешь? На «Шипиловскую».
– Нет, — твердо ответила ты. — Чтобы нам встречаться, ты должен снимать квартиру.
В ту ночь я не спал, ворочался в постели и смотрел в окно, на полную Луну и черное, совсем беззвездное небо. «Мое будущее», — думал я. «Мое настоящее». «Не складывается», — заключал я.
Как и в любом бизнес-проекте, мне был нужен стартовый капитал.
– Снять квартиру — это сразу заплатить сто тысяч, — объяснял я тебе. — За два месяца и агенту.
Конечно, на новую жизнь можно было и взять кредит.
– Но у меня уже есть один. На который приехал в Москву.
Да и как отдавать-то? Свой, да еще плюс новый. А мой доход сейчас меньше, чем цена за квартиру в месяц.
– Если честно, не знаю, о чем тут думать, — подытожил я.
Был еще вариантик. Я мог сказать: дай мне денег. Взаймы. Или вообще: содержи меня. Ну, пока я не встал сам на ноги. Пока ты меня не поставила.
Но не сказал. А ведь все хвасталась, все говорила о каких-то сбережениях, о том, что у тебя отложено, что у тебя и так с деньгами нет проблем, а если очень экономно жить, то можно накопить приличнейшие суммы. Что, видно, ты и сделала. Ну так скажи, что дашь! Чтобы я мог снимать что-то.
Внутри меня кипело, я злился. Но делал все, чтоб не взорваться и не крикнуть:
– А у меня нет ничего! Ничего нет. Дай!
Я понимал, что гордиться здесь нечем. Но ведь тебе надо знать. Что ты думаешь обо мне? Что я вот так могу снять квартиру, платить за нее, погашать два кредита и содержать наши только начинающиеся, а стало быть недешевые отношения, которые мне предложила, между прочим, ты?
Ты говорила все, что угодно. Кроме того, что я ждал.
– Я всю зарплату отдаю маме, — говорила ты. — Она лучше знает, как потратить. А если что, мне выдает.
– Так а мне тоже нужно будет всю зарплату отдавать? Ну, то, что от нее останется.
Я не хотел, чтобы мой, то есть наш бюджет находился у другого, незнакомого мне человека. И вообще, чтобы мне что-то выдавали, ты ли это будешь или кто-нибудь еще.
«Не заработал я, чтоб отношения начать, не заработал!» — злился я, обматываясь одеялом.
– Этим летом поедем в Кабардино-Балкарию, — говорила ты. — Мы там с дочкой каждое лето. Чистый воздух, тихо, красота.
Дочка. Дочка же у тебя есть, дочка!
– А там море есть? — спрашивал я, хотя знал: нет, конечно, нет. — Так и чего туда ехать?
Я бы в Новороссийск смотался. Или в Анапу на худой конец. Сочи дорого, конечно. А вот Анапа в самый раз. Но Кабардино-Балкария?
– Дети важнее всего, — говорила ты. — Моя дочь любит КБР, вот мы туда и ездим. А море она не очень. Да и я равнодушна к морю.
– Дети важнее всего? — переспрашивал я, как бы невзначай. — А мужчина? Мужчина зачем?
– Для нормальной женщины, — говорила ты. — Никакой мужчина и рядом не будет стоять с ребенком.
Я кивал. Но я хотел быть первым. Посвящать свою жизнь детям, а тем более чужим в мои планы никак не входило.
– Решил? — спрашивала ты по телефону.
– Не могу решить, — честно отвечал я.
Зачем мне эти отношения? Ну да, когда-нибудь устроишь на работу – нормальную в сравнении с тем, что я смогу для себя здесь найти сам. И только! Ну, секс, ну и что, что секс. А ребенок твой, а этот санаторий, эта мама… Да к чему мне это все, тем более что говорю же – нету денег хату снять. А ты глухая. Но послать тебя… А вдруг хорошая работа, вдруг я встроюсь, зацеплюсь, вдруг ввинчусь, вдруг устремлюсь куда повыше, по головам, по трупам или как тут в Москве все делают. А там, с высоты своей новой жизни, уже и пошлю тебя к черту, припомнив, как мне за мои же деньги предлагала этот геморрой.
В контакте ты прислала мне на стену: «Любовь долготерпит, любовь не завидует, не превозносится…» Что-то еще там было, я уже и не помню. «Не ищет своего, не мыслит зла, не раздражается». Картинка там еще красивая была, с ангелом. Ясно, писала не ты, скопировала, и готово. Ты не так говоришь, ты борзая. Но главное я запомнил: «Любовь всему верит, всегда надеется, все переносит».
Ты бы разозлилась, если бы узнала. Но ты не узнаешь. Я тогда рассмеялся, сразу же как прочитал. Знал: ты отвернешься сразу, как только поймешь, что я решил. И не станешь вдаваться в подробности: а почему? отчего так? Вдруг из-за самой мелочи, из-за чепухи? Я скажу нет, и ты бросишь трубку. Ты не станешь ни ждать, ни надеяться. Ты сразу найдешь другого такого же, благо таких, как я, много. А кто-то и с хатой уже.
И ничего твоя любовь терпеть не будет. Тем более долго. Это Москва.
Но согласиться? А если уволят и с этой работы, где я сейчас за гроши тружусь! А если тебе мой член не понравится, длина там не совпадет. А что, мы ведь ни разу же не трахались! И ты меня вышвырнешь, словно котенка, только со съемной квартирой, без работы и с кучей долгов.
– Все может быть, — задумчиво говорила ты. — Ты можешь мне не подойти, тогда увы.
Ну так трахнулись бы! Нет, ты у нас серьезная, без отношений ни-ни.
Если ты меня вышвырнешь, мне останется только одно, вернуться. Но там, откуда я приехал, туда не возвращаются. Делают все, чтоб не вернуться туда. Ты просто там не бывала, тебе повезло здесь родиться и жить.
– И вообще, зачем я тебе такой нужен? Че ты возишься? — спросил я в последнюю встречу. — Ты же видишь, я как человек говно.
Но тебя, видать, устраивало.
– Это, — отвечала ты холодно. — не так уж и важно. Есть у меня на тебя планы. Но если не хочешь, то как хочешь. Неволить не собираюсь. Мне это что, больше надо? Решайся или вали.
Решить я не мог. В последнюю ночь весь извелся, глаз не сомкнул. Я понимал, что так будет жить сложно, полностью зависеть от тебя. А по-другому и быть не могло, в первое время точно. Ну, какая, на хрен, любовь, ты пойми, когда лишний раз будешь думать, что сделать, сказать, лишь бы тебя не выгнали, а дальше чемодан-вокзал. Второй раз я в Москву не приеду. Ни денег не хватит, ни сил. Далеко! Но я знал и другое: без тебя я останусь один. Никто не поможет мне больше, и скорее всего, никогда. Я останусь в столице, но на самом ее дне, и никогда не поднимусь выше.
Но останусь.
И не поднимусь.
Кстати, где ты в этой схеме?
Что и говорить, столица людей меняет. Ну а как быть? Как? — спрашивал я себя. В прежней жизни, до Москвы мне приходилось решать разные вопросы. Но у этого не было правильного решения. И я подумал положиться на судьбу.
Теперь смешно вспоминать, ну а чего еще делать, только смеяться! Я все-таки нашел квартиру. В твоем районе, через два двора. Агент предлагал полцены, а хозяин брал ползалога, где-то штук шестьдесят за все. И тогда я подумал: рискну. Чем черт не шутит, подумал. Хата дешевая, и если она нормальная, в нормальном доме то есть и с нормальными соседями, и ничего там не течет, а главное, нормальные хозяева — так вот, если все совпадет, беру кредит, рискую всем и заселяюсь. Будешь ездить ко мне, все чики-пуки будет.
Это потом я скажу тебе, что взвесил за и против, что рассудил, решил. Но на самом деле все было так: я поехал смотреть хату, и приехал немножко раньше, ну, буквально на полчаса. Агент опаздывал, позвонил, сказал: встречайся сам с хозяевАми. Да, он так и говорил: с хозяевАми. Придурок. И дал мне их телефон.
– Они сейчас из Подмосковья едут. Позвони через полчаса — в то время, на которое договорились. А я подъеду позже.
«Уже и риэлторы на удаленку перешли», — подумал я и стал ждать. Во дворе стояла металлическая хрень, вроде как символ микрорайона, а рядом фигурки животных и птиц. Вокруг них вилась лентой скамейка, длинная, круглая. Распускались цветы, но было еще холодно, долго не высидишь на металле. Тем более, одолевали мысли: все ли правильно? Вопрос, с которым вроде уже справился, снова схватил за горло, снова начал душить.
Нарезая круги, размышлял: «Мне кажется, что я спасаю свою жизнь, а ее гублю», «Я все делаю как надо», «Это последнее, что я вообще делаю», «Я попаду в такую жопу, что уже не выберусь», «Нет, она мне поможет. Я переживу первые трудности и буду с ней счастлив», «Она меня использует? Ну так и что? Какая разница? Я сам ее использую», «Она не всесильна. Она попытается, но вдруг не сможет помочь? Сама говорила! А я надоем ей быстрее», «Я не выдержу этого, сорвусь, упаду в пропасть», «А сейчас я не в пропасти?», «Бог его знают, в жизни еще будут шансы», «Какие шансы? Продать себя повыгоднее? Так, чтобы наверняка?».
Я сдавил руками виски, словно хотел схватить этот живой клубок червивых мыслей и выдернуть из собственной головы. И вдруг ощутил, как меня трясет. Достал телефон и едва не выронил. Скоро нужно звонить! Чтобы время прошло скорее, я обошел несколько раз двор, заглянул в соседний, вышел на широкий перекресток. Здесь разворачивались трамваи, и я, как завороженный, провожал их взглядом. Перешел дорогу, потом перешел обратно. Нет! Перешел снова. Представил, как буду ходить здесь пешком от метро. Каждый день, каждый день божий. А как буду ходить к ней? Да вот так же, только через две дороги.
«Нужно бежать! Нужно уходить. Садиться на метро и уезжать отсюда». Но встречная мысль тянула меня обратно: «Посмотри хату. Если что, откажешься. Ну, просто посмотреть-то надо!» «А что смотреть? — я вновь перешел дорогу. — Если мне так сейчас страшно, то как же будет потом! Готов ли я? Нет. Я же просто погибну. Готов ли я погибнуть? Готов?»
Это был последний раз, когда мне удалось взять себя в руки. Сердце билось, к горлу подступал ком, но ноги уверенно вели меня к дому. К моему новому дому. Я посмотрел на время: нужно было звонить.
И тут произошло самое важное. Ты бы точно не поверила, но ты и не узнаешь, тебе теперь все равно. Я набрал номер, готовясь как можно бодрее сказать в трубку: «Здравствуйте. Я подошел посмотреть квартиру». Но не услышал гудков.
Вместо них в мое ухо ворвался хриплый, пропитый и быковатый голос. Таким говорят в подворотнях, когда ночью идешь домой. Я слишком хорошо знал эти голоса. Это от них я и уехал когда-то в Москву.
«Сразу предупреждаю, не нужно себя вести с этим человеком так, словно у вас абонемент в травмпункт. Он не любит борзоты и прочих закидонов, потому что он серьезный человек, которого все уважают, а некоторые даже побаиваются!»
Конечно, я не испугался. Только вздрогнул. Но черт знает почему мне стало жутко противно. Так, что едва не стошнило. Весь мир в тот момент мне показался этим гудком, вся Москва, вся жизнь! Я никогда не был так чувствителен и по правде, даже теперь не понимаю, что же со мною случилось тогда. Но вот случилось, и дороги назад, то есть в тот момент вперед, больше не было.
Я помнил, что есть такие приколы. И что есть люди, которые их любят и даже платят, чтобы эти приколы звучали вместо гудка. Пацаны у нас тоже так делали, там, откуда я приехал, а это очень, очень далеко. И они, пацаны, как раз были нормальные, в отличие от голосов, которые звучали из их трубок.
Все это так. Но только в тот момент, в ту самую секунду я понял, что не пойду смотреть хату к человеку, который ставит такой гудок. Ненадежно. Опасно. С такими хозяевами – можно ждать чего угодно. И куда я потом пойду? Ты же меня не впустишь.
Ты ждала мой ответ в тот день, крайний срок обозначила, зря! У меня не осталось времени, чтобы снова искать хату, да еще по такой цене. Вот так оно все и решилось.
– Мы больше никогда не увидимся, — только и сказала ты, услышав это решение. И из твоей короткой фразы получился бы не только приговор всей моей жизни, но и кое-что еще. Как думаешь? Отменная заставка вместо скучного гудка.

Вдруг я когда-нибудь снова тебя наберу.



РОЗОВОЕ ВАРЕНЬЕ

Ваша жизнь — сплошное розовое варенье. Чтобы чего-то добиться, нужно позитивно мыслить. Скажите, многие ли из тех, кто позитивно мыслит, действительно чего-то добились?
Многого ли добились те, у кого все стены, хорошо если не квартир, а только в соцсетях, наполнены картинками, где солнце, море и босые женщины в ослепительно белых платьях, и бабочки возле их лиц?
«Мир принадлежит оптимистам, пессимисты всего лишь зрители((»
«Где пессимист придумал сам себе помехи, там оптимист придумал чудные успехи».
«Бог слепил человека из глины и остался у него неиспользованный кусок. Слепи мне счастья, сказал человек. Ничего не ответил бог, только вложил ему в руку кусок глины»
«Быть счастливым — это ненавидеть быть несчастным»
«Счастье это не цель жизни, а способ передвижения по ней»
«Быть счастливым просто и легко. Нужно просто жить так, чтобы не было времени думать, как ты несчастен»
«Мне в ладошку счастье звездочкой упало. Может, потому, что я о нем мечтала?»
«Шанс не кричит о себе, он всегда рядом и тихо ждет»
«Я не пишу трагичные стихи, ведь программируют на горести они...»
«Ты заметил, что можешь менять мир? Ты грустишь, и мир пасмурный, улыбнулся, и мир засиял!»
«Осень, весна… какая разница, главное — хорошее настроение»
Многого ли добились те, у кого на стене картинка: несчастный, некрасивый, бедный человек в автобусе едет после работы домой и думает, мол, что за жизнь, коллеги сволочи, жена стерва, а завтра все будет тем же самым… А за его спиной ангел, и ангел говорит: опять он то же самое заказывает?
Эти заповеди успеха говорят: игнорируй все, что хоть чуть вытаскивает тебя из зоны комфорта. Что недостаточно приторно, недостаточно розово, недостаточно красиво и легко. Порхай как бабочка. Исключи из своей жизни все, что пугает, что непонятно, что не приводит к карьерному росту и веселому времяпрепровождению.
Видишь страшную новость, выключи, видишь слишком умную книгу, закрой, видишь грустного человека, отвернись от него. Смени окружение. Измени обстановку вокруг себя. Правильно расставь приоритеты. Прими другие ценности. Будь счастлив! Ведь все ради этой цели, не так ли? Будь эгоистом, но позитивным, люби эгоистов, но позитивных, дружи с эгоистами, но позитивными, пока не встретишь тех, кто позитивнее их. И эгоистичнее их.
Вступай в Клуб потребителей Розового варенья.
Но нет, я не осуждаю тех, кто в нем состоит. Я бы хотел им добра и счастья, и будь оно у них, я тоже был бы с ними. Меня всерьез беспокоит эффективность и безопасность этого продукта. Только-то и всего.
Продукт, который внедряет в сознание мысль, что ангелы — это официанты, вызывает во мне опасения. Если благодаря ему я вдруг и стану успешным, то явно не в том, в чем хотел бы, и точно буду не я.
Не хочу говорить, плохие или нет все эти рассуждения, призывы. Какие-то и вправду на короткой дистанции могут зарядить, помочь. Человеку гибельно быть унылым и любыми возможными способами нужно гнать себя вперед.
Так ведь и розовое варенье очень вкусно, если добавить ложечку в чай. Другое дело, Храм розового варенья, религия имени его.
Вот только помимо сладкого, есть и другие вкусы, помимо розового есть и другие цвета, помимо бабочек, есть и другие, не менее диковинные божьи твари. Что, если человек мыслит недостаточно позитивно? Обедняет ли он себя? Лишает ли чего-то свою жизнь? Сворачивает ли в тупик?
Если человеку больно, если человеку одиноко, если ему тоскливо, если он чувствует ненависть, наконец? Это все человек, это все человечья природа, и самое главное: все эти чувства естественные мотиваторы. Злость мотивирует не хуже, ярость, боль, несправедливость, отчаяние, страх, тоска — все это наши бабочки. Мои. И таких, как я.
А вы ешьте ложками розовое варенье, считая, что это и есть мир. Пока вас не вытошнит, ведь нет людей несчастнее тех, кто кричит о счастье, кто загоняет себя в него. Кто отсекает от жизни все, что ему мешает, тот мешает счастью, которого нет.
Я бы хотел в них верить. Мне нравится эти статусы, мне нравятся красивые ухоженные женщины, которые их лайкают и постят. И я бы хотел быть с ними, я бы хотел раствориться в них. Но не могу.
Не потому, что знаю, что они неправда, бог бы с ней, подумаешь, неправда. Неправда — все.
Не потому, что они как раковина, спрятавшись в которую, можно укрыться от мира, от его интересных, но таких страшных и диких дел. Я сам бы с радостью укрылся в раковине и не вылезал оттуда.
Не потому наконец, что они так любимы офисными сотрудниками, мечтающими об одном: занять местечко повыше. Я бы и сам занял местечко повыше, и, свесив бы оттуда ноги, радовался и пел.
Так почему я тогда в них не верю? Потому что они опасны. Потому что они сломают и искалечат жизнь. Потому что убьют. Потому что они выигрышны только изначально, и только для тех, кто готов добровольно сузить рамки своего мира до этого немаленького, но и не слишком большого розового окна. Потому что, когда в фейсбуке будут лайкать твой тысячный мотиватор за последние двадцать лет, ты будешь плакать в подушку или висеть в петле.
Да, я хочу быть на вершине. Но туда есть другие пути. Я хочу верить в любовь, но не в такую, что отвернется, едва заметит, что ты недостаточно позитивен, что твоя позиция недостаточно активна и, чего уж говорить, недостаточно жизненна.
Розовое варенье! Оно хорошо, когда горло болит. Но если болит не горло? Если болит сердце?
А если в конце концов болен не ты, а кто-то другой? Такое ведь тоже бывает, как ни улыбайся, что ни заказывай, как ни верти кусок глины в руках. Иногда он просто кусок глины.
Я хочу верить в то, что есть я, и есть мир. Что мы как-нибудь разберемся.
И я в это верю.



СЕЙЧАС ДОЖДЬ КОНЧИТСЯ

Послезавтра зарплату перечислят. Хотел на эти выходные поехать за город, присмотрел неплохое местечко для шашлыка: посидеть на озере, посмотреть на другой берег, купнуться, если, конечно, будет тепло. Красота! Позвать Мишку, Илюха, может, поедет. Далековато, но в городской черте делать шашлык запретили, и это, по-моему, зря: ну, в самом деле, что он, мешает кому? Мангалы город не спалят, в них ведь не огонь даже, а так, одно слово. И в самом деле, отменили бы запрет дурацкий? Приходи себе на озеро, жарь, радуйся жизни! Вот отменили бы, я б каждую субботу радовался. И воскресенье тоже. Ну а так, конечно, далеко.
А еще и без денег, без этой зарплаты! Будет вдвойне затруднительно. Нет, сбережения есть, но, если потратить их все, так изведусь ведь: а вдруг зарплата вообще не придет, чего тогда делать? Да, и вообще, это на черный день, а поездка за город — ведь день светлый, радостный. Ничто не должно омрачать такой день. А если думать о дурацкой зарплате все выходные, что же за отдых? Илюху бесполезно спрашивать: у него семья. Задница. А Мишка вообще нигде не работает.
И еще кредит! Нет, у меня, не у Мишки. Если бы у Мишки! Осталось еще два года, а плачу, такое чувство, будто с самого рождения! Скорее бы уже расплатиться, что ни делаю, как ни изворачиваюсь, а досрочно погасить не удается! Вот скорей бы уже рассчитаться и радоваться жизни! Подумаешь, всего-то рассчитаться с кредитом! А такая гора с плеч, так легче дышать станет.
Но потом подумаешь, такой: а после кредита что? Все то же самое. Новые траты, какие-то даже сейчас знаю, до каких-то дожить надо. За два-то года столько проблем накопится. Не разгребешь! Где я жить буду через два года? Сейчас вот в съемной квартире. Дерут, собаки, и не стыдятся, будто телевидение не смотрят, не знают, что кризис, что уже в другой стране живем. А попробуй поспорь, выгонят! У них разговор короткий. Обзавестись бы своей квартиркой, да только кем надо быть сейчас, чем заниматься, чтобы в наше время квартиру купить! Переехать бы в нее и наконец начать радоваться жизни! Ну, после ремонта. Сначала ведь надо ремонт, всю отделку.
Вообще, какой там свою! Свою еще рано. А может, уже поздно. В моем возрасте все непонятно. Мечтать, понятно, не вредно. Но сейчас… сейчас бы хоть ближе к метро. В съемную, в съемную, но пусть хоть чуть-чуть поближе! Чтобы без автобусов, очередей, давки. И желательно к какому-нибудь другому метро, чтоб жить и радоваться жизни. А то эта серая ветка! По ней станции все такие же серые, и районы вокруг этих станций серые, и жизнь в них такая же серая. Ну как тут радоваться?
Да что там метро! Ну его, это метро, к черту! Рвануть бы в солнечную Анапу с ее прекрасными центральными улицами, золотым городским пляжем, открытыми добросердечными горожанами! Чачей и креветками в маринаде, ммм… Прелесть! Вот потрясусь на поезде полтора денька и тогда буду радоваться жизни! Вот уж тогда сам бог велел радоваться, в Анапе-то!
Правда, две волшебные недели пролетят, опять работа. Блевота. Надо бы поговорить о повышении, засиделся я уже. О зарплате: пусть повышают, пора бы! Сколько еще ждать, ей богу, до пенсии? Вот повысят, другой разговор. Да так, чтобы и меня, и зарплату! Буду жить припеваючи, и радоваться жизни! И действительно, чего не радоваться, если ты начальник нескольких отделов с зарплатой тысяч двести. Или сколько там они получают. Любой бы на моем месте радовался! Только я пока сам не на моем месте. Нечему радоваться пока.
Да хотя бы пусть этот дебил Арбузов уволится! Провалится сквозь землю! Пропадом пропадет. Достал. Как ни придешь — все свои шуточки, подкольчики. Любимец женщин, блин, душа комании! У женщин уже уши вянут от него, они стонут. Слышал бы он, что говорят за глаза, когда он покурить выходит или потрепаться. И все говорит: «Я уйду, я уйду!» И никак не уходит. И не увольняют его! Вот уволили бы, и вздохну я спокойно, начну, наконец, радоваться!
А девушки там на работе, это же ужас! Нет, я не хочу сказать, что стервы, меркантильные, и то, что все там постоянно говорят. В наше время жизнь сжимает в такие тиски, что не желать из них выбраться, это кем надо быть? Но такие глупенькие, но такие скучные, и как их много! Они вообще другой работой занимаются, в другом отделе, какого черта я в одном кабинете с ними! Вот перевели бы в другой — радовался бы, ей-богу! Хотя, чего и говорить, я не всегда так думал. Я надеялся, да, именно надеялся, что коллектив, где много женщин — это хорошо, что все в нем будет дышать любовью, цветами, весной, радостью жизни, что ли! Я когда-то и сам мечтал о девушке, потом о женщине. Надеялся: буду радоваться с нею вместе, а что еще нужно! Потом мечтал расстаться, разойтись. И так все это было сложно, муторно. Но думал: теперь вот вздохну свободно! А сейчас?
Сейчас я думаю: ведь чтобы радоваться жизни, в сущности, ничего не требуется. Ничего не нужно. Ведь радость в тебе самом, внутри тебя, живи себе и радуйся! Если б только не мешало что-то постоянно.
Вот бросить бы курить! Ведь пакостное, глупое занятие! Воняют пальцы табаком, одежда, изо рта… А деньги, время! И общество у нас сейчас такое, не поощряет: курить не модно, на курящих косятся, рычат, ругаются. В лучшем случае смотрят презрительно. Курящему сегодня радоваться жизни просто невозможно. И от этого еще сильнее хочется курить.
Да, а порой и напиться. Где курево, там и пьянка, слышали, знаем. Но я не алкаш вообще, нет, но часто, знаете, жду пятницы. Да, для того, чтобы выпить. Специально. Так и на этой неделе было; ну, а чего мне обманывать? Вот настанет пятница, думал, буду пить. Раз уж на шашлыки не поехать, тем более. Как «в Питере пить», клип смотрели? Там менеджер бежит из офиса за водкой: ууу, достало все! Вот и я примерно так же, хоть и не менеджер. Да и не в Питере. Был бы я в Питере — радовался бы! Такой прекрасный город.
Ну ладно, что я в самом деле! Так вот, собрался пить, и в самую пятницу зуб разболелся, и пришлось пить совсем не то, что хотелось: таблетки от боли, чтобы дождаться субботы и отправиться к зубному врачу. Сидел весь вечер и думал: вот что, оказывается, нужно человеку, чтобы радоваться жизни, просто вылечить зуб, и все. Вот вылечу и буду радоваться, всю остальную субботу, думал я.
Но на финише всех мучений, в самой зубной клинике, представляете, сломал очки. И так обидно было, так горестно! Потерянных денег, которых нет, времени. Того самого, которое я планировал радоваться. Пришлось плестись в оптику. Да еще и искать ее, не все ведь работают по субботам. А потом…
А потом мне сказали: вашим очкам трындец. Стал заказывать новые, но когда они будут еще, на следующей неделе только! Ну и все. Плакал футбол. Да, я ж футбол хотел посмотрел вечером. Там матч был, с кем-то «Манчестер Юнайтед» играл. Думал, выиграет «Юнайтед», и буду радоваться! Какое мне дело до «Ливерпуля»? Да и вообще, обеих команд. Не знаю. «Юнайтед» давно не выигрывал. А если давно, ведь радости больше, верно?
В итоге смотрел слепым. А «Юнайтед» проиграл. Чему тут радоваться?!
Помню, как машину забирали. Я ж уже год без машины. По глупости, конечно, что рассказывать. Откупиться хотел, но время дрянное сейчас, сложно. Забрали на штрафстоянку. А я в тот день уже готов был радоваться жизни, думал, вот я нарадуюсь! Нет. Пришлось ехать за машиной к черту на рога куда-то, как уж тут радоваться. Машину-то вернули, но приговор: два года трамваев, автобусов, общественного транспорта, короче. Как в сизо, годик я уже оттарабанил. Отъездил по проездному. А разве можно ездить на трамвае и радоваться жизни? Вот вернут мне права, и тогда…
Сыра надо купить. Не могу, не могу просто без сыра! Я люблю такой сорт сыра, Brie. Он недорогой, но очень вкусный. Так нет же его, нет уже месяц как в магазине. Закончился, и не предвидится поставок. А как я думаю, обрадовался бы жизни, появись наконец этот сыр, мой любимый сыр! И вам рекомендую, вы поймете, что значит жизни радоваться. Ну а пока покупаю обычный, какой-то там костромской, говорю же, тяжело мне без сыра. У всех есть маленькие слабости. Хорошо же, что они маленькие! Не дай нам бог больших.
Вот вроде все и рассказал, не знаю, что еще. Ничего не происходит. Нет событий-то! Будут события, буду радоваться. Первым буду радоваться, говорю вам! А так даже не красят в новый цвет заборы, клумбы. Раньше экспериментировали каждый год с расцветкой, а теперь все одно: зеленый, желтый. Кризис! Кризис в головах… Район как яичница с луком, и жизнь такая же. Заборы красят, а дерьмо не убирают, эх!
Да, раз уж к слову, вот говорят: если в дерьмо наступишь утром, предстоит хороший день. Хороший значит радостный. Но я, если честно, придерживаюсь такого мнения: радоваться жизни можно и без этого. Я не хочу радикальных способов. Кто-то вообще вон прыгает куда-то, летает, чтобы выжать из жизни радость, как из лимона, ей-богу, а жизнь-то сочится радостью: просто подставь под нужным углом нож, и радость сама стечет. Вот только знать бы угол; знал бы, давно бы радовался!
Вообще же, говоря начистоту, я мог быть заметным человеком. Я даже мог получить грант. Заметным, вот что значит быть счастливым. Но грант мне не дали, нашлись ребята и поумней, и повеселее, и посовременнее. Вот дали бы мне грант, и можно было б радоваться жизни. А так, работай впустую, пей в пятницу пиво, и никто тебя не заметит. А зачем работать, если не заметят? Зачем работать, если не дадут грант? Не дадут радоваться.
Но чего говорить, что там! Вот только этой зимой! Этой зимой я еще думал по-другому. Зимой совсем прижало: снег, тоска кругом бескрайняя. И казалось, вот только весна наступит, сирень зацветет, и я начну, наконец, радоваться жизни! А сейчас уже и весна прошла, и вроде бы лето в самом разгаре. И вот я сижу на автобусной остановке. Проезжают автобусы, но я не захожу в них, мне никуда не надо. Я пошел гулять и забыл зонтик. И теперь вот нашел укрытие под навесом остановки. Но солнце уже вышло, и последние капли стекают, как из выкрученной чьими-то сильными руками тряпки, на проезжую часть. Сейчас, сейчас только дождь кончится, и я смогу наконец радоваться жизни!
Я сумею!



АВОТТАК (ОТ АВТОРА)

Еще позавчера я прочитал: продлили маршрут пятерки, городского троллейбуса. Теперь по этому рейсу пойдут машины на автономном ходу, после прежней конечной они снимут «рога» и отправятся по узким севастопольским улочкам в район Маринеско. Там есть кольцо для разворота для разворота транспорта, а оно рядом с домом, где я так часто бывал в детстве, да и когда стал постарше, бывало, что заезжал. Как хорошо, подумал я, прочитав новость: удобно будет ездить к бабушке, из самого центра по прямой; добираться в тот район всегда было непросто.
А вчера ее не стало. Я узнал об этом на работе, перед перерывом на обед.
Мы, собственно, не были родственниками. В том смысле, что нас не связывали кровные узы. Бабушкой она была лишь потому, что являлась второй женой моего деда, который женился на ней уже после того, как появилась на свет моя мама. Самого его тоже нет, остался мой дядя, их сын.
Но что делает людей родственниками? Время — летящие годы — и отношение их друг к другу. И в этом смысле мы, конечно, были родственниками. Мы никогда не ссорились — в мире людей, сдавленных обстоятельствами, это невероятная редкость. Конечно, мы больше общались, когда я был мал: мы дружили. Но и в старшем возрасте понимали друг друга, хотя и не вдавались в подробности, кто, как и чем живет.
Я прочитал известие о смерти, пришедшее мне на почту, несколько раз. Может быть, это ошибка? Бывает же такое, случается: человек неправильно прочтет какое-нибудь слово и сам пугается: как же я мог такое увидеть, так прочитать? И вздыхает облегченно: померещилось. Я не вздохнул облегченно.
Как мы попрощались, когда виделись в последний раз? Нормально. Бабушка проводила до угла дома, до того самого разворота, где еще не ходили троллейбусы на автономном ходу. Мы попрощались тепло, хорошо попрощались. Ничего не скажешь, у нее не должно было остаться зла или обиды. И тем более, их не осталось у меня.


***

Человек любит жизнь, человек пытается быть счастлив, человек имеет право на это самое счастье. В его жизни много событий, у него много надежд: многое сделано, многое не сделано, многое будет сделано другими. Сначала успеть бы, потом увидеть бы. Человек радуется осени, зиме, весне, лету. Человек улыбается, вспоминая что-то из прожитого, или держа теплую руку другого, любимого человека, или касаясь его щекой. Я помню, как мы прощались, стоя возле двери в коридоре. И если бы мы застыли тогда, и так и стояли обнявшись, может, застыло бы и время, и ничего бы не было, ничего бы не случилось?
Тянутся руки человека к небу: помоги, помоги, Господи. Но нет ему ответа. Мы выдаем любое действие и слово за промысел божий, потому что не знаем его. Человек рождается, просит помощи, и, не получив ее, умирает.
Теперь в том коридоре пусто. Никого из людей, кто стоял там, прощался, нет. Я еще жив, но меня — того, который стоял там — тоже давно нет.
Человек прощается с тобой и идет смотреть телевизор, читает газету, выключает настольную лампу, ложится спать. А ты думаешь: как хорошо, что он есть, человек этот, и он думает: как хорошо, что есть ты. Как хорошо, что эта жизнь продолжается.
А потом происходит какая-нибудь мелочь, о которой человек может не знать и не догадываться. Что-то в организме перекрутится, сломается, оборвется, вырастет, растянется или, наоборот, сожмется – и человек умирает. Как это получается? А вот так. Но разве правильно человеку умирать от такого? Ведь человек не для того же живет, чтобы в нем что-нибудь скрутилось, что-то отказало, что-то появилось не там, где надо, или там, где надо, не появилось.
Мне сказали: «Тромбоз кишечника». Такое название у болезни, от которой бабушка умерла. Я прочитал про эту болезнь: она образуется из ничего, ничто ее не предвещает. Человек может жить, строить планы, хотеть прогуляться, вдохнуть осеннего воздуха, но его скрючивает, он испытывает ни с чем не сравнимую боль, он не понимает, что с ним, и никто из тех, кто рядом с ним, не понимает. Его увозят в больницу, на срочную операцию, и ничто, кроме операции, не способно облегчить боль, ни таблетки, ни уколы, ничего. Но операции нечасто помогают.
К статье прилагалось фото: мясо в разрезе, кровь, куски тканей, какие-то белые волокна, непонятные образования, слизь. Посмотришь на него, и даже ведь не сразу догадаешься, что это человек. Какое отношение все это имеет к человеку? Какое отношение имеет к моей бабушке? Какое отношение к самой идее жизни? Да никакого.
А человек умирает, «кричит, — пишут в статье — подтягивает к груди колени». Но боль не может пройти, пишут так. Боль, о которой человек, ее не испытавший, ничего не знает, не имеет права говорить.
Жалко, жалко, жалко человека! Хочется дотронуться рукой и снять боль. Хочется жить в том мире, где может такое быть. Проще избавиться от души, стать черствым и безразличным, чем примириться с этим. Многие так и делают.
Потому что ну разве можно примириться с этим? Как беззащитен человек перед собственным мясом, перед самим, по сути, собой, если понимать под человеком то, что видно на подобных фото. Но мы ведь не это подразумеваем, правда? А человек — именно это.
И ведь человек не может попрощаться, сказать: родные мои, дорогие, любимые мои, прощайте! Человек не может обнять, как тогда у порога. Потому что в нем что-то перекрутилось, что-то не так пошло в его организме.
Мне больно оттого, что бабушки нет. Но эта боль, о которой пишут в статье, она намного, намного сильнее, она несравнима с моей. И я буду врать, если скажу, что не так. А я не хочу врать.
Но если брать другую боль, ту, что терзает сердце, ту самую душу, которую никто еще не видел, никто так и не нашел в нашем мясе, то нет ничего страшнее этой непроходящей боли. Не оттого, что человек смертен, а оттого, что он смертен так. Вот таким образом и таким способом смертен.
Я пишу это не для того, чтобы сказать новое. Мне хочется отгородиться от этой боли, от этого знания, отгородиться, как бездомный пластиковым пакетом от пистолетных выстрелов очередного идейного психопата. Я выговариваю этот страх, в надежде, что он весь выйдет. Но он только заполняет собой меня, как воздушный шарик. Я говорю, что люблю тебя, бабушка, после того, как узнал о твоей смерти, но ничего не знаю о любви и ничего не понимаю в ней.
Ну как я могу любить, как? Что человек может сделать, если придет такой момент для него? А чем он сможет помочь другим, если момент придет для других? Да ничего, ничем. О какой любви можно говорить? Любовь — это чудо, любовь всегда побеждает; а я просто знаю красивое слово и повторяю его, чтобы пригладить, унять страх.
Бабушка гладила меня по голове теплой рукой, она успокаивала меня, в ней была нежность. Импульсы из ее мозга тянулись к руке, и рука двигалась. Но что подавало импульсы? Что зарождало их? И ладно бы, думаю я, человек умирал бы просто, как отказывал старый, отработавший свое прибор; застывал бы, не двигался: работал, и вот все, устал. Больше не может. Но нет же, от человека ничего не остается. Ни импульсов, ни того, что рождало их, ни того, где они могли бы родиться. Справедливо ли это? Не остается совсем ничего.
Прости меня, родная моя бабушка, что я стал совсем другим, что случилось со мной что-то странное, что-то не то, чего я никогда не хотел. Я не мечтал об этом и не стремился к тому, чем стал. Так вышло. Так перекрутилась жизнь. С годами все труднее пробуждать в себе хотя бы какие-то чувства, и это не поза, не деланная усталость, не напускное безразличие. Просто думаешь: так же нельзя, ну проснись во мне хоть что-нибудь, достойное той руки, что гладила меня по голове, что успокаивала. А сделать уже ничего не можешь. Уже и попробовать-то не получается, все так глубоко, что уже не достать, не выудить из себя это. Никак.


***

Вернуться бы мне туда. Где мы ели арбузы и пили квас на твоей маленькой кухне. Когда я знал, что жизнь — это просто жизнь, а не множество разных не-жизней, из которых нужно как-то сложить жизнь. Если успеешь, если поймешь, если приучишь себя забывать хотя бы ненадолго, на достаточное, чтобы что-то сделать, время: ничего не успеть, ничего не понять. А у тебя ничего не болело, ну, может была только легкая грусть от того, что так быстро проходит время.
«А ты был таким рассудительным, все развлекались, а ты больше думал, — говорила мне бабушка на тридцатилетний юбилей. — Ты был будто каким-то маленьким старичком».
Не знаю, что с этим делать; у меня было счастливое детство, но оно было таким, тихим. Я не родился с мыслью о смерти, но очень быстро пришел к ней. Я боюсь, мне страшно. В последнее время они все больше охватывают меня. Я бы хотел уметь не задумываться и просто любить. Но я умею задумываться и вряд ли умею любить.
Когда умирает близкий, непременно начинаешь думать: эта смерть обязательно что-то изменит; человек будет приходить к тебе в мыслях, во снах ли, или просто стоять рядом бестелесным призраком и поддерживать тебя. Что теперь ты сделаешь то и это, и не чтобы доказать, мол, я смог, сумел, а просто ради светлой его памяти. Что теперь ты станешь добрее, честнее.
Но ведь нет же, этого не случится.
Тогда зачем все так устроено? Почему в наше сознание так прочно заложены эти обязательные мысли–действия? Почему мы так реагируем на смерть: обязательной ложью, слабым постыдным заговариванием? Тогда как самая честная реакция — это ступор, это невозможность что-то сделать и сказать. Потому что если находишь, что сказать, что сделать, ты думаешь о чем угодно, но не о человеке. Не о том, кто еще совсем недавно жил на свете, пока ты делал какую-нибудь глупость, читал новость про новый маршрут троллейбуса, и если б не она, то и не вспомнил бы о человеке. Пока не узнал, что его больше нет.
И если вспомнишь о человеке, не о том, что кому-то теперь сказать, написать, куда пойти, как выкроить время, как помянуть, как выяснить подробности и обстоятельства последних его дней, нет, если вспомнишь о человеке по-настоящему, подумаешь совсем о другом: о ласке и тепле, которые он дарил, вспомнишь добрую улыбку и жизнелюбие.
Но с кем этим поделишься, своим воспоминанием? Если рядом кто-то и есть, то непременно чужой; не тебе, но умершему человеку. А если и не чужой, то у всех свое; человека уже делят на воспоминания: у меня такое, у тебя другое, а у них-то вооон какое, хотя кто они сами такие? И в этот момент хорошо отыскать деталь к паззлу, погладить кота, ерунду кукую-нибудь сделать. Молчать, лучше всего молчать.
Но даже молчать не всегда выходит. Однажды, я помню, сидели на кухне в небольшой компании малознакомых людей. В тот день умер Илья Кормильцев. Для всех нас, тогда совсем молодых, любивших музыку и свободу, известие было шокирующим. И вот, я узнал его первым. Пришлось рассказать. И что-то случилось со мной, и я рассмеялся. Помню, сначала просто нервно улыбался, а потом захохотал, и очень долго хохотал, очень.
– Почему ты смеешься? – мало кто меня понял тогда, эту реакцию, странную мне самому.
– Не знаю.
Как говорить о смерти, не смеясь? Если молчать нет возможности. Смех ведь наша защита. Я тогда еще не боялся своей смерти, просто что-то чувствовал, понимал.
Я и позже смеялся, говоря о чьей-то смерти. Не о родных, просто известных людях, важных людях. Но ведь это не я, не я смеюсь так над чьей-то смертью. Это смерть смеется надо мной.
Жизнь продолжается, говорят в таких случаях и похлопывают по плечу. Но это не успокаивает. Это-то и отвратительно, что она продолжается.
Ведь она не должна продолжаться! Человек умер, хороший, замечательный человек. Разве можно такое сказать о жизни? Почему не он продолжается, а она?


***

Мне страшно, что смерть рядом, и больно, что такая смерть. Я не хочу писать «нам», «мы»; откуда я знаю, что там у «нас», «вас». Мне страшно, и мне больно. Мне ничего не известно о других людях, я брожу впотьмах по миру, и если зажигаются где-то ненадолго слабые огонечки, то в глазах тех людей, которых знаешь и помнишь с детства. Сколько уже пережито, сколько встречено, со сколькими что-то случилось общее, что-то совместное произошло. А с теми, кого помнишь с детства, почти ничего, и вряд ли уже что-то. А все равно, огонечки только у них. Не горят они больше нигде, не зажигаются.
Но когда я их вижу? Только когда они гаснут, вспыхнув перед тем, как уйти навсегда. Вложив в эту вспышку последние силы.
Я бы хотел верить, что где-то там мы встретимся, что мы попадем в изначальный свет, который всех уравняет, в котором все обретут успокоение. Но я не верю. А еще больше не верю в то, что смогу сделать в жизни что-то, что оправдало бы меня перед этими людьми, кто любил меня, что сказало бы: да, я был невнимателен, плох в своем отношении к ним и поведении с ними, а местами так и вовсе отвратителен. Но зато я то и зато я это… Никакого зато не будет, я просто был плох и невнимателен. И остаюсь, и останусь таким же.
И ничего нет такого, что бы меня оправдало. Оправдало тот факт, что мои мечты пошлые, мелкие. Что мои занятия — мелкое копошение, не меняющее и не улучшающее ничего, не помогающее никому. И что все таким и останется, что этот камень никогда не сдвинется с места. Да и у них, тех, кто уже умер, занятие было такое же, или примерно такое, но в них было больше любви. Даже если так просто кажется. И тем, кто они для меня есть, они стали только теперь, когда умерли.
Все очевидней, что от себя уже никуда не уйти. Все, что возможно помыслить — все в рамках себя. Почему о себе все мысли, а не о человеке; а если кажется, что о нем, то все равно о себе, о себе еще больше? Таким незначительным кажется все, что делаешь, в сравнении с тем, что он умер. И никогда не получится ни понять, ни прочувствовать, ни побывать на месте этого человека.
Пустота — это не бездуховность. Пустота не отсутствие уважения, воспитания, приличий, пустота — это просто пустота. В человеке что-то отсутствует, что-то жизненно важное, что должно срабатывать в таком случае, но не срабатывает. Есть только память, что оно было, или должно быть; есть на этом месте зазор, рана. И это что-то, эта пустота и начинает болеть, когда уходят те, кому сразу спешишь признаваться в своей любви.


***

Я не хочу умирать и не хочу, чтобы умирали. Я хочу, чтобы все были живы и счастливы.
У меня нет иллюзий насчет того, что кто-то будет оплакивать меня, случись это со мною, кто-то будет страдать и мучиться от того, что меня нет. Жизнь — набор обстоятельств. Я прожил ее, сдавленный ими, и прожил среди людей, кто так же был ими сдавлен. «Интересно писать о неинтересных людях». Вот дистанция писателя, отделяющая его от мира, в котором живут персонажи книг: «Я исследую их, я фиксирую их, я вживаюсь в них… А сам-то я не такой, конечно — я и сложнее, и интереснее» Такова писательская позиция. Но писатель и сам может быть неинтересным и жить неинтересной, а порой отвратительной жизнью; так случилось со мной. Обстоятельства все сдавят, все перетрут, измельчат в порошок и труху. И люди, которым придется возиться со мной, проводить все эти обязательные вещи, может быть, и захотят что-то прочувствовать, сделать, но все получится нелепо, не как надо, потому что у них будут дела, от которых ни на минуту не оторваться, и мысли, из которых не выбраться. Они не смогут прерваться, остановить свою жизнь, чтобы подумать: я умер. А кто я такой был? Зачем я был? Чему научила их моя смерть и в чем помогла им: изменить что-нибудь, до чего-то додуматься? Да ничему, ничем.
Все как у меня сейчас, в точности.
Вот только бы не кричать. Не поджимать ноги. Сказать: спасибо вам за все, и извините, если что не так. «Вторую попытку, такую же точно жизнь», как поется в прекрасной песне, никто не даст. Пришел, ничего не понял, ушел; следующий! И ведь это еще хорошо. Не кричать бы, вот если кричать, то плохо.
Я не знаю, зачем человек мучился. Ну, вот моя бабушка. Насколько ей было плохо, мне неизвестно; слова ничего не скажут, да и если бы я был рядом, как смог бы понять боль? Но сколько людей умирает в муках оттого, что солнце не то, не тот климат, загрязненный воздух в регионе, или еще какая-нибудь ерунда: все имеет последствия для мяса, для сосудов, для органов, для всего того, что не имеет никакого отношения к тому, чем человек на самом деле хочет быть.
Это страшно, потому что никто не поможет и не поддержит, туда ты должен идти только один. И никакая ирония, никакой цинизм, никакая попытка прикрыться литературным вымыслом, художественным актом, «дистанцией» не будет иметь значения, когда это произойдет: останется только поджимать ноги.
Смерть — самый важный вопрос, о котором мы меньше всего думаем. Это единственное, что есть у людей общего: попытка узнать, попытка понять, попытка предотвратить. Но никто не делает этих попыток. Попытка иначе жить, в конце концов. Но все, что ощущает человек, столкнувшись с этим — вспышка. Она озаряет сознание, но скоро там вновь воцаряется тьма.
Те, кто умер, живее тех, кто остается жить. Они-то и есть настоящее мясо, а мертвые, любимые, добрые, любящие, гладят их своею нежною невидимой рукой и видят в живущих то, чего сами живущие никогда не увидят друг в друге. Пока смерть не покажет, как на том фото, в разрезе: смотри, ну смотри же! Но живущие даже тогда ничего не увидят. И я не увижу, и я ничего не пойму, и не попытаюсь.
Горе.







_________________________________________

Об авторе:  ГЕОРГИЙ ПАНКРАТОВ

Родился в Санкт-Петербурге в 1984 году. Вырос и учился в Севастополе. Окончил гуманитарный факультет СПБГУТ им. проф. М.А. Бонч-Бруевича. Публикации в журналах «Знамя», «Новый мир», «Урал», «Юность», «Сибирские огни», «Знание-сила: Фантастика», «Опустошитель», «Discours», «Дистопия» и прочих. Автор трех книг прозы. Лауреат премии журнала «Урал» за лучшую публикацию 2016 года (проза), победитель Германского международного конкурса русскоязычных авторов «Книга года» (2018). Проживает в Севастополе и Москве.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
1 693
Опубликовано 12 янв 2020

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ