Дикое чтение Ольги Балла-Гертман(
все статьи)
(О книгах: Борис Евсеев. Письмена на коже: Опыты и раздумья. — М.: Русский ПЕН-центр, 2024. — 384 с.; Он же. Ангел речи: Лекции. Эссе. Эскизы. — М.: Русский ПЕН-центр, Библио ТВ, 2025. — 312 с.)Два ныне представляемых сборника эссеистики Бориса Евсеева, прозаика и поэта, — по существу, двухтомник, поскольку несомненно образуют единое целое. Так и будем их ради краткости называть, говоря о книге 2024 года, «Письменах на коже», как о первом томе, о книге года 2025-го, «Ангеле речи», — как о втором.
В основе как будто разрозненного и разнонаправленного, на первый взгляд, эссеистического повествования, части которого произносились и писались в разное время по разным поводам (собраны сюда статьи, лекции, эссе за два десятка лет), лежит вполне продуманная система идей и ценностей, в свете которой рассматривается всё, о чём бы тут ни заходила речь. Уже поэтому видится оправданным говорить именно о цельном повествовании со сквозными мотивами. Тем более, что у обеих книг есть и общие герои: Лев Толстой, «философ языка» Андрей Платонов, философ Татьяна Горичева, «хранитель московской речи» Леонид Бежин…
Говоря о литературе и — чуть реже, но в несомненной и постоянной связи с нею — о музыке, а также о философии и пограничных с нею областях словесности (таково, например, в первом томе эссе «Мелос мысли Георгия Гачева», в котором философия, литература и музыка обнаруживают в глазах автора своё глубокое, структурное родство), Евсеев, по существу, говорит об одном: о своих ведущих ценностях — и, в пределе, о том, что видится ему основами существования. Впрочем, все названные области человеческого внимания для него в некотором смысле (далее постараемся прояснить, в каком именно) — части одного и того же, граница между которыми хотя и прослеживается, но размыта и принципиально проницаема. В одном месте — в «предуведомлении» к «Письменам на коже» — он даже прямо говорит о «литературно-философской мысли» как некотором целом, а в Георгии Гачеве, например, ценит то, что он «сделал русскую философию по-настоящему эссеистичной, интимно-близкой и неумышленно парадоксальной» (тут поспешу возразить автору: очень даже умышленно парадоксальной; Гачев прекрасно осознавал, что и зачем делал), «а ещё потому, что свои эссеистические труды он плотно насытил как чисто жизненной философией, так и философией, направленной на изменение жизни». Евсеева вообще занимают разные формы, родственные и мысли, и литературе и становящиеся ими, не переставая быть самими собой; среди них оказывается жизнетворчество, как мы только что видели на примере Гачева (читатель увидит это и на примере Льва Толстого), и миф — Евсеев пишет о «мифомысли» грузинского прозаика Отара Чиладзе, об азербайджанском писателе Камале Абдулле как о «мифотворце». Не говоря уж о том, что ему интересны авторы, умеющие преодолевать «пропасть между поэзией и прозой» — как «русский визионер, таджикский дервиш» Тимур Зульфикаров, видящий, как «един и неразрывен Великий Поток Бытия, великий и непрерывный Ход Вещей».
К частям того же целого — удивительно ли? — должна быть отнесена и религия: так, текст об о. Александре Мене автор помешает в том же разделе первого тома («Непреходящее»), где речь идёт по преимуществу о людях, главным делом которых была художественная словесность — от Пушкина до Виктора Астафьева. Впрочем, в том же разделе на равных правах со словесниками оказываются и музыканты: композитор XVIII века Евстигней Фомин, в следующем разделе того же тома соседкой писателей и поэтов становится Александра Пахмутова; во втором томе автор анализирует «киномузыку» и работу в ней композитора Михаила Ипполитова-Иванова, «эскизы к творческой биографии» которого составляют заключительную часть второго тома.
И вот смысл, в котором всё это — об одном: и литература, и музыка, и религиозное просветительство о. Александра Меня (он здесь рассмотрен именно в этом качестве) — всё это для автора — то, что соотносит человека с основами, и важно именно в той мере, в какой оно его с ними соотносит.
Стоит заметить и то, что Евсеев, если судить по порядку текстов в больших разделах, на которые разбиты обе его книги, не делает принципиальных различий между классиками и современниками, известными и безвестными, многократно оцененными и прочитанными — и теми, кто, по его мнению, остался недооцененным и недопонятым. О недопонятых, недорасслышанных он говорит много раз (особенно много таких героев во втором разделе второго тома, там почти все такие, с некоторыми исключениями). И это не только фигуры, действительно оставшиеся незамеченными на общекультурном уровне, как, например, окончивший свои дни в психоневрологическом диспансере Олег Чухно. Таким оказывается даже поэт Владимир Корнилов, как будто вполне замеченный, которому в первом томе посвящены «смятенные записки»: «мне кажется, — пишет Евсеев, — о поэте-Корнилове [1] сказано досадно мало». Восполняя этот пробел, он (лично знавший своего героя), говорит, однако, столько же о стихотворце, сколько о человеке с его ценностными позициями — вплоть до физического облика! И относится это явно не только к Корнилову, в связи с которым формулируется: это принципиально и высказывается сразу как обобщение: «Вид поэта, — говорит автор, — часто говорит больше, чем его стихи». «Сколько раз так было, — признаётся он далее, — прочтёшь стихи, вроде притрёшься к ним сердцем, придвинешься плечом, а увидел поэта или поэтессу, — и всё, конец! Конец слиянию образа и слова: больше книгу не раскроешь, по журналам стихи выискивать не будешь!»
Вообще-то это не совсем позиция литературного критика (да и вовсе не она). Критик работает с текстами и на внешний облик автора уж точно не обращает внимания. Но это и не позиция простодушного, пусть и очень искушённого, читателя, для которого чтение — событие в первую очередь человеческое, эмоциональное, чувственное, личное — хотя и такое отношение Евсеев кладёт в основу своих текстов на равных правах с интеллектуальным, аналитическим: «…книга Ростовцевой, — говорит он, анализируя одного современного поэта, — вдруг напомнила мне городок Ефремов, в котором она родилась и через который я три или четыре раза проезжал: так же чисто, светло, те же скромнопрекрасные дома и очищенные от сухих веточек палисады. И даже там, где есть разрушения и сор, преобладает картина сурового, но и сияющего сладко предзимья! Этот скромный, разбитый на 144 страницы городок стихов, эта неубиваемо-живая провинция, и в столице не потерявшая своей прелести и красоты, будут теперь со мной всегда». Или вот о прозе Леонида Бежина: «Всё это выписано объёмно, звончато и горит, как напоённые золотом осенние плоды на правом высоком берегу Москвы-реки, у Дьякова городища». Критик тут, кажется, совсем уступил место писателю: и Ростовцеву, и Бежина Евсеев читает как собрат-художник.
Он вообще воспринимает текст как едва ли не телесное событие, прямо наощупь — всеми органами чувств. Вот о том же Корнилове: «Музыка коротких строк. Нагое повествование, закованное в ритм. Никаких красот и излишеств: только основное, одна суть. Вдруг показалось: поэзия не в звуке, и даже не в смысле, а в их сжатии. В сжатии — до крупиц, до кристаллической решетки, до острой боли, — образов, сравнений, строк. А ещё — в удлинении пауз, в протаптывании узеньких звуковых дорожек к самому великому и дорогому, что есть в поэзии: к словам молчания». Ну чистая же опять поэзия.
В целом же в двухтомнике господствует не литературоведческий, не историко-культурный анализ (хотя он тут есть), не простодушное чтение сложного человека (хотя случается и оно) и даже не художественное прочтение собратьев по перу, но что-то другое.
Евсеев-эссеист не совсем критик (хотя этим ремеслом явно владеет) по крайней мере потому, что он не указывает на уязвимые стороны текстов и вообще культурной работы своих героев, не ищет — как обычно поступают критики — им места на сегодняшней культурной карте, занимаясь авторами состоявшимися, пусть иногда и безвестными (разве что иногда это место уточняет, как в случае с Корниловым). Куда скорее он мыслитель — страстный и пристрастный. С помощью своих героев он мыслит о том, что всех нас превосходит.
Да, у него безусловно есть свои эстетические пристрастия, очень отчётливые, — по крайней мере, эстетические тяготения: он традиционалист и читаемые тексты анализирует именно с такой позиции. В том же Корнилове он ценит поэта «традиционного» — «самого, пожалуй, крупного из традиционных поэтов современной России».
Важно для автора во всех его героях в первую очередь одно: в какой мере они обращены к тем самым основам существования. Но во всяком случае, бунтари, авангардисты, нарушители конвенций — в целом не его герои; по всей видимости, он полагает, что с традиционалистских позиций основы существования виднее. (Тем радостнее видеть, что он умеет ценить и понимать авторов, совсем не ложащихся в конвенциональные рамки, вроде Тимура Зульфикарова с его «бормотанием, которое предшествует следующей за ним завораживающей речи», не любящего «оков и пут — будь то путы нормативной логики и философии, будь то оковы религии», — Евсеев сближает его не только с Велимиром Хлебниковым, но и с Уильямом Блейком.
Мышление Евсеева-эссеиста — гораздо более образное, художественное, да в значительной степени и эмоциональное, чем понятийное. Можно сказать, что оно даже красочное, иногда синестетичное: «Связь смысла и звука, — говорит он в начале «Ангела речи», — таинственна, трудно уследима и узнаётся обычно по косвенным признакам. При этом рождение собственноличной речи зачастую начинается как неразборчивый гул. Чуть позже является цвето-эмоциональная окраска: багряный гнев, сизо-серая тоска, лазоревая нежность. Так небо весной переходит от светлой утренней синевы к дневной тоскливой хмурости, а затем к чёрно-багровому закату, обещающему град, ветер, даже бурю». И уж подавно он далёк от выстраивания какой бы то ни было системы, что, надо полагать, не только следует из его естественного расположения, но и принципиально: свою мысль он предпочитает оставлять открытой, избегать жёстких конструкций.
В конечном счёте есть, кажется, все основания говорить о Евсееве-эссеисте как о мыслителе религиозном — во втором томе даже в большей степени; но и в первом тоже; причём, пожалуй, скорее как о проповеднике, чем как о проблематизаторе. Во всей совокупности вошедших в двухтомник текстов и в каждом из них в отдельности автор с помощью своих героев, посредством анализа их культурной работы отстаивает важнейшие для себя ценности. Если бывают аналитические манифесты — отчего бы им не бывать, — перед нами именно они.
Иногда, правда, автор совсем покидает пределы и художественного, и религиозного мышления и вступает на путь мышления публицистического и даже политологического. Понятно, что это — прямое следствие всё той же системы его коренных ценностей, к которой в двухтомнике он подходит с разных сторон. Увы, именно на этом пути он оказывается наименее убедителен. Тут его по таинственным причинам покидают и тонкость, и сложность, а суждения его становятся, мягко говоря, огрублёнными, — там, например, где он берётся формулировать «десять видов современных государств», их «шкалу», в пределах которой относит Россию к «державам» (их в мире, по Евсееву, немного, всего три: кроме нас, ещё Индия и Китай; по крайней мере, другие не названы), а, скажем, Украину располагает сразу на трёх позициях: называет её сначала «лже-республикой или скрытой республиканской тиранией» (п. 5), а далее и того хлеще — «мнимым государством» (п. 8); в п. 10 он спохватывается: нет, она всё-таки государство, но «ново-фашистское» (таковы же «и некоторые европейские страны плюс США», но только «частично»). Нет, критерии не сформулированы.
Право, лучше бы автору, умеющему чутко слышать поэзию, понимать устройство прозы, знающему их родство с музыкой и философией, восприимчивому к тонким властительным связям мысли и звука, ко всему, что «объёмно, звончато и горит», на эти пространства не заходить.
____________
1. Так, через дефис, у автора.
скачать dle 12.1