ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 225 январь 2025 г.
» » Анна Аликевич. БОЛЬШАЯ ВЕРА И НОВАЯ ЗЕМЛЯ

Анна Аликевич. БОЛЬШАЯ ВЕРА И НОВАЯ ЗЕМЛЯ

Редактор: Ольга Девш


(О книге: Вера Полозкова. Lostandfound. – ИД «VidimBooks», Братислава, 2024.)


Новая книга Веры Полозковой «Lost and found» («Потерянное и обретенное») суммирует опыт ее жизни в эмиграции (Индия, Грузия, Кипр, Швеция) и напоминает о программных стихотворениях предыдущих изданий, иронический человек назвал бы ее «полуизбранным». Как мы знаем, предпоследняя ее вещь «Работа горя» (2020 г.) была связана в большей степени с личной судьбой: прощание с пестрой юностью, материнство, духовные поиски. Сейчас же центром работы стала более минорная доминанта – уход из жизни матери поэтессы и бегство самой героини от «ужасов войны». Я бы категорически не рекомендовала сборник людям со слабой нервной организацией и тем, кто оценивает поэзию идеологически. Думаю, искусство не бывает «белым» или «красным», оно бывает искусством или нет – однако сам читатель вправе руководствоваться личными представлениями. Напомню, что вторая половина года ознаменована целой плеядой книг, связанных с уходом кого-либо или чего-либо. Вышедший накануне сборник Александра Переверзина «Ежедневная пропасть» также затрагивает прощание с родительницей; Григорий Князев в «Последнем лете» прощается с отцом и супругой; Стефания Данилова подводит черту под образом представителя культуры young adult, переходя в новую ипостась; Анна Долгарева оплакивает близких, погибших на фронтах. Поскольку сознание человеческое устроено так, что оно опирается на витки истории, то неизбежно мы ощущаем проекцию, осознавая двух самых ярких поэтов-женщин нашего времени по разные стороны отечественной реальности. В действительности, конечно же, Вера Полозкова не Цветаева в эмиграции, и ее страстный пафос носит в большей степени личный, нежели гражданский характер. Но в самых общих чертах ситуация та же: поэт индивидуалистической парадигмы снова противопоставляется образу народного лидера – разумеется, последняя позиция куда в большей степени свойственна Долгаревой, нежели когда-то оставшейся на Родине Ахматовой. Обратимся к рожденной в странствиях поэзии.

это моя тебе колыбельная: глаз тайфуна
Ариаднина нить надежнее телефона
Место, где смертельные джунгли окажутся из тархуна,
Где морская пучина – из свернутого шифона
Что-то щелкает в ней, словно костяные фишки маджонга
Словно камни в ручье, над которым трепещет джонка
Словно угли в костре, когда ежик приходит с чаем для медвежонка
То, что просит тебя смотреть невооруженным
сердцем омытым от бедствия и ожога

В отличие от предыдущей работы, стихотворного тома, «Lostand found» содержит немало публицистического и фотографии, нарушая избранную художественную форму. Книга сочетает в себе сборник стихов и свод обращений к современнику – неловко говорить о постмодернизме в такой ситуации, но это он. Безусловно, и Анна Долгарева автор и прозы, и стихов – и все же это несколько отдельных изданий. Здесь мы будем касаться только художественной составляющей и эволюции поэта, поскольку привержены убеждению, что художник не может одновременно рассматриваться /критиковаться как общественный деятель – на основании литературных текстов или вовсе без них. Разумеется, в одном творческом человеке могут скрываться несколько личностей – и поэт, и благотворитель, и гуру, но другие роли не всегда бывают выигрышны, как в случае с Пабло Пикассо. Однако оценивать их должна не сфера искусств, перемешивая и божий дар, и черный пиар, и кулуар. Мир знает автора «Герники» как живописца, но куда менее известно, что сам мастер мечтал о карьере общественного деятеля и немало пострадал на этом неудачном пути. Тем не менее, артистическая среда никогда не принимала в расчет это обстоятельство. Однако, лишая поэта привилегии быть одновременно трибуном какого угодно направления, мы и сами не позволяем себе оценивать его творчество, руководствуясь соображениями идеологии, религиозных норм или наших собственных представлений о нравственном, ставя превыше всего эстетический фактор. Разумеется, есть читатели, для которых подобный взгляд неприемлем, но, к счастью, наше литературное поле изобилует точками зрения на любой вкус.
Этюд в багровых тонах (как мы знаем, сама поэтесса никогда не была фронтовым корреспондентом, но опосредованный опыт других людей стал источником ее художественных образов) имеет четыре линии: собственную судьбу до и после отъезда; условно общую трагедию, постигшую сразу несколько славянских народов; историю главной потери – гибели матери; попытки начать очередную новую жизнь в другом месте, с другими людьми, другими надеждами, то есть обновление. В сущности, как ни удивительно, мы наблюдаем тот же центровой перелом в жизни поэта, что и в случае Стефании Даниловой: завершение психологического взросления, сепарацию, окончательный переход в положение старшего, «родителя» – из роли ученика, воспитуемого, формирующегося. Разница лишь в том, какова обретенная «новая земля», несущая или не несущая долгожданный покой кормчему.

здесь, на бумаге, живы все, о ком
всего больнее думать: плавником
взрезают толщу времени и плещут.
здесь, в дневнике, мерцает вещество
бессмертия, а больше ничего
не уцелело: ни места, ни вещи.
и если я люблю, то я спешу:
в блокнот прозрачный по карандашу
своих перевожу, переселяю.
вихор бунтарский, белозубый рот –
здесь не предаст меня и не умрет,
но будет утешать меня, сияя.

На недавнем научном семинаре журнала «Просодия» («Пристальное прочтение поэзии») я говорила о том, что неоязыческие тенденции – главная примета года. И как в революционное время воскресали восточные и западные учения древности, так и сегодня мы видим в стихах отзвуки германского язычества, античной космогонии, итальянских средневековых ересей и т.д. Хотя мы живем в христианскую эпоху, но ведь и мирным именем Христа, как и именами воинствующих богов, на протяжении истории велось бесчисленное количество войн. Потому неверно рассуждать, что просто для смутного времени «религия детей и женщин» подходит мало – необходимо искать другие доводы. Однако сборник Полозковой представляется мне не близким к христианству в любой его интерпретации. В этом смысле он следует мейнстриму своего времени.

Наверное, ни одни слова Иосифа Бродского не эксплуатируются столь часто, как высказывание о вреде статуса жертвы. Образ лирической героини в книге имеет два полюса: страдающий, отмеченный роком человек – и напротив, доминирующий, управляющий судьбой и событиями мистагог. Это сочетание жертвы и властелина в одной фигуре представляется мифологическим экспериментом: сакральный герой всегда находится выше «ничтожного» обывателя, но лишь игрушка в руках настоящих богов. Говорят, что в личных отношениях жертва со временем переходит в позицию тирана, однако в «отношениях» с историей этот переход не столь очевиден. Безусловно, любое отождествление себя с божеством, его вместилищем, косвенное или прямое – это языческая, жреческая позиция, принятие на себя функции шамана, шептуньи, вёльвы. Такой пограничный персонаж, тем не менее, вовсе не свободен, даже на уровне «свободы» тирана, – он тоже «раб», участник системы взаимоотношений с неведомыми силами. Временно поднимаясь над людским пространством смертного, сверхъестественный актор, ритор на самом деле, конечно же, не становится небожителем, он лишь «высоких зрелищ зритель». Когда в игру вступает мифологическое пространство, мы понимаем – это серьезный разговор. Но речь шамана – лишь красивый заговор, на самом деле в мировом масштабе он не управляет стихиями, как соцреализм не строит города.

тьма вплетается в кольца, швы, льется под обшлага
отменяет края шумы полутона снега
тонет пение горечь речь в плеске ее чернил
будто голос ее и вечность самую подчинил
тьма, объятья твои грубы, сила твоя – вражда:
полные горькой воды гробы, льда чёрного поезда
ни огонечка, где твоя власть, чтут темную госпожу.
но ты прервешься, как началась, и я тебя низложу.

Иронично, что, находясь на разных идеологических берегах, два ведущих женских голоса времени проходят примерно одну трансформацию – и она не в пользу читателя. Они всё больше пропитываются духом трагедий и катастроф эпохи, их творчество все более наполняется мрачными и грозными мотивами. Однако рапсод все меньше думает о своей аудитории, перегружая ее в изобилии и собственной внутренней болью, и непереносимыми потерями, и суеверными тревогами. Читатель становится отчасти той кабинкой исповедальни, в которую страдающий выдающийся современник может принести почти что угодно: свое горе, свое пьяное откровение, проклятие предавшему другу, разбитое сердце. Когда-то я выразила претензию, что «глухой» Юрий Кузнецов слишком не щадит современника в религиозных поздних поэмах, не думает о его чувствах и личности. Подобную позицию мы наблюдаем и сегодня. Если в начале творческого пути обе поэтессы куда более заботились о желаниях и мнениях аудитории, отвечали ее запросу, то к моменту расцвета – несчастный homo liber где-то в стороне и должен адаптироваться к позиции «не любо – не слушай». Привыкший к маркетинговой реальности, известной коммерциализации особенно сетевого сегмента (да, я о поэзии!), «клиентоориентированности» и бережному отношению, потенциальный поклонник теперь в недоумении. Он напоминает смертного, которого оглушает громами и лупит молниями Один, до сего дня лишь философски разговаривавший с вороном. Из девы для высокого или экзотического досуга поэзия превращается в диктующую свой закон, неумолимую властительницу, переполняясь новыми функциями. Суровая реальность надвигается без декорированной вуали, повергая любителя поэзии (вспомним, это все же не непробиваемый лесоруб) в ошеломление. Возможно, для автора его порождение и становится терапией, но для читателя, напротив, оно теряет терапевтическую функцию. Задуматься надо вот о чем: поэзия, которая больше, чем поэзия, – это в первую очередь уже не совсем поэзия.

гибель мира для неврастеника это больно и хорошо
горе пожалело тебя, бездельника, и со всеми произошло:
о, ты не один в аду отвержения, самосокрушения посреди,
теперь явь только отражение полыхающего в груди.
горе не проедет меня, твердили мы, потому что я его рубикон,
видели мы ближних в глухом делирии, видели шагнувшими из окон,
но не уловили драконьей поступи, осыпи и оспины – города;
мы были наивные дети, господи,
и мы выросли навсегда.

Воспринимая себя отчасти как ведущий голос времени, наравне с «большой реальностью» (к которой все же поэт имеет опосредованное отношение, физически отдалившись от проблем потрясаемой военными конфликтами части суши) Полозкова транслирует свою личную трагедию, связанную с потерей матери, как некое центральное событие книги. Мы сразу вспоминаем работу польского поэта Тадеуша Ружевича «Мать уходит», очень сходную по композиции: стихи, посвященные пожилой женщине, чередуются с фрагментами прозы, с диалогами. В героическом эпосе не редок прием, когда на первый взгляд «заурядное» событие человеческой жизни – рождение наследника, вступление в брак, уход старого отца – сопровождается приближением камер и избыточным освещением: это сакрализация жизни и пути мифологического персонажа. Можно заметить, что подобный прием использует и Полозкова. Все же, при всей печали, трагедия, которая отражена у Переверзина или Князева, – событие личное. Здесь все не совсем так, драма имеет античный отзвук театрализации, в смысле ее организации. Вспомним, что драматург Мольер первым применил этот прием, якобы разыграв на сцене собственную гибель, будучи уже тяжело больным. В финале актер, герой и автор погибает в свете рампы, исполнив свою последнюю роль. Таким образом, даже биографическая на первый взгляд тема становится элементом языческих тенденций, о которых мы говорили.

сейчас она уснет и сядет в поезд в рай
он едет на чегет он едет на домбай,
он едет в коктебель в конце семидесятых
и рюкзаки лежат в саянах на плоту
и бабушка сидит под яблоней в цвету
и шахматы в саду
иду-иду-иду
и пни в опятах

Когда мы думаем о роли поэта исходя из его предназначения, то в итоге приходим к мысли, что он должен нести свет – не в смысле, что он должен нам, а исторически, в рамках культурного наследия. Конечно, есть поэты-плакальщики, авторы тренов, представители орфической традиции. Существуют и лицедействующие комедиографы, создающие гипертрофированную, карнавальную реальность. Но мы верим, что голос поэта-лирика связан с божественным началом, дающим миру надежду, а не безнадежность, не хемингуэевское «Милый Боженька, если бы ты был, то этого бы не было». И мы вправе искать среди руин, отчаяния и концентрированной тьмы, которой автор наполняет свой сборник, тот луч судьбы, который позволит ему идти дальше. Отдавая свою душу на растерзание эпохе, вкладывая в нее чужие беды, потери и несправедливости, тем самым поэт наполняется уж не только собой, но превращается в большее существо, действительно, как в индуистской мифологии, пропитанное гневом, скорбью и тяжестью. Мы невольно вспоминаем американскую танцовщицу ХХ века Марту Грехем (Грэм), способную «станцевать горе», «исполнить судьбу», известную тем, что в ее движениях страдающие люди находили отражение своих внутренних, скрытых печалей (она танцевала в военную и послевоенную эпоху). Однако подобная деятельность – и проводника, и плакальщика, и собирателя чужих историй, – невольно делает автора неоднозначным. Словно бы воплощаясь в других людей, он говорит от их имени, реальные события претерпевают художественную интерпретацию; сомнительный в достоверности или освещении сюжет уже недоступен для документального суда, потому что превращается в продукт искусства. Мы не можем сказать искусству: ты не право, всё было не так, – потому что художественный мир есть двойник действительного, альтернативный мир, и степень (не)соответствия реальности может быть от незначительной до абсолютной, как в фильме «Слова». Мы должны помнить, что реальный исторический Нестор Махно и герой поэмы Сергея Есенина – практически не имеющие между собой общего люди, хотя зовут их одинаково. Слишком буквальный читатель нередко становится жертвой оптического обмана, при котором отношение к автору-поэту (и даже к лирическому герою или рассказчику!) соединяется с претензиями к автору-публицисту, к публичной персоне и вообще к человеку. Из всех этих ипостасей, разумеется, художественную литературу интересует только одна, потому что она работает с конкретным продуктом – предметом изящной словесности. 
В качестве спасательного круга посреди троянского моря, поэт бросает читателю свою романтическую лирику, старую и новую. Будучи революционером цветаевского толка как раз в этом направлении, создав образ раскованной «европеянки», инициирующей свою личную жизнь, героиня и сегодня воспевает красоту и обаяние. Это самые простые на свете и очевидные, как само Творение, достоинства противоположного пола, очаровывающие любую Еву. Возможно, это и есть та жизнь, которая помогает героине выстоять в ледовом пространстве эпохи, где далеко не каждый имеет мужество и надежду, и в этом нет их вины. Это словно кусок той «старой Веры», к которой мы привыкли. Прижившись на новом берегу, выстроив новый дом, тем не менее героиня не утверждает однозначно патриархальный идеал Пенелопы, это по-прежнему поиски, встречи, развитие сценария жизни, смелость дышать, говорить, петь, любить,

«кто смеет больше – тот не человек».
Как если бы гроза могла поцеловать.
Ты моря под дождем раскрытая тетрадь,
А я курю и глаз не отвожу с причала.
Казалось, больше мир меня не удивит.
У демонов моих ошеломленный вид.
И если б не стихи, я точно бы кричала.
Кричала бы: не смей, я древний человек,
На мне семья и дом, я начинаю бег
Примерно в семь утра, по замкнутому кругу.
Я ненавижу ждать. Не раздувай огня.
Не расточай даров, не обнимай меня
Так сладко и легко, как старую подругу…

скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
107
Опубликовано 02 янв 2025

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ