ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 217 апрель 2024 г.
» » Ольга Балла-Гертман. ПАМЯТИ АНДРЕЯ ЛЕВКИНА

Ольга Балла-Гертман. ПАМЯТИ АНДРЕЯ ЛЕВКИНА

Дикое чтение Ольги Балла-Гертман
(все статьи)




«Как писатель он был не слишком прочитан и понят», — писал в социальной сети об умершем в середине февраля Андрее Левкине — сразу же, по свежим следам утраты — литературовед Илья Кукулин. — «<…> просто толком не прочитали, без всяких скандалов».
И это при том, что издавался русский рижанин Левкин в нашем отечестве очень давно и очень неплохо — начиная с советских времён, когда, в 1986 году, в ещё социалистической Риге вышла его первая книга «Старинная арифметика» и до последней, «Проводки оборвались, ну и что», изданной в начале этого года, одних только книг на русском языке вышло у него восемнадцать (кроме первой и «Дыма внутрь погоды», изданного рижской «Орбитой» в 2016-м, — все в России), среди них — двухтомное собрание сочинений. А ведь были ещё публикации в журналах «Родник», «Даугава», «Митин журнал», «Комментарии», «Воздух», «Знамя», «Дружба народов», «Новая юность», «Звезда», «Октябрь», «Русская проза», «Урал» и «Уральская новь»… нет, список неполный, и это мы ещё журналистскую его работу сюда не включили. Он был даже оценен — стал лауреатом премии Андрея Белого 2001 года в номинации «Проза». Почему же всё-таки не слишком прочитан и понят?
Признаюсь, эта непрочитанность меня совсем не удивляет: в основной своей массе читатели, думаю, и не знали, как его читать, как настроить на него видение. Прочитан и, думается, хоть в какой-то мере понят был он, скорее, узким кругом собратьев-литераторов — людей с изощрённым, тренированным восприятием, — все появившиеся до сих пор отклики на его смерть принадлежат именно им. Поэт Елена Фанайлова назвала его «литератором для литераторов, учителем для мастеров», — наверное, так, но меня никогда не покидала мысль, она же и чувство, что с его расшатыванием всех литературных условностей Левкин был писателем именно максимально общечеловеческим, — разве что не всеми был в этом качестве узнан. Все, говорившие о нём в эти дни, безусловно сходились в одном: уже ясно, что Левкин был очень значительным явлением в русской словесности, что его уход — огромная потеря, что осознать и оценить в полной мере, что он значил для литературы на нашем языке, ещё предстоит. Да, тут действительно многое впереди: и исследовательская работа, и систематическое издание его текстов, собирание под одной обложкой и того, что выходило книгами, и то, что рассеяно по разным сайтам («Post(non)fiction»; «Artterritory», где Левкин с 2012 по 2020 год вёл блог «о взаимоотношениях реальности и искусства, города и его визуальной интерпретации», всего вышло около сотни небольших текстов).
Однако попробуем сделать первые шаги к пониманию (именно общечеловеческого порядка, не вооружённого филологическими инструментами) уже сейчас, — тем ещё более, что автор этих строк и сам из числа скорее угадывающих, чем понимающих (да что я, — люди и существенно сложнее меня признавались в том, что не очень-то его понимают: поэт Иван Соколов говорил на фейсбуке в первые дни после смерти Левкина, что, погружаясь в его тексты, едва ли не всякий раз «оставался в смутном недоуменьи от осцилл графитовой иглы, которой вычерчивается движение его речеопыта»). С другой стороны, это как раз тот случай, когда у позиции непонимающего есть свои преимущества (тем более что, как заметил поэт Александр Курбатов, тексты Левкина «даже на непонимающего читателя всё равно воздействуют»). Вполне возможно, Левкина так и следует понимать — с привлечением ресурсов угадывания, интуиции, вообще непосредственного восприятия, отваживающегося обходиться без опор на наработанные культурные формы, заглядывать в щели и разломы между ними.
Не из той же ли позиции исходил и сам Левкин? Без этих опор он, по крайней мере, обходился принципиальным образом; делал себя беззащитным и растерянным. В каком-то смысле он писал помимо литературы, накопленных в ней инерций, стереотипов, традиций, правил (разговорная речь была ему в этом смысле куда ближе литературной). (Кстати, коллега-прозаик Станислав Снытко обратил внимание и на то, что и в журналистских своих текстах Левкин «разламывал шаблоны публичного языка, организованного вокруг бинарных идеологизированных схем».) Он каждый раз начинал как бы заново — чего не делает практически никто, — каждый же раз, что почти немыслимо, изобретал язык описания — окказиональный, применимый только к одному-единственному случаю. «Он достиг в своих поисках абсолютно отдельного языка», — писал о Левкине Соколов, называя его способ говорить «витально-виртуозной манерой речеплестись-сквозь-спотыкания». Я бы сказала, что Левкин достиг нескольких, многих языков, — родственных, конечно, друг другу, объединяемых русской грамматикой и лексикой. Работая как будто во вполне традиционных областях культурного внимания — восприятие искусства, взаимоотношения человека и города, — Левкин вёл себя там весьма неконвенционально и если что-то и повторял, то исключительно этот жест не-повторения. Как опять же совершенно справедливо заметил Снытко, «центральный мотив его прозы — бесконечная изменчивость человека». Я бы сказала, его тексты эту изменчивость воплощают и осуществляют.
Сам способ его письма и видения оказывал (и впредь будет оказывать) на русскую литературную речь расковывающее, освобождающее воздействие — хочется добавить «мощное», но так было бы в случае, если бы они действительно воздействовали на многих, в чём уверенности как раз нет (впрочем, разве невозможно мощное воздействие на отдельного частного реципиента?). Филолог и теоретик культуры Александр Марков говорил о Левкине как о писателе, сделавшем «странную прозу нестранной». Разумеется: странной она быть не перестала и не должна была, в том было и задание её; но в том, что левкинская проза «конструктивно необходима культуре», Марков совершенно прав.
Строго говоря, тексты Левкина не описывают реальность и даже не создают её: они и есть она, — первичная, сырая реальность внутренних да и внешних движений человека, возникающих в ответ идущим от мира впечатлениям, раздражителям и стимулам. На роль источников таких стимулирующих, проблематизирующих — а тем самым и обостряющих — восприятие как таковое Левкин чаще всего назначал города, начиная со своей родной, прекрасно известной ему Риги, да хоть отдельные их улицы; но в принципе на эту роль годилось всё, что угодно. Дело тут было, в конечном счёте, никогда не в объекте восприятия, но в самом процессе его, в детривиализации этого процесса. Эту же реальность, и внутреннюю, и внешнюю, его тексты и исследуют — тем же самым движением, которым возникают.
Он писал от первого лица, но сам себе не был интересен как таковой («никакого “лирического персонажа”», как сказал поэт Александр Скидан) — по крайней мере, был себе интересен куда менее, чем мир вокруг, чем процессы взаимодействия мира и человека и текст, который из этого взаимодействия возникает, в котором оно вообще происходит. «…у автора нет идентичности, — заметил как-то сам Левкин, — у него идентичность текста».
Левкин не просто прокладывал новые пути в работе со словом и реальностью — он на собственном живом примере показывал, как их вообще можно прокладывать. Только не закатывать в асфальт — а, проложив, сразу же за собой и разбирать, потому что по каждому из этих путей, с их непредсказуемыми траекториями, можно пройти только один-единственный раз. (О его «Марпле», маркированном издателями как «роман», в аннотации к книге так, кстати, и сказано: «Автор создает частный жанр, пригодный для использования в единственном случае». Вообще-то то же самое применимо ко всем его текстам, и чем дальше, тем больше.)
Может быть, он — один из наиболее живых авторов в русской словесности нашего времени (не хочу говорить «был», в этом смысле он и теперь живее многих живых), если принять за одно из важнейших свойств живого изменчивость и непредсказуемость.
Он даже не то чтобы открывал своим читателям недораскрытые глаза, — тут сильнее: он предлагал (не «заставлял», как замахнулась было рука написать вначале, — это совершенно не левкинский глагол, он был чужд любому насилию) вырастить глаза там, где мы и не догадывались, что глаза вообще бывают. Он превращал всего человека — прежде всего себя, а своим примером и нас — в сплошное чувствилище.
«Его письмо, — пишет в некрологе Левкину екатеринбургский прозаик Елена  Соловьёва, — изменяло саму мою читательскую физиологию». Воистину так.
Очень доверявший органике и пластике восприятия, предшествующего, так сказать, его культурной концептуализации, чуткий к ситуативному и сиюминутному, он работал скорее с предсмыслиями, со смыслами в становлении, чем со ставшими, откристаллизованными, вполне прояснёнными и конвенционально утверждёнными смыслами, — то есть, делал то, чем обычно, в силу самой своей исторически сложившейся роли, занимается поэзия. Но Левкин границ между поэзией и прозой ни в коей мере не размывал. Он делал именно прозу, штучную, неповторимую, исследовательскую, шаг за шагом прослеживая в ней процессы смыслообразования, снова и снова возвращаясь к точкам непонимания и открывая их культурную плодотворность. Он заново вспахивал культурное поле, казалось бы, целиком забитое археологическими остатками многих эпох, и обнаруживал там плодородную почву. Намеренно лишая себя конвенциональных опор и ориентиров при освоении мира, он создавал их себе заново из самых что ни на есть подручных материалов.
Не говоря уж о том, что у нас есть все основания быть благодарными Андрею и за рижский журнал «Родник», главным редактором которого Левкин был с конца восьмидесятых до почти середины девяностых и публиковал там, как напомнил нам Илья Кукулин, «неподцензурных поэтов и прозаиков, прежде немыслимых в типографском исполнении на территории СССР; переводы с латышского, в основном из “европоцентрических” авторов; переводы из новых западных литератур, а еще — тексты гуманитариев-новаторов, изучавших русскую и латышскую культуру, и журналистов, писавших о пространствах свободы», вписывал русскую неподцензурную и латышскую литературу, существовавшие в «Роднике» на равных, «в пространство европейских культур» (да, он ещё и этим создавал новые способы мышления и чувствования у выросших в Советском Союзе, делал нас, совсем молодых тогда, европейцами. Выращивал нам глаза, — такой у него был способ культурного присутствия, культурного участия — во всём, что бы ни делал), и, наконец, за саму идею «пост(нон)фикшн» — литературы, преодолевшей условности и соблазны и вымысла, и документальности, пользующейся наработками их обоих — и за одноименный сайт, где они с Кириллом Кобриным собирали и вырабатывали тексты соответствующего типа, — мы должны быть благодарны ему за постоянно открывавшиеся и создававшиеся им способы видения и чувствования. (И, кстати, за фотографии, которые тоже публиковались на «Post(non)fiction» на равных правах с текстами и имеют к видению уже самое прямое отношение.)
Я склонна думать, то есть, что Левкин — ключевая, открывающая новые возможности фигура не для одной только литературы, пишущейся на русском языке, но и для самого связанного с этим языком восприятия мира. И если мы действительно как следует, с полным вниманием и доверием, прочитаем его тексты, пройдём предпочитаемыми им нехоженными тропами, — это сделает (по крайней мере, может сделать) нас внутренне гораздо более свободными.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
620
Опубликовано 01 мар 2023

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ