ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 217 апрель 2024 г.
» » Ольга Балла-Гертман. ПОЭТИКА МНОГОМЕРНОЙ РЕАЛЬНОСТИ

Ольга Балла-Гертман. ПОЭТИКА МНОГОМЕРНОЙ РЕАЛЬНОСТИ


(О книгах Михаила Эпштейна: Поэзия и сверхпоэзия: О многообразии творческих миров. – СПб.: Азбука-Аттикус, 2016. – (Культурный код) и От знания – к творчеству: как гуманитарные науки могут изменять мир. – М.; СПб.: Центр гуманитарных инициатив, 2016. – 480 с. – (Humanitas))


В двух своих книгах, вышедших в минувшем году, Михаил Эпштейн перекраивает карту – не столько даже гуманитарного знания как такового, сколько того, что его опережает, что создаёт ему условия и задаёт направления развития: гуманитарного воображения; если угодно – гуманитарного дерзания, гуманитарной авантюры. Впрочем, авантюры основательно продуманной, можно даже сказать – спланированной. Он намечает пути, по которым могла бы двинуться гуманитарная мысль, когда бы имела дерзость выйти из пазов инерций, сложившихся за многие столетия.

Разумеется, он занимается этим не только в тех двух книгах, о которых мы говорим сегодня. В этом смысле Эпштейн – фигура совершенно одинокостоящая: он разрабатывает пограничные возможности гуманитарной мысли, обычно попадающие в зону её бокового зрения, если не вовсе в зону слепоты. Почему-то упорно хочется сказать, что он делает это в одиночку, хотя это по меньшей мере не совсем так: вот уже несколько лет он возглавляет Центр гуманитарных инноваций в Даремском университете в Великобритании (о том, как там воспринимаются его идеи, даёт представление статья Кэрил Эмерсон «Трансформативная гуманистика Михаила Эпштейна», помещённая в качестве приложения в книге «От знания – к творчеству»). Но, во всяком случае, всё, в его книгах изложенное – исключительно его собственное, индивидуальное видение культурных процессов, о коллективных усилиях сотрудников Центра и об их результатах там нет ничего.

Вообще, я думаю, наиболее адекватно интеллектуальное предприятие Эпштейна может быть оценённым лишь при условии, если оно будет рассмотрено всё в целом, во взаимосвязи и взаимодействии различных его сторон, во всей совокупности книг и текстов. Впрочем, книги о многообразии способов существования поэзии (первая) и о недовостребованных возможностях гуманитарных наук (вторая) – вот именно эти две вместе – дают нам в известном смысле привилегированную возможность: они позволяют увидеть некоторые коренные черты этого проекта. Притом вряд ли перед нами большой синтез или итог, – скорее, напротив: предполагаемое большое начало, предварительный – хотя уже вполне детальный – план.

Первая из двух представляемых книг может быть прочитана как разметка путей для того, о чём говорится во второй, – несмотря на то, что по видимости – но только по видимости! – предмет её более узок: она посвящена «только» поэзии (и родственным ей явлениям за пределами известного под этим именем словесного искусства – «сверхпоэзии»; здесь-то и начинается самое интересное – и самое принципиальное).

Словесному искусству как таковому отдана первая часть книги, куда собраны работы о поэзии и поэтах, написанные не просто в разные годы, но в разные культурные эпохи. Наиболее ранние из них – те, что вошли в раздел «Новые движения в поэзии» – относятся к восьмидесятым годам минувшего столетия. То, что они сюда включены, представляется очень важным. Совершенно независимо от того, что движения, бывшие новыми в поэзии позднесоветских десятилетий, давно уже не новы, сказанное здесь не устарело. Во всех текстах первой части сборника очевидна непрерывность соединяющих их связей и общность интуиций.

Вплоть до сего дня сохранило важность всё то, ради чего Эпштейн занимался наиболее интересными ему авторами «от Орфея до Мандельштама» (так называется одна из глав книги, посвящённая «природе поэзии») и далее до Д.А. Пригова и Тимура Кибирова, то, чего он в них искал. Метареализм – текст о котором (те самые «Новые движения в поэзии») занимает сердцевину «литературной» части книги и который, кстати, именно Эпштейну обязан своим названием – особенно занимал его внимание как «поэтика многомерной реальности во всей широте её возможностей и превращений». По существу, этого же: многомерной реальности, широты возможностей и превращений – ищет он и сегодня, – и в книге о (потенциальном) преобразующем воздействии гуманитарных наук на культуру цивилизацию нам предстоит увидеть это в полной мере.

Вот что пишет Эпштейн во глубине восьмидесятых: «Внутри одной и той же культурной ситуации концептуализм и метареализм выполняют две необходимые и взаимно дополнительные задачи: отслаивают от слов привычные, ложные, устоявшиеся значения и придают словам новую многозначность и полносмысленность.» Оставим сейчас в стороне ту мысль, что поэзия и вообще-то, обыкновенно, занимается именно этим: выводит слово из инерций повседневного употребления и сообщает ему «новую многозначность», – заметим, что сказанное имеет прямое отношение к тому, что вообще составляет предмет внимания автора.

С поэзией – в том числе традиционно, «словесно» понятной – Эпштейн работает не как филолог, но как философ, и тексты его, собранные в книгу, – не об истории литературы, но о её внутренних движущих силах. Поэзию он понимает расширенно. Она интересна ему как принцип, как тип смыслового поведения, даже шире – как тип существования, по отношению к которому писание стихов – всего лишь частный случай. Да, особенный, концентрированный, наиболее явный, лучше всего осмысленный и потому способный задать своего рода образец, матрицу для понимания прочих его случаев. «По сравнению с поэзией просто жизнь есть аритмия, вялость сердечной мышцы, силы которой хватает только на то, чтобы перегонять кровь, – низшая степень жизненности. Поэзия – жизнь вдвойне, она распространяется на такие сферы сознания, культуры, воображения, о которых обычная жизнь не смеет и мечтать.» С другой стороны, как Эпштейн говорит в самом начале книги, – то, что в разные времена принималось за «основные цели поэзии», лучше всего достигается не ею самой, «а другими средствами». И не только потому, что «маузер стреляет точнее, море колышется вольнее, дерево врастает в почву глубже». А потому, что она превосходит любые утилитарные цели (даже, так сказать, высоко-утилитарные, типа гармонизации мира) и вообще, в некотором смысле, может быть обнаружена везде. Об этом – вторая часть книги, в конце которой парадоксальным образом обнаруживается, что цель у поэзии всё-таки есть, только такая, которая никакими другими средствами – кроме неё самой, широко понятой – не достигается.

Поэзия – путь к сущности вещей, способ работы с нею. Не только широтой возможностей и превращений, но заботой о сущности вещей были ему интересны в своё время те, кого он объединил под именем «метареалистов». «Тем же самым актом, – пишет он о стихах Ивана Жданова, – каким вещь тонет в глубине своей сущности, эта сущность всплывает на поверхность и является нам: умирание равно воскресению.» Так и хочется сказать, что поэзия занимает его как духовная практика – во всех её воплощениях.
Это ещё более заметно в той части книги, что посвящена поэтическим явлениям за пределами слова: в природе, в обществе, в вещах и человеческих отношениях с ними, в мысли и языке и, наконец, в цивилизации в целом, от науки и техники до «ритмов человеческого бытия». Если что-то и может быть названо «утилитарной» целью поэзии, так это то, чему посвящена последняя – перед самым заключением – подглавка: «Самотворение человека». Поэзия, по крайней мере, в европейской традиции, не перестаёт помнить свои греческие корни – лежащий в её основе пойесис, творение, у Эпштейна устойчиво понимаемый как со-творение, соработничество с Творцом.

Второе слово, которое кажется мне ключевым к пониманию Эпштейном поэзии (и это, кажется, сближает в его глазах поэзию с религией, а в наших читательских глазах самого Эпштейна – с религиозным философом, – которым, по моему давнему чувству, он и является по своему глубокому существу, не столько даже по постановке вопросов, сколько по самому её корню), – трансценденция. Превосхождение, выход за так или иначе заданные пределы, само движение и усилие этого выхода, превозмогание данного – ради стремления к наиболее существенному. Её дело, по Эпштейну, напрямую связано с «центральной темой западной цивилизации» – с «очеловечением Бога в Христе и обожением человека в христианстве». «Деятельность человечества в конечном счёте направлена на него самого как на цель – и, следовательно, в высших своих проявлениях становится поэтической». В этом смысле книга о поэзии может быть прочитана как христианский антропологический трактат, написанный на литературном материале. Человек же, по Эпштейну, – существо по определению поэтическое, animalpoeticum, поэзия прямо следует из его сути, потому и обнаруживается практически во всех областях, с которыми человек вступает во взаимодействие. К этой же сути человека принадлежит и самопревосхождение, составляющее один из основных смыслов поэзии как типа существования. «Судьба человека в мире всё глубже раскрывает его образную сущность, поскольку он не столько изменяется как биологический вид, сколько творит всё более сложные, условные, дистанционные образы самого себя – и одновременно интегрирует их в себе.»  Понятие «сверхпоэзии», в свою очередь, не скрывает своего ближайшего родства с ницшеанской идеей сверхчеловека: «Бог становится человеком, чтобы человек мог стать богом, т.е. творцом самого себя. Заново эта тема поднята у Ницше, уже как сотворение сверхчеловека самим человеком.» Кстати, слово «сверхчеловек» как свой рабочий термин принимает и сам Эпштейн – разумея под этим не белокурую бестию, но «существо, вобравшее в себя могущество созданной им техники, – всевидящее, всеслышащее, крылатое, почти ангелическое».

«Мы переживаем сейчас, – пишет он на последних страницах «поэтической» книги, – антропологическую революцию, самую значительную со времён возникновения homo sapiens. Человек как вид не только обладает разумом, способностью изготовлять орудия труда и создавать цивилизацию. Смысл нынешней антропологической революции состоит в том, что человек вбирает эту цивилизацию в себя, то есть становится сверхчеловеком.»

Прямое продолжение этих мыслей – книга о многообразии путей от знания к творчеству. Подобно «поэтической» книге, она писалась не как цельная монография – здесь собраны те работы автора за последние десять лет, которые были посвящены «практическому измерению гуманитарных наук, их творческому воздействию на язык, литературу, мышление, вообще мир человека», но читается она как целое. Здесь развиваются те же представления, подробно спроецированные на науки, по преимуществу гуманитарные (не исключительно: речь заходит и о технике, и о знании, связанном с нею), а также и на гуманитарные практики: писательство, политику. Эпштейн показывает, каким образом человек оказывается способным к созданию при помощи этих инструментов тех самых «всё более сложных, условных, дистанционных образов самого себя», упоминанием о которых заканчивается первая книга, и, в конечном счёте, – к самопревосхождению. Гуманитарные науки и практики (объединяемые под именем «гуманистики») он рассматривает, по существу, как практическую поэзию – как совокупность способов творения мира и человека. Включая и смыслы трансценденции: гуманитарные науки и практики видятся ему как разные пути превозмогания данного состояния и мира, и самого человека, – состояния, признаваемого неудовлетворительным, кризисным. В этой книге автор буквально, по пунктам, предлагает программу создания человеком новой «многомерной реальности» и – собственно, в первую очередь – себя самого: «поскольку гуманистика фиксируется на самосознании и самосотворении человека, она ближе всего к источникам будущего», и все остальные дисциплины и технологии зависят, в конечном счёте, от неё.
«Философия будет проектировать онтологию виртуальных миров, исходные параметры их бытия, метрику их времени-пространства, познавательные и ценностные ориентиры. Логика и психология будут расширять возможности интеллекта и эмоциональной сферы, в том числе проектировать новые свойства искусственного разума. Эстетика и поэтика будут очерчивать возможности новых художественных и литературных движений. Лингвистика и семиотика будут развивать лексическую и грамматическую систему языка и расширять семиосферу, создавать новые знаковые системы. Культурология будет разрабатывать проекты новых культур и цивилизаций, в том числе экспериментальных и основанных на взаимодействии естественного и искусственного интеллектов.»

Вообще, можно заметить, что Эпштейн на редкость последователен. Очень похоже на то, что – при всём изрядном многообразии направлений своего внимания – он всю жизнь развивает один и тот же куст интуиций. В статье о новых движениях в поэзии восьмидесятых мы видели корни этого куста; теперь мы рассматриваем его ветви.

В этих книгах Эпштейн предстаёт нам, с одной стороны, как характерный мыслитель западного Нового времени, прямой продолжатель его тенденций (каких после катастроф XX века и тем более в свете начавшихся катастроф века XXI-го остаётся всё меньше и меньше), энтузиастически разделяющий коренные для этой эпохи идеи и интуиции о том, что человек призван как можно радикальнее преобразовывать мир своими усилиями. Мы узнаем здесь не только (христиански перетолкованного) Ницше, но и – подвергнутого той же переинтерпретации – Маркса: «Философы осознали, – рассказывает Эпштейн о глубоких корнях своей культурной позиции, – что объяснять мир недостаточно или даже невозможно – задача в том, чтобы разными способами его изменять». Эта почти дословная цитата из основоположника диалектического и исторического материализма не зря дана без кавычек и ссылок на источник, и не только потому, что источник общеизвестен: такой взгляд родствен и самому автору. То, что естественные науки приняли этот вызов, пошло, считает он, лишь на пользу и самим естественным наукам, и миру в целом: «Соответственно развернулась революция в естественных науках, которые опираются на могущество техники, преобразующей мир, – и сами способствуют такому преобразованию». Затем к преобразованию мира подключились науки социальные, взявшиеся переделывать общество, – из чего, собственно, и получилась известная нам история XX века. Теперь, уверен Эпштейн, настало время наук гуманитарных, которым давно пора работать над духовным обновлением человека, у которых есть для этого все возможности, только это ими пока не осознано как следует, а если и осознаётся, то «встречает сопротивление консервативных умов, для которых наука – это только накопление знаний, собирание документов и истолкование текстов».

Вполне возможно, хочется заметить, потому и не осознано, потому и вызывает сопротивление, что разрушительные результаты воздействия на мир естественных наук и созданной ими техники, социальных наук и созданной ими политики у нас уже было много возможностей оценить – и можно не сомневаться, что новые возможности ещё впереди. В результате человечество не то чтобы научилось быть осторожным – увы, не научилось, – но ценность осторожности и настороженность по отношению к радикальным преобразованиям уже чувствует. От этого уже хочется защищаться.
Эпштейн же смотрит на преобразующего и преобразуемого человека нетипично-оптимистически, как это было свойственно, скорее, мыслителям эпохи, предшествовавшей большим историческим катастрофам. Вплоть до, пожалуй, склонности его идеализировать (недаром в уже цитированной нами фразе мелькает упоминание грядущего сверхчеловека как «почти ангелического» существа) и недооценивать потенциальную катастрофичность его преобразующего воздействия на мир и самого себя. (Это не лишено утопичности, да, – но, может быть, составит хоть сколько-нибудь ощутимый противовес куда более характерным для наших дней тревожности и алармизму.)  Не то чтобы он вовсе не замечает в человеке и в его миропреобразующих усилиях тёмных сторон, – замечает, конечно, – но в целом видит его как бы до грехопадения, как существо, действительно, «почти ангелическое». Потому и не боится наделять его практически демиургическими полномочиями, – которые человек и сам, слишком хорошо себя зная, не отваживается взять в собственные руки.

Но можно же, по крайней мере, попытаться.скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
3 309
Опубликовано 21 фев 2017

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ