ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 217 апрель 2024 г.
» » ЭНЕРГИЯ ТОСКИ

ЭНЕРГИЯ ТОСКИ



В преддверии 120-летнего юбилея Георгия Иванова (11 ноября по новому стилю) редакция «Лиterraтуры» обратилась к нескольким современным поэтам с вопросом, что для них значит этот поэт, насколько актуален сегодня и повлиял ли на их творчество.
Своим мнением о поэзии Георгия Иванова делятся Вадим Керамов, Лидия Григорьева, Дмитрий Псурцев, Арсений Ли, Андрей Чемоданов и Даниил Чкония. (Читайте в этом номере также эссе Светланы Михеевой «Опыт безнадёжного отплытия», посвящённое Иванову).

________________________________________


Вадим Керамов:

Если обыватель читает стихи в поисках созвучия, соединения с собой, то поэт, как правило, других авторов листает «от себя», отстраненно, чтобы установить конкурентные отличия. Последние есть предмет потенциальной кражи, которая успешна только если безотчетна. И вот энергия тоски, гнавшая строки вперед в их неопрятном виде, уже тратится на отделку, скорость письма падает, между строк возникает смысловое пространство, в нем рождается звук, переходящий в камерность и, наконец, в нежное чувство. Именно таким было влияние на меня Георгия Иванова.
Этот поэт примечателен одним противоречием. Провозглашенная им «неизбежность поражения» человека не только отсекла попытку всякого сопротивления миру, «в котором мы мучимся», но и родила смирение, что семантически означает слияние с миром, гармонию с ним, то есть отчасти разрешение конфликта. Отсюда причудливое сочетание мрачного содержания и нежной изысканной формы, где счастливо совместимы «припадок», «истерика» и «ласково», «дымок».

Не станет ни Европы, ни Америки,
Ни Царскосельских парков, ни Москвы —
Припадок атомической истерики
Все распылит в сияньи синевы.

Потом над морем ласково протянется
Прозрачный, всепрощающий дымок...
И Тот, кто мог помочь и не помог,
В предвечном одиночестве останется.


Есть еще одно качество в стихах Г. Иванова, довольно редкое для стихов вообще: их интересно читать. Некоторые выстроены так, чтобы в конце наступила развязка:

А люди? Ну на что мне люди?
Идет мужик, ведет быка.
Сидит торговка: ноги, груди,
Платочек, круглые бока.

Природа? Вот она, природа -
То дождь и холод, то жара.
Тоска в любое время года,
Как дребезжанье комара.

Конечно, есть и развлеченья:
Страх бедности, любви мученья,
Искусства сладкий леденец,
Самоубийство, наконец.


Идет опись вещей, которых в каком-то смысле нет, что и подчеркивает последняя строка. Автор расставляет фигуры, усыпляет читателя, а потом махом сметает все с доски. Прием часто применяется в небольших стихах – в 2-3 четверостишия. Потому что смерть особенно эффектна, когда жизнь коротка. В таких небольших стихах читателя поджидает ударная строка с выходом из мира вещей в никуда. Иногда эта строка оснащена длинным словом, которое в стихосложении вообще выигрывает в скорости у местоимений, союзов, предлогов и прочих коротких слов, если их употребить вместо него. Слово «самоубийство» слито из двух слов, одно из которых местоимение. Его длина пригвождает как шпага. Эффект той же силы был невозможен, будь слово короче. Кстати говоря, и слово «наконец» составное, получается строка будто сжатая пружина.
Вот еще характерный пример использования длинного слова:

Эти сумерки вечерние
Вспомнил я по воле случая.
Плыли в Костромской губернии -
Тишина, благополучие.


Вторая строка настолько слабая (интонационная неуклюжесть, смысловая необязательность), что по рифме вывела на главное слово, под которое, видимо, и писалась. Действительно, «благополучие» здесь стержень всего четверостишия, а вынь его – автора не узнать.

Листья падали, падали, падали,
И никто им не мог помешать.
От гниющих цветов, как от падали,
Тяжело становилось дышать.

И неслось светозарной пение
Над плескавшей в тумане рекой,
Обещая в блаженном успении
Отвратительный вечный покой.


В стихе «отвратительный» выполняет ту же функцию ускорения, выстрела в читателя, что «самоубийство» примером выше. У слова негативный смысл и отличный звук, гармоничное соседство с окружающими словами, которые противоположны по семантической окраске.
До чтения Георгия Иванова и других больших поэтов я писал стихи, будто латал ими дыру одиночества, а т.к. это была самая настоящая яма, о качестве стихов говорить не приходилось. С багажом прочитанного понимаешь, что наоборот, само одиночество служит прекрасным топливом для стихотворений.


Лидия Григорьева:

Наибольшее влияние на меня оказала СУДЬБА поэта Георгия Иванова (в том числе и посмертная), но никак не его стихи. Приблизительно в 80-м году мне дали на несколько дней толстую папку с отпечатанными на тончайшей бумаге стихами. «Читай! Можешь даже отпечатать. Но только для себя. За распространение – статья. Будь осторожна». Вот такое счастье мне привалило. Прочла. Многое сразу же запомнилось наизусть («Эмалевый крестик в петлице», «Хорошо, что нет Царя», «Свободен путь под Фермопилами»). И это:

Конечно, есть и развлеченья:
Страх бедности, любви мученья,
Искусства сладкий леденец,
Самоубийство, наконец.


Даже острота момента (запрещенная эмигрантская поэзия, поэты-легенды, ученики любимейшего Н.Гумилева!) не повлияла на то, чтобы я могла не заметить ленивые прорехи, необязательные сентенции, короткое прерывистое «астматическое» дыхание строки. Его стихи, особенно поздние, напоминали «прогноз погоды» - бытовой, социальной, любовной, душевной. И скука, скука. Это то, что я и без этого никогда не любила, например, в Чехове, не ставшем эмигрантом внешним, но отмеченном тоской по какому-то другому, более совершенному русскому человеку. Сама по себе, органически и ситуационно, склонная к тоске, потерянная в чужих для меня данностях окружающего мира, душа моя искала выход «в свет». А тут опять была, во многом, бессрочная ссылка в беззвездную тьму! Ее тогда и вовне, и внутри меня было достаточно – без всякой эмигрантской безнадеги. Тиски тоски! «Черным бархатом на плечи / Вечность звездная легла». Если боль наложить на боль – может случиться отторжение. Я охотно цитировала Георгия Иванова, но никогда больше не перечитывала. И сейчас, чтобы написать этот отклик, перечитала без восторга. С прежней жалостью к нему, и - к себе, той, прежней, тоскующей и юной.
И хотя пишу я эти строки в Лондоне, эмигрантская тоска мне здесь не ведома, потому что мне (по историческим обстоятельствам) не пришлось отторгаться от России, и любить ее, проклиная. Родина сейчас у каждого из нас на протяжении руки, протянувшейся в кассу за авиабилетом. А тоска – она неистребима в русском человеке - в Париже ли, в Норильске, в Вологде или еще там где: «...летит, орбиту огибая, / В метафизическую грязь...», «Ничего, как жизнь, не зная, / Ничего, как смерть, не помня...». Вот это мне и понятно, и близко. Но не потому, что я живу в Лондоне. А потому, что я русская (наверное).


Дмитрий Псурцев:

Георгий Иванов – глубоко мной уважаемый и очень для меня важный поэт. Это не прямое поэтическое влияние, а скорее обще-духовное, или идейное, если так можно выразиться. Если не любовь, то глубокая приязнь.

«Идейное влияние Иванова». Звучит несколько парадоксально, если вспомнить об отсутствии в его стихах идеологии. Это не главная черта его творчества, но начать стоит с неё. Он чужд политической злободневности, сиюминутности. Заразительное ощущение суетности, бренности злободневных, повседневных событий. Он как бы надмирный, или, точнее было бы сказать, параллельный, посторонний по отношению к материальному, бытовому миру со всеми его обольщениями, приливами и отливами. «И шумит чепуха мировая, / Ударяясь в гранит мировой». Но это не значит, что у него отсутствуют оценочные категории. Просто оценка иного масштаба: «Все мы герои и все мы изменники, / Всем, одинаково, верим словам. / Что ж, дорогие мои современники, / Весело вам?» И исторический масштаб его оценки огромен: «История. Время. Пространство. / Людские слова и дела. / Полвека войны. Христианства / Двухтысячелетняя мгла». В самой спорности последних слов – серьёзность его вопросов, с которой не поспоришь…

Тонко и точно найденное лирическое «я». Может быть, он его не искал, оно само его отыскало. Мысль о самом себе не так проста, как может показаться, и не каждому даётся, как благодать. Все говорят «я», но все ли сознают, что это такое? Иванов пишет как бы исключительно и бесхитростно о конкретном самом себе, но ведь это не он, это лирический герой времени, очищенный от вздора и шелухи! Глубина подсознания, с которой берётся у него материал для поэзии, не велика и не мала – в самый раз. Поэтому материал его не тривиален и вместе доступен всем, не заумен (помните, у Ходасевича: «Умён, а не заумен»?).

Мироощущение Иванова – трагическое, но спокойное, без надрыва. Полное достоинства стояние на краю пропасти, куда жизнь поставила. Самоирония, но очень сухая и безжалостная, фактически даже не ирония, а самодиагноз, который может быть нашим общим диагнозом: «Зима идёт своим порядком – / Опять снежок. Ещё должок. / И гадко в этом мире гадком / Жевать вчерашний пирожок». Это экзистенциальное ощущение вечного кризиса личности. «Кто тебе сказал, Надя, что ты должна быть счастлива?» - вопрошал Мандельштам. У Иванова нет даже спора о счастии или несчастии. Это как бы жизнь после счастья и несчастья, даже после покоя и воли, новейший опыт человеческого бытия.

Он современный и одновременно классичный, это и про него Мандельштам сказал: своею кровью – двух столетий позвонки. Он ведёт диалог, не спор, а именно диалог уважительно-разных сознаний с классиками. С Блоком (Офелия, ведь это блоковская тема): «Он спал, и Офелия снилась ему / В болотных огнях, в подвенечном дыму». С Пушкиным: «Упал крестоносец средь копий и дыма, / Упал, не увидев Иерусалима. /
У сердца прижата стальная перчатка, / И на ухо шепчет ему лихорадка: / – Зароют, зароют в глубокую яму, / Забудешь, забудешь Прекрасную Даму». И с Лермонтовым, конечно же: «И Лермонтов один выходит на дорогу, / Серебряными шпорами звеня». Современность же его абсолютна, это не только голос печального разочарованного поколения русской эмиграции: «Над розовым морем вставала луна, / Во льду зеленела бутылка вина» (не зря Вертинский это подхватил), но и голос человека наших дней: «И, в окно тихим вечером глядя, / Видеть лёгкие сны наяву, / Не смущаясь сознаньем, что ради / Мимолётной тоски и живу». Меня, по крайней мере, нередко у окна посещают подобные мысли…

Всё совершает круги, спирали. Он многое видел и многое увидел так глубоко, что его внешне банальные строчки, написанные много лет тому назад, вдруг заново обретают символьность, становятся мемами: «А может быть, России вовсе нет».

В нашу эпоху захлебнувшегося постмодернизма, поэзия Иванова – это пример неоклассики, нового модерна, открытого в прошлое и будущее.

Его поэтика такая внешне простая, обманчиво простая, но за ней – бездны. Помню, первый раз его прочёл, когда со всех сторон раздавались восхищённые охи и вздохи, стали печатать его наследие в журналах, книжки стали выходить. Т.е. когда он, по собственному пророческому выражению, «вернулся в Россию стихами». Невольно ожидаешь что-то этакое, после орнаментальной прозы Набокова. И вдруг – запредельно простое, лишённое всякой стилистической позы (минус-приём по Лотману). Отдельное от всего. Очищенное от беспомощных подробностей быта, не сверкает, а тонко лучится, мерцает. Притом как бы без мистики мерцает. И слава Богу: мистиков у нас хватало и хватает. А это формула лирики – практически аниконической (т.е. безобразной). Продолжение скупой лермонтовской линии: «И скучно и грустно, и некому руку подать…» (впрочем, и зрелый Пушкин не так уж пышен). Но важно понимать – это не простота примитива, а простота трижды перегнанного нектара поэзии. Это одновременно вызов и современным последователям барокко-рококо, и примитивистам, которые делают из простоты кокетливую позу. Многие понимают, как сделать просто. Но мало кто – как сделать ещё проще. Ещё проще - это именно внутренне очищенное. Его простоте пытаются подражать, у него много эпигонов. Но он один, изобразить его невозможно, так как за внешне простым – предельная глубина уникальности.

Его влияние непреходяще, его строчки выныривают из сознания. Поэты думают его
оборотами. Или не оборотами, а «сюжетами». Например, кто-то пишет про себя в третьем лице: «И старик хабарик бросил, / потянулся и пошёл. / С неба ледяная осыпь. / Это было хорошо». Формула отчуждения, остраннения себя. Но если вдуматься, в «я» Иванова уже заложено зерно этого взгляда на себя со стороны. Сходно даже само сакрально-механичное действие: «Вот я иду по осеннему саду / И папиросу несу, как свечу. / Вот на скамейку чугунную сяду, / Брошу окурок. Ногой растопчу». Подхожу к зеркалу, на меня смотрят чужие глаза (М.М. Бахтин).

Среди великих голосов русской поэзии ХХ века голос его не теряется. И я понимаю тех читателей и тех поэтов, для кого его голос – самый любимый.


Арсений Ли:

Эмалевый крестик в петлице
И серой тужурки сукно...
Какие печальные лица
И как это было давно.

Какие прекрасные лица
И как безнадежно бледны -
Наследник, императрица,
Четыре великих княжны...


Для меня Георгий Иванов стал первым русским поэтом, простите за высокопарность, отворившим дверь в поэзию. Разумеется прежде я читал рифмованные строки в рамках школьной программы, но они проходили сквозь меня, ничего почти не зацепляя. Пожалуй только совершенство Онегина заставило меня ненадолго оглянуться и… и только. А вот Иванов… я столкнулся с этим стихотворением на обложке молодёжного (поднимавшего, до жути, трендовые и взрослые темы) журнала «Мы». История гибели царской семьи, гибели Империи, в восьми строчках. Надо сказать, что в самом журнале, была довольно длинная и вполне созвучная времени статья о кровавых убийцах и несчастных Романовых, поверхностное противопоставление, факты, фотки, но именно эти стихи заставили меня окунуться в последние минуты жизни обречённых человеков, обречённого мира. Вот тогда я понял, что такое квинтэссенция смыслов. Это же буквально гётовская и достоевская остановка мгновения. Так Иванов стал для меня поэтом сопереживания и любви. Кстати, вы замечали, что бывший император здесь присутствует только серым сукном тужурки. Неспроста.

А много позже я понял, что зрелый, взрослый Иванов это поэт ненависти. Горящей, пестуемой, негасимой ненависти. Именно она, а не цирроз, в итоге, сожгла поэта:

Я за войну, за интервенцию,
я за царя, хоть мертвеца.
Российскую интеллигенцию
я презираю до конца.

Мир управляется богами —
не вшивым пролетариатом.
Блеснет над русскими снегами
богами расщепленный атом.



Андрей Чемоданов:

Да, Георгий Иванов и меня коснулся своим  чешуйчатым крылом. Может быть, где-то глубоко под кожей, под мясом, на черепе, еще алеют следы этой пощечины. Может быть, немного пыльцы осыпалось с этих крыльев и я невольно вдохнул поэзию Георгия Иванова, да так и не смог вычихнуть. Возможно, она еще там, въедается в мозг, по сосудам стремится к сердцу...
Конечно, нет. Всё было совсем не так. просто началась перестройка и в конце восьмидесятых прорвало культурную плотину. Это была не просто волна, это было цунами: некогда запрещенные или замалчиваемые поэты захлестнули нас, они захватили наши души, закружили в водовороте, безжалостно крутя и больно ударяя о стены Литературного института. Спасибо «Огоньку» Коротича, спасибо рубрике Евтушенко. Отдельное спасибо «Новому миру». Это не сарказм. Это настоящие слова благодарности. Благословен я тем, что жил в ту эпоху.
Разумеется, для нас, первокурсников той поры, основными ориентирами были Бродский, Серебряный век и первая волна эмиграции. Людям, думающим быстро, поднадоели и Бродский, и Гумилёв. Вот тогда-то мы и врезались в Георгия Иванова. Это не сленг. Именно врезались. Это было именно лобовое столкновение. Семена цинизма и сарказма упали в благодатную почву, тем более что мы чувствовали, как под ними пульсирует настоящая, неигровая боль, как рвутся ангельские крылья из-под панцирей демонов.
Но это более касается моих друзей. Я, если взаправду, Иванова никогда не жаловал. Его парадоксы казались мне поверхностными, а цинизм - эпатажным. Отдавая дань его боли, я предпочитал Ходасевича, Одарченко и Поплавского, а потом вообще перешел на переводных авторов. Но - что-то осталось. Какая-то пыльца на плече. Смахиваю-смахиваю, но не могу смахнуть.


Даниил Чкония:

Георгий Иванов – большой русский поэт! Сознание этого факта для меня стало очевидным, когда в самиздатовской перепечатке вручена была мне в подарок поэтессой Наташей Аришиной рукопись его стихов – в основном послевоенного периода. Жена моего друга, поэта Ильи Фаликова, раздобыла где-то эту небольшую подборку и перепечатала для меня тоже в те самые дни, когда у выхода из писательской Книжной лавки на Кузнецком бойкий торговец продал мне из-под полы самиздатовскую же перепечатку «Путём зерна» Ходасевича. Странным образом я почти одновременно открыл для себя двух поэтов, миновав представление об их сложных отношениях, фактах биографии и творческого становления. Целыми днями сам себе твердил:

Конечно, есть и развлеченья:
Страх бедности, любви мученья,
Искусства сладкий леденец,
Самоубийство, наконец.


Это было какое-то наваждение: боль и тоска «капитана Иванова» не давали дышать полной грудью, будто это я сам брёл тогда ещё неведомым мне Парижем, и звучали во мне стискивающие сердечной болью строки:

Но останется эта вот, рыжая,
У заборной калитки трава.
 
…Если плещется где-то Нева,
Если к ней долетают слова –
Это вам говорю из Парижа я
То, что сам понимаю едва.


Оказалось, что стихи этого поэта остались во мне навсегда, по-разному поводу извлекал я их из глубин души, удивляясь их созвучности тому или иному периоду времени. Вот и теперь выходят на свет живой памяти трагические признания поэта – неужели, думаю я, – это сказано более полувека назад, неужели это не реалии сегодняшнего дня?

Но слышу вдруг: война, идея,
Последний бой, двадцатый век…
И вспоминаю, холодея,
Что я уже не человек, 

А судорога идиота,
Природой созданная зря, –
«Урра!» из пасти патриота,
«Долой!» из пасти бунтаря.


Притягательность его интонации, за которой прочитывались самоирония, аристократически сдержанная эмоция, мужество экзистенциальной безнадёжности, – это было таким понятным, по-человечески родным, сопутствующим постоянно моему повседневному мироощущению, что заполняло меня надолго. Позже, продолжая любить творчество и ценить человеческое эго двух любимых, наряду со многими прочими, поэтов (Ходасевич и Иванов так и шли рука об руку, независимо от их личных отношений), я ощущал какую-то не декларированную близость, несомненно, влиявшую на собственное скромное стихотворчество, на понимание того, что есть главное в жизни:

Мне счастье поднеси на блюдце –
Я выброшу его в окно. 
Стихи и звёзды остаются,
А остальное – всё равно!..


С юбилеем, дорогой Георгий Владимирович!скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
3 517
Опубликовано 11 ноя 2014

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ