ВКонтакте
Электронный литературный журнал. Выходит один раз в месяц. Основан в апреле 2014 г.
№ 217 апрель 2024 г.
» » Марина Кудимова. ВОЧЕЛОВЕЧИВАНИЕ ГОЛОДНЫХ

Марина Кудимова. ВОЧЕЛОВЕЧИВАНИЕ ГОЛОДНЫХ


К 110-летию Варлама Шаламова
 

Диапазон критической оценки творчества признанного автора простирается  далеко над законом, «им (художником. – МК) самим над собою поставленным» (Пушкин) – от «Нам внятно всё» (Блок) до «Я слово позабыл, / Что я хотел сказать» (Мандельштам) и не всякому слову верь (Сир.19:17). При этом «позабытые» слова подставляются в контекст, а «законы» попросту игнорируются. Вчитыванию подвергаются все без исключения. И Пушкин первый не избежал этой формы критического произвола.

Варлам Шаламов в эскизах к эссе «О прозе» пробросил: «Пушкинскую тайну Достоевский разгадывал тоже с позиций Белинского, а не Пушкина». С ним самим поступают ровно так же. Отношение Шаламова к Богу большинством исследователей выводится «тоже с позиций Белинского», то есть декларативно-пропагандистскими, а не аналитическими инструментами, как бы изначальным неверием в неверующего автора, «лечением» подобного подобным. Человек буквально кричит «комиссии по расследованию духовной жизни»: «Я не верую! Не верую!» А ему в ответ слитный хор: «Нет, веруешь! Ещё как веруешь! Нам лучше знать!» Между верой и неверием Шаламова пролегло примерно то же  расстояние, что между материком и Колымой, волей и неволей, и в это пространство уместилось и экзистенциальное, и литературное.    

Но исключения, конечно же, наличествуют. Польский исследователь «Колымских рассказов» Францишек Аланович высказал нечто важное для нашей темы, облегчив задачу и во много раз сократив способ её решения. Во-первых, Аланович вывел формулу «новой прозы», над которой сам Шаламов бился долгие годы: «Одним из рассказчиков является и Шаламов, но у него не авторский статус, а статус персонажа – одной из жертв». Во-вторых, профессор Гданьского университета объяснил непонятливым использование Шаламовым многочисленных религиозных аллюзий как своеобразных культурных знаков «для расширения художественной семантики его произведений». Разумеется, «не всё так однозначно». Шаламов – слишком сложный художник, чтобы применять к нему исчерпывающие формулировки. Но его агностицизм – повод не для оспаривания, а для проникновения в построенную им систему. И, в отличие от критиков, Шаламов прекрасно ориентируется в священных текстах. Он в Писании буквально как дома.

«В мире Колымы человек отброшен в дохристианский период, когда Христос еще не приходил и не призывал «не убий». Здесь сняты все запреты от Нового Завета. Но судит Шаламов этот антимир по законам мира, из которого он пришел, где живут согласно Заповедям. Он судит мир без Бога законами мира Божественного, по ним он определяет грехи», – пишет А. Свиридова в работе  «Каноны и апокрифы Варлама Шаламова». Это стандартное допущение. Начать с того, что никаких «запретов» в Новом Завете нет, иначе этот союз Бога и человека не был бы новым. Десять заповедей (Исх. 20:3–17), в том числе и 6-я (не убий), оглашены через пророка Моисея на горе Синай. 6-я заповедь вписана в книги Исход (20:15) и Второзаконие (5:17), а не в Новый Завет. Христос напоминает о законе Моисеевом в притче о богатом юноше (Мф.19:17-18). Священник о. Афанасий (Гумеров), подразумевая заповедь не убий, сущностно уточнил: «…новым явилось то, что Спаситель указал на состояние сердца как внутренний источник этого тяжкого греха (Мк.7:21)».

Шаламов создал своеобразную этическую художественную модель, сдвинутую по апофазе. Человек внутри неё не подвержен осуждению отнюдь не по евангельским основаниям. Он осуждён земной властью «без вины», а свыше его судить попросту некому. Внук и сын православных священников, Шаламов написал тотально десакрализованный мир. Мир не «без Бога» или «без Христа», но «до Бога» или «вместо Бога», мир без святынь, мир, в котором законы Моисея и Христа действуют «удалённо», вне «действительности благодати и греха», как говорил кардинал Даниэлу. При этом личное отношение Шаламова к христианству и его догматам играет лишь вспомогательную роль в силу новизны подхода к изображаемому – в отсутствие внеположного содержанию авторского «я».

Никакого «колымского белого ада» в рассказах нет, потому что ад Священного Предания толкуется Отцами Церкви не как отсутствие Бога, но, по слову преп. Исаака Сирина, как «мучение любви». Страдания лагерников у Шаламова обессмыслены отсутствием этического фундамента, вечного вопроса: «за что?». «Наличие в мире… «бессмысленного страдания» всегда было величайшей религиозной загадкой и величайшим религиозным испытанием. Понять эту загадку не смог еще никто, выдержать это испытание удалось немногим…» (Е. Полищук. «Человек и Бог в «Колымских рассказах» Варлама Шаламова»).  «Колымские рассказы» суть повествование о вероятной полноте утраты человеком Бога, но не с точки зрения введённого в содержание автора, а с точки зрения находящегося в выгодной и безопасной позиции читателя. Эффект авторского присутствия в тексте, невычленяемость и невыделяемость из массы остальных участников текстовой мистерии автора – демиурга и высшего судии происходящего – и отличает эту прозу от гуманистической литературной традиции: «В Мертвом доме не было Колымы»(«Термометр Гришки Логуна»). Никогда до Шаламова создатель текста не был поставлен фабулой в те же условия, что и персонажи.

И всё же наличие сакрального в шаламовском мире несомненно явно, ибо свято место пусто не бывает независимо от степени его отрицания. Имя универсума в «Колымских рассказах»  – хлеб. В новелле «Июнь» говорится об этом прямо: «…приварок ничего не решал в лагере. Решал хлеб».  Или – в рассказе «Ключ Алмазный»: «Хлеб – основная наша пища здесь. Половину всех калорий мы получаем в хлебе». В главе «Тюремная пайка» из «Очерков преступного мира» «этот казённый источник существования», пусть не без обиняков, назван священным. И пусть священное в тюрьме десакрализовано лагерем, его основные черты подспудно сохраняются. 

Важно заметить, что сакральное – понятие не из богословского, а из научного лексикона –  атрибутирует любые верования, в том числе и язычество, и атеизм. Хлеб является мерилом сакрального с древнейших времен, из какого бы исходного продукта он ни был изготовлен. Авигдор Шинан, литературовед, библеист и профессор Еврейского университета Иерусалима, полагает, что Ева соблазнила Адама именно хлебом, а «древо познания» – не что иное, как пшеница. «…хлеб как религиозная практика, – утверждает г-н Шинан, – настолько глубоко укоренился в душе человека, и это настолько естественно, что даже не осознается и, видимо, сохраняется гораздо дольше, чем другие религиозные практики». Священномученик Игнатий Богоносец, умоляя казнить его за веру, писал: Я пшеница Божия: пусть измелют меня зубы зверей, чтоб я сделался чистым хлебом Христовым…

Если  Шаламов использует в качестве «культурных знаков» аллюзии на Священное Писание, то «хлебные» аллюзии занимают среди них первостепенное место: «Операция по насыщению пятью хлебами пяти тысяч человек была, вероятно, легче и проще, чем арестанту разделить на тридцать порций свой десятидневный паек»; «Кусок хлеба растаял, исчез, и это было чудо –  одно из многих здешних чудес» («Шерри-бренди»). Поскольку действие происходит в обезбоженном и, как следствие, обесчеловеченном мире, евангельское «Чудо пяти хлебов и двух рыб» подвергнуто ревизии, а «истаивание» пайки в рассказе о голодной смерти Мандельштама иронически обыгрывает поговорку «таять во рту», относящуюся к лакомствам, и дословно повторяет мысли умирающего поэта о творчестве: «Самое лучшее то, что не записано, что сочинено и исчезло, растаяло без следа». Культивируя сакральное значение хлеба для лагерника, Шаламов постоянно держит в подтексте отсылку к неоднократно повторенным в Евангелии словам Спасителя: Я есмь хлеб жизни (Ин.6:48) и постоянно рефлексирует на эту тему.  

Символика хлеба в Священном Писании ведет начало от «отца верующих» Авраама, но лишь Христос пресуществил хлеб в святыню. О том, что хлебопреломление есть заповедь Иисуса Христа, апостол Павел прямо говорит коринфянам (1Кор. 11:23-26). Для христианина хлеб неразрывно связан с высшим таинством Церкви – Причастием: Кто будет есть хлеб сей или пить чашу Господню недостойно, виновен будет против Тела и Крови Господней (1 Кор. 11:27) и объясняет свою мысль: Оттого многие из вас немощны и больны и немало умирает(1 Кор. 11:30). В мире, не знающем греха, причинно-следственные связи, им порождаемые, работают, но не осознаются, смыслы онтологически «обнуляются». В очерке «Тюремная пайка» подчеркнуто: «Хлеб становится хлебом без всяких условностей и символики. Становится главным средством сохранить жизнь».

В рассказе, так и названном – «Хлеб», изобретательные лагерники ухитряются получать паёк на мертвецов. Там же приводится памятка об употреблении этой высшей ценности: «Хлеб все едят сразу – так никто не украдет и никто не отнимет, да и сил нет его уберечь. Не надо только торопиться, не надо запивать его водой, не надо жевать. Надо сосать его, как сахар, как леденец». Еще более подробно способы «продлить наслаждение пищей» описаны в уже упомянутом рассказе «Май»: «Можно было лизать этот хлеб, пока он не исчезал с ладони; можно было отщипывать от него крошки, мельчайшие крошки, и сосать каждую крошку, ворочая её во рту языком. Можно было поджарить на печке, всегда топящейся, подсушить этот хлеб и есть тёмно-коричневые, обожженные кусочки хлеба – ещё не сухари, но и не хлеб. Можно было резать хлеб ножом на тончайшие пластины и только тогда подсушивать их. Можно было заварить хлеб горячей водой, вскипятить его. Размешать и превратить в горячий суп, в мучную болтушку. Можно было крошить кусочки в холодную воду и солить их – получалось нечто вроде тюри… Андреев доедал хлеб по-своему. В маленькой консервной банке кипятилась вода… В белый крутой кипяток А совал свой хлеб и ждал. Хлеб раздувался, как губка, белая губка. Палочкой, щепкой А. отрывал горячие кусочки губки и вкладывал в рот. Размокший хлеб исчезал во рту мгновенно». 

Хлеб – панацея от голода. Недаром одно из евангельских чудес связано с насыщением голодных пятью хлебами, и Варлам Шаламов использует этот образ. Но хлеб ещё и одно из важнейших звеньев универсума  природы. Академик Иван Павлов писал: «Недаром над всеми явлениями человеческой жизни господствует забота о хлебе. Он представляет ту древнейшую связь, которая соединяет все живые существа, в том числе и человека, со всей окружающей средой». Артефакт хлеба в «Колымских рассказах» есть последнее, что связывает зэков с миром живых, с волей.

Но ценность хлеба не постигаема вне «универсума голода», по выражению историка Средневековья Жана Ле Гоффа. Ле Гофф пишет: «Средневековый мир находился на грани вечного голода, недоедающий и употребляющий скверную пищу. Стоит поразмыслить над этой физической хрупкостью, над этой психологической почвой, пригодной для того, чтобы на ней внезапно расцветали коллективные кризисы, произрастали телесные и душевные болезни, религиозные сумасбродства». Собственно, Шаламов над этим и «поразмыслил». Только с одной поправкой: его сюжеты разворачиваются в середине ХХ века.

Историческое человечество никогда не ело досыта, и хлеб преемственно стал «всему головой», мерилом всех вещей – прежде всего сытости. На страхе голода, как справедливо заметил С. Кара-Мурза, до сих пор держатся политические платформы, с помощью этого закоренелого страха поныне манипулируют массовым сознанием. Недавнее хамонобесие тому подтверждение. Хлеб – первое, что сытость изгоняет со стола и из сознания. Есть для этого даже специальное понятие – «хлебоборчество». Любая диета – «антиуглеводная», «безглютеновая» и пр. – строится на отказе от хлеба. Любая идеология богатства требует тайно или явно предать злак и его производные, отречься от хлеба Причастия.

Голод – третий всадник Апокалипсиса с весами, отмеряющими скудные толики зерна, скакал по России так же неудержимо, как по Европе. Но абсолютный антоним голода – не «сытость», а «хлеб». Без хлеба русскому человеку как бы нечего есть. Причем под словом «хлеб» имеется в виду исключительно продукт из ржаной муки – сквашенного, сброженного теста – наш национальный провиант, великая государствообразующая «черняшка». Известна фраза, сказанная Пушкину графом Шереметьевым: «Худо, брат, жить в Париже: есть нечего; чёрного хлеба не допросишься!» Хлебным довольствием  измеряется у Шаламова даже победа: «Черняшка будет скоро, черняшка. Чёрный хлеб. Наши к Берлину идут» («Май»). Хлеб приобретает и эротический аспект. «Порчак» Любов сует «шестисотку» в снег, уговариваясь с пассией, что она должна поглотить пайку за время совокупления: «А что не съест – я имею право забрать назад…» («Уроки любви»). В весе лагерной пайке видит Шаламов и разгадку импотенции.

В библейской книге Левит Бог, грозя покарать народ Израиля, обещает, что люди будут есть плоть сыновей. Но самое страшное проклятие для непокорных иное: Когда сокрушу вам опору хлебную, и печь будут десять женщин хлеб ваш в одной печи и возвращать будут хлеб ваш по весу; и бу­дете есть и не насытитесь. Зэковская пайка не выполняет физиологического назначения – она не утоляет голод, а раздражает пустой желудок и вкусовые рецепторы, ведя прямиком не только к алиментарной дистрофии, но к острому булимическому неврозу, кинорексии, в просторечии именуемому «волчий голод». Об этом предупреждал преп. Иоанн Лествичник: Знай, что часто бес приседит чреву и не дает человеку насытиться, хотя бы он пожрал все снеди Египта и выпил всю воду в Ниле.

Когда разоблачители художественного мира Шаламова дотошно перечисляют единицы норм питания заключённого ГУЛАГа, доказывая, что кормили зэков достаточно, они тем самым признаются, что не читали Библии и не осознали экзистенциального ужаса этого обещания: бу­дете есть и не насытитесь. В новелле «Одиночный замер» ситуация ещё кошмарнее: «Дугаев ел потому, что видел, как едят другие, что-то подсказывало ему: надо есть. Но он не хотел есть». Если бы искусные в счете умели ещё и читать, они нашли бы у Шаламова ответ на свои «обвинения»: «Врачам было запрещено говорить и писать о голоде в официальных документах, в истории болезни, на конференциях, на курсах повышения квалификации» («Шахматы доктора Кузьменко»). А вообще, конечно, кормили досыта. И лечили отменно – насмерть – от трех колымских «Д», доктором Кузьменко названных: деменции, диареи, дистрофии.

В великом фильме Поллака «Загнанных лошадей пристреливают, не так ли?» героиня Джейн Фонды произносит: «Я так устала, что не хочу спать». На эту сентенцию наверняка найдутся свои разоблачители. Есть множество людей с серьезными эмпатическими нарушениями. Среди них – сонм «правдоискателей», с калькулятором вычисляющих не только количество белков, жиров и углеводов, якобы получаемых узниками, но и уточняющих количество погибших согласно «революционной целесообразности». Не 849 522, а «всего» 848 812. Почувствуйте разницу и осознайте масштабы «лжи» Солженицына и Шаламова! И кто ближе к патристике – агностик Шаламов или воцерковлённые роботы?
 
Как ни поразительно, ни один из исследователей «Колымских рассказов» не посвятил ни единой статьи их ключевой теме – феномену длительного недоедания и необратимости его последствий. А ведь эта проза написана человеком, прошедшим все стадии недоедания и связанные с ним изменения психики. Получивший квалифицированную медицинскую подготовку Шаламов отдавал себе отчёт в том, что голод копится в организме постепенно, и жуткая диалектика этого накапливания – главная составляющая его колымской саги: «Все человеческие чувства — любовь, дружба, зависть, человеколюбие, милосердие, жажда славы, честность — ушли от нас с тем мясом, которого мы лишились за время своего продолжительного голодания. В том незначительном мышечном слое, что еще оставался на наших костях… размещалась только злоба — самое долговечное человеческое чувство» («Сухим пайком»). Диетологи считают, что голод концентрируется в области диафрагмы. При длительном голодании накопления происходят на клеточном уровне. А нормы питания притом можно соблюдать сколь угодно строго, как и подворовывать из общего котла. Вот только 17 лет в неволе снимают вопрос соответствия любым нормам. И эмоциональная дистрофия людей с калькуляторами, возможно, порождена теми процессами, котороые они опровергают. 

Д-р Шинан считает, что только хлеб не позволял человеку стать каннибалом и питаться себе подобными. Шаламов описывает далеко не единичные факты лагерного каннибализма: блатари берут с собой  в побег специального человека «на прокорм»; лейтенант Свечников питается трупами в морге. И всё же окончательно оскотинивает человека прежде всего нехватка хлеба. Бесхлебье меняет весь биохимический состав. Разрушается память – хранилище культурного кода. Пастор Фризоргер не может вспомнить имён 12 апостолов. Поэт – собственных стихов. Сам процесс мышления причиняет автору-персонажу физическую боль.

Л. Жаравина, лучший из исследователей Шаламова, в прекрасной статье «Шаламов и Гоголь: проблема самоотчуждения личности» необъяснимо прошла мимо очевидной аналогии с «Тарасом Бульбой». Не кто иной, как Гоголь, страдавший страхом голода и умерший, отказавшись от пищи, описал действие хлеба после длительного голодания во время осады. Хлеб в повести является и символом спасения польской красавицы, то есть тоже включает эротическую коннотацию, и одновременно символом предательства Андрия: «…Они… были остановлены вдруг каким-то беснующимся, который, увидев у Андрия драгоценную  ношу, кинулся на него, как тигр, вцепился в него, крича: «хлеба!» Но сил не было у него, ровных бешенству; Андрий оттолкнул его: он полетел на землю. Движимый состраданием, он швырнул ему один хлеб, на который тот бросился, подобно бешеной собаке, изгрыз, искусал его и тут же на улице в страшных судорогах испустил дух от долгой отвычки принимать пищу…» «Довольно! Не ешь больше! Ты так долго не ела, тебе хлеб будет теперь ядовит», – кричит влюбленный козак панне.

Фигура безумца, которому Андрий бросил ковригу, представляет словно бы прообраз колымской деменции. На этой стадии голода спасительный хлеб становится убийцей голодного. У Шаламова доходяга, забаррикадировавшись в красном уголке, пытается угрызть замороженного поросёнка («Васька Денисов, похититель свиней»). Но хлеб, священный черный хлеб остается мерилом страдания и образом избавления. Обезумевший скульптор Кулагин («Шахматы доктора Кузьменко») пытается съесть вылепленные им из хлеба шахматы, где фигуры изображают историю русской Смуты. Метафора поедания истории убийственна. Метафора хлебной истории величественна и среди кромешного ужаса.

«Голодный человек плохо спит», – фраза из новеллы «Чужой хлеб» перекликается с фразой из «Термометра Гришки Логуна» – и если противоречит одна другой, то лишь в первом приближении: «Я спал и по-прежнему видел свой постоянный колымский сон – буханки хлеба, плывущие по воздуху, заполнившие все дома, все улицы, всю землю».

Но так ли всё беспросветно? Немецкий историк Э. Мейер считал, что первыми божествами были голод и любовь: ни с тем, ни с другой человек не в силах справиться. Выражение «любовный голод» соединяет, казалось бы, несоединимое. И разве похотью единой оно наполнено? Не съесть триста граммов пайки товарища – подвиг посильнее того, что совершили триста спартанцев. Может быть, с этого сверхсильного отказа начинается вочеловечивание голодных?скачать dle 12.1




Поделиться публикацией:
3 729
Опубликовано 11 июн 2017

Наверх ↑
ВХОД НА САЙТ